355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Куваев » Избранное. Том 2 » Текст книги (страница 26)
Избранное. Том 2
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:49

Текст книги "Избранное. Том 2"


Автор книги: Олег Куваев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)

Рулев частенько оставлял меня в стороне и подходил к ним. Почти все бичи его знали, и они протягивали ему вялые от перерыва в труде ладони. Потом Рулев возвращался ко мне, и я видел его горько опущенные углы рта и наморщенный лоб. Иногда он говорил:

– Бич – слово морское. Но заметил ли ты, филолог, что оно вошло уже давно в сухопутный язык?

Или:

– Странно, что бичи концентрируются у морских портов или в поселках вроде нашего. Словом, бич существует как бы на границе жилого места и стихии. Ты можешь представить себе бича на улице Горького? Не тунеядца, а именно бича?

Или:

– Алкоголизм – болезнь, или порок, или то и другое вместе. Пьяных презирали во все века все народы. Но пьяный трезвеет – и тогда он человек. А об этом забывают. Что надобно государству? Ему нужен точный и трезвый рабочий кадр. Половина из этих ребят имеет на руках две–три дефицитные специальности. Половина из них ювелиры в своей работе. Понял? Когда трезвы. Понял? Но не было еще случая, когда палкой можно было заставить человека быть человеком, а не скотом. Под палкой он может лишь спрятать в себе скота.

Странные были эти слова, ибо, как я уже объяснял, проблемы алкоголизма были далеки от моего быта, мыслей и образа жизни.

Анкета

Семейное положение.

Я женат. Жену мою зовут Лида. Теперь, оглядываясь назад, я вижу, что была и нашей женитьбе неопровержимая логика, неумолимый ход шестерен. События эти двигались чугунным напором крохотного роста девушки (или молодой женщины). У девушки (или молодой женщины) были русые волосы, серые (а может, голубые) глаза и круглые деревенские щечки. Думаю, что это ее ужасно мучило – нос и щечки, потому что они не желали приобретать нужный городской облик. Ее безусловно можно было назвать хорошенькой, потому что крохотный рост вызывает некую покровительственную важность, как к ребенку. Хорошо слепленная фигурка, где грудь, талия, бедра – все на месте, все пропорционально. Это и была Лида.

Неотвратимость событий заключалась еще и в том, что я жил в отдельной квартире, – редкость все–таки но тем временам. Рано или поздно у меня должна была начать собираться компания. Это могли быть танцульки под магнитофон, выпивка или компания с девчонками и пугливым развратом на кухне или в ванной. Всякое могло быть. Но первым о моей комнате узнало и, так сказать, абонировало ее окружение Боба Горбачева, который был гений. Боб Горбачев когда–то учился в нашем институте, потом узнал, что он гений, и стал художником.

Я не знаю, где сейчас Боб Горбачев, и не знаю меру его гениальности. Об этом узнают или не узнают потомки. Во всяком случае, я от души желаю ему добра. Внешние признаки гениальности в нем были: длинный худой малый, которому абсолютно наплевать на одежду. Он не носил свитеров непомерной длины, джинсов – все, что ему полагалось бы по роду занятий. Он носил хлопчатобумажные брюки, стоптанные туфли с резинкой и ковбойку, всегда туго заправленную в штаны, плоский его живот перетягивал ремешок. Лучше всего у Боба Горбачева были руки – длинные, с прекрасными длинными пальцами. Руки жили как бы отдельно и говорили лучше, чем Боб Горбачев.

Словами же он говорил редко. А когда говорил, то речь его состояла из трех компонентов: Сальвадор Дали, Поллок и слово «дерьмо». Чаще всего он молчал, уничтожая в методической последовательности кофе и сигареты, сигареты и кофе. Но чаще всего молчал.

Кричало окружение Боба Горбачева. У каждого был свой собственный кумир, собственный божок – Фет, Анненский, Вийон и еще какие–то имена, которые я не запомнил, ибо больше никогда их не слыхал и не читал. Каждый цитировал своего.

Лида появилась вечер на третий. Она так же молчала и так же молча курила. В нашем институте она не училась. Я заметил, что она рассматривает всех с какой–то сугубо материальной заинтересованностью. Рассмотрев одного человека, она стряхивала пепел с сигареты, и твердый ее подбородочек выдвигался вперед в легкой брезгливой гримасе. Курила она очень аккуратно, захватывая губами лишь самый кончик сигареты. Я заметил, что взгляд ее чаще и чаще останавливался на мне. А выкидывая после ухода гостей пепельницу, я всегда узнавал ее окурки – они были аккуратны и свежи, насколько может быть свежим окурок.

В один из таких вечеров Лида осталась, когда все разошлись.

– Я тебе помогу прибраться, – сказала она.

Но прибирался я один. Лида сидела все в том же углу, все так же курила, и подбородочек ее выдвигался в каком–то принятом решении. Когда я вымыл, подмел, проветрил, она сказала:

– Я, пожалуй, останусь у тебя ночевать. Только без этих штучек, пожалуйста.

Я постелил ей на диване, себе на полу. Я лежал, отвернувшись к стене, слушал, как шуршит белье, щелкают кнопки, и голова шла кругом: я не был близок еще пи с одной женщиной.

Щелкнула зажигалка.

– Можешь повернуться, – сказала Лида.

Она лежала, укрывшись до подбородка одеялом. Я выключил торшер.

– Ты что обо мне знаешь? – спросила в темноте Лида.

– Кроме имени, ничего, – сказал я. Это было правдой.

– Я учусь в театральном. Заканчиваю.

– Актриса, что ли? – изумился я.

– При моих данных? – усмехнулась Лида. – Я буду театроведом.

– А–а?

– Я выросла на Алтае, окончила исторический факультет в Иркутске и теперь вот кончаю театральный.

– Конкурс был, наверное, страшный.

_ Я поступила без конкурса. Нам дали одно место. Отец мне его побыл.

– А–а.

– У меня есть московская прописка. Теперь ты знаешь обо мне все. Еще запомни, что я своего добьюсь.

– Чего именно?

Потом узнаешь. Но я добьюсь. – Мне показалось, что голос ее дрогнул.

– Ты замужем?

– Нет.

– А прописка?

– Простой нормальный фиктивный брак.

– А–а. – Все это выходило за понятную мне сферу явлений, и я как–то терялся.

– Давай спать, – сказала Лида.

На другой день она пришла с чемоданчиком. «Я решила пожить у тебя. Мне диплом надо писать».

В эту ночь мы с ней стали близки. А через неделю отнесли заявление в загс.

Близость с женщиной разочаровала меня. Я ждал гораздо большего. Наверное, мои эмоции были в другой области. Но жили мы нормально. Я вел хозяйство, Лида писала диплом и еще стирала. Она была очень брезглива и не могла отдавать белье в прачечную.

…О, тайные изгибы материнской души! Моя мать родила меня в муках, как миллиарды миллиардов матерей. Но, доведя меня до хныкающего комка мяса, до состояния осмысленного, она бросила меня (с сожалением или нет?), как немногие из матерей. За какими миражами или реальными категориями счастья (благополучия?) гналась она, от каких мнимых реальных страхов, опасностей и тягот бежала? Что нашла и от чего отказалась, что потеряла, вырастив свою плоть в отдалении от себя? Она жила своей жизнью, я понимаю. Я многое понимаю. Я был каким–то компонентом ее дней, которые невозможно совсем выбросить, забыть.

Но почему, когда рядом со мной появилась другая женщина, чужая женщина рядом с ее чужим сыном, она сразу возненавидела ее активно и прочно?

Я женился, не уведомив ее. Но сказать–то требовалось. Она примчалась в тот же вечер как встревоженная (и пожилая) птица. Они с Лидой сидели друг против друга, и на материнском, как всегда точно из косметического салона, лице все резче выступали морщины, и мне чудилось, что черные блестящие волосы ее седеют и теряют парикмахерскую ухоженность, а подбородочек Лиды все выдвигался, и в комнате рушились торосы, гудели пурги. Арктический мороз был в комнате, и среди этого мороза неприкаянно мотался я – тоже сокровище, которое не могут поделить эти две женщины.

Я пошел на кухню, чтобы поставить чайник. Кран завыл дурным голосом, крышка чайника упала на пол, и вдруг я подумал (эх, не душа, а пустыня, выжженная напалмом), что в сущности обе они, там, в комнате, мне чужие. И еще я подумал: «Бабы!» И даже что–то этакое мужское шевельнулось в моей душе: галифе, сапоги, подрагивающая походка самца. О, боже!

– Проводи меня, – сказала мать.

Я пошел.

– Заходить к тебе я не буду. Звони мне на работу в конце каждого месяца. Приходи за деньгами, – сказала на улице мать.

– Хорошо, – согласился я.

– А с этой… ты долго не проживешь, – сказала мать.

– Ну почему? – возразил я.

– Физдипит много, – сказала мать, и голос ее был груб, и в нем не имелось жалости.

– Слова какие. В ресторане, что ли, так говорят?

– Я в закрытой точке работаю, – обиделась мать. – Сквозь нее этих физдипиточек много проходит.

– Да брось ты, – вяло сказал я.

Я еще не знал тогда, что столь активная ненависть матери еще сослужит мне службу. Да что мы вообще–то можем знать наперед?

Я шел от метро «Преображенская» обратно. Была зима. Падал снег. Светили фонари. Узкие переулки Преображении были уютны. Шумели трамваи. Падал и падал снег. В снеге этом была какая–то высветленность, ясная насмешка над суетой нашего бытия – женитьбы, жилье, прописки, фиктивные браки, закрытые точки, физдипиточки…

О, боже! И что впереди, что впереди? Рождаемся как бессмысленные комки плоти и живем, живем, не зная даже, что ждет нас за ближайшим углом, и наша единственная и неповторимая уходит на что? Ну оглянитесь, прохожие, на что уходит паша единственная неповторимая? Сколько в нашей жизни звездных минут – когда мы знаем миг безошибочной истины? А ведь, каждая минута паша, каждая секунда неповторима Судьба обращается с нами, как циничный анекдотчик, и даже костер, на который взошел Джордано Бруно, для нас не горит. А может, надо знать, что каждый Бруно сам находит свой собственный костер и никто за тебя, дорогой товарищ, его не подготовит для тебя? И ты сгниешь без свету, памяти, пламени. Выйди в ночной нормальный снегопад декабря, на улицы нормального города. Вернись в свой дом и посмотри на жилье, на приобретенные ценности другими глазами. Где твой костер? Кто ты?

И – мелкое, гадко–радостное предвидение пользы от того, что твоя мать возненавидела твою жену. Тление обыденки.

* * *

Я вернулся из своей первой научной экспедиции в институт и, конечно, сразу пошел к Ка Эс. В конце концов именно он был моим научным руководителем и именно он оставил меня в НИСе – научно–исследовательском секторе. Был час занятий, в коридорах пусто. Лишь запах сигарет и запах схлынувшей толчеи. Я издали увидел, что дверь в кабинет Ка Эс приоткрыта, там горел свет, и я вздохнул с облегчением. Поймать Ка Эс для душевной беседы, то есть с глазу на глаз, было затруднительно.

Ка Эс сидел за столом и читал. Читал он странно – вздернув очки на лоб и далеко откинув массивную голову. Горела настольная лампа – в этом крыле институтского здания всегда было темно.

– Рыбу привезли? – спросил Ка Эс, едва я приоткрыл дверь и ступил на порог.

– Какую рыбу? – ошалело спросил я.

– Садитесь, Возмищев. – Ка Эс положил книгу на стол и подождал, пока я усядусь. Он смотрел на меня, и глаза его были как две тусклые голубоватые лампочки, затянутые паутиной склеротических жилок. Эти лампочки слабо светили в обширном подвале мудрости и житейского опыта Ка Эс.

– Вы приехали из краев, где есть лучшая в мире рыба. Осенний вяленый чир, осенний омуль слабого семужного посола. – Ка Эс пожевал губами. – Я, знаете, едал в Париже, едал в былые времена и в Москве. Лучшей рыбы, чем в тех местах, где вы были, не было и не может быть. А вы не могли доставить удовольствие старику.

– Я хочу еще поехать туда, – сказал я. – Знаете… – Скажи–и–и–те на ми–ло–ость. – Ка Эс водрузил очки. – В вас что же, полярные инстинкты проснулись? Или инстинкт исследователя?

– Нет, – честно сказал я. – Но там что–то есть. В местности, в людях. А что – я понять не успел. – Я даже пощелкал для убедительности пальцами.

Ка Эс покачался в кресле. Массивная седая голова его колыхалась в тени лампы, как белый шар. Светили корешки книг. Пахло книгами и, как ни странно, табаком, хотя Ка Эс не курил и запрещал курить при нем. Бывает так, мгновенно проскочит длинная и объемная мысль, и в какой–то краткий миг я успел подумать об удивительной жизни этого старика, потомка аристократов, который уцелел, прошел сквозь гражданскую, но эмигрировал и сумел занять себе место в новом государстве, место и образ жизни, к которому он привык. Рассказывал ли он это? Я охватил взглядом книги, новых книг Ка Эс не терпел, и большинство из них были старыми – на английском, французском и еще черт его знает на каких языках. Ка Эс пробормотал фразу на фарси, это я угадал, потом еще на каком–то, затем на английском. По–английски я уловил лишь одно слово… Он снова в упор посмотрел на меня, и опять две тусклых голубоватых лампочки горели в обширном подвале каэсовских знаний. Я молчал.

– Я сказал одну и ту же поговорку на трех языках. Вы поняли?

– А по–русски можно? – попросил я.

– Вот, – назидательно поднял палец Ка Эс. – Вы, Возмищев, имеете высшее образование. Гуманитарное. Знаете ли вы хоть один язык? Пишете, читаете со словарем, так, кажется, по анкете? Вам, как говорится, открыты все дороги. Какую же дорогу выбираете? Не вы лично, ваше поколение и ваши сверстники. Вы стремитесь читать Диккенса в подлиннике? Шекспира? Монтеня? Вы стремитесь успеть, ухватить, проскочить, пролезть, дьявол вас побери. В аспирантуру, в кандидаты наук, в удобную квартиру. На русском хотя бы вы Диккенса читали?

– Я Монтеня люблю, – признался я. – И Диккенса я читал. Не все, конечно.

– Поверьте старцу, – со вздохом сказал Ка Эс. – Ценно лишь знание, все остальное не стоит затрат. Ценно умение. Хороший столяр ценнее плохого доктора наук. А вы… В следующую экспедицию вы поедете, конечно. Чем черт не шутит, и вдруг Возмищева озарит. Я же…

Но тут раздался стук каблучков, торопливое дыхание, смех, и в кабинет Ка Эс впорхнули студентки. Они окружили, затормошили, защебетали, все сразу, все вдруг.Ка Эс вздыбил спою гриву, заулыбался, глаза его увлажнились, я понял, что я тут уж совсем ни к чему, и встал. Одна из студенток перевернула книгу, которую читал Ка Эс. Выходя из кабинета, я успел заметить, что читал он Агату Кристи. На русском.

«Старый балбес», – с неожиданной злостью подумал я о своем благодетеле. Я знал, что злость пройдет, и думал, кому бы послать телеграмму, чтобы прислали эту проклятую знаменитую рыбу. Эх, взятки борзыми щенками! Мать моя работала в закрытой, видно привилегированной, точке. Там, видно, не простые смертные жуют антрекоты. Не работяги. Значит, можно черта жареного достать. Но я чувствовал, что Ка Эс не обманешь, не проведешь. У меня чутье на людей, я знаю. Нужен подлинник, нужна рыба с низовьев сибирских рек, сделанная безвестными мастерами засолки и копчения. Не перевод, не пересказ, подлинник нужен. «Рулева попрошу, кого же еще, напишу, поймет ситуацию.Конечно, Рулева!»

Письмо я ему написал в тот же вечер и выслал на адрес газеты. Хорошее было название у газеты Вадика Глушина – «Полярная звезда». Приятно было надписывать адрес.

…Я стал ходить на службу, пытался как–то оформить летние записные книжки, заполненные моим сумбурным почерком. И как–то вечером, проезжая станцию «Комсомольская», когда волна пригородных пассажиров валом, как прорвавшаяся плотина, заполнила вестибюль, и все спешили, и каждый четко знал свою цель, минуту отхода электрички, время подъема по эскалатору, время, чтобы схватить «Вечерку», – все было рассчитано по секундам, я вдруг вспомнил закат над тундрой, красную от заката равнину воды и моторку, летевшую в шальном реве спаренных подвесных двигателей.

– Э–эх! – сказал тогда сидевший рядом со мной поречанин. – Ку–да–а летишь, куда–а–а стремищща? Ведь за рыбой? За ней. А рыба–то тихо плавает, не торопясь. Да–а!

Запах папирос «Байкал», травы, рыбы, воды, закаты, дождики и неспешные разговоры вошли вдруг мне в душу сразу все целиком. Кто–то толкнул меня: «Заснул, что ли?» Но я не обиделся. Я улыбнулся в спину обидчика. Я, Возмищев, выдерну себя из суеты. Лучше встать на час раньше, но побриться без спешки и без спешки идти на работу, лучше… среди всеобщего грохота и суеты надеть на себя стеклянный футляр тишины и неторопливости.

Так я решил.

Но ровно через неделю в нашу с Лидой жизнь вошло слово «кооператив», «квартира», и появился человек по имени Боря.

Анкета

Ваше постоянное место жительства. Адрес. Телефон.

Собственно говоря, Боря появился раньше, где–то в промежутке между временем Боба Горбачева и временем нашей с Лидой женитьбы. Он появился незаметно и вел себя незаметно. Усаживался в углу и внимательно помаргивал глазами, слушал. Предлагали выпить – выпивал. Предлагали кофе – пил и кофе и всегда говорил «спасибо». Думаю, что любимым напитком Бори было пиво. Об этом говорил и ранний животик, и особая налитость, даже, можно сказать, свежесть щек, которая бывает у молодых мужчин, очень любящих пиво. Если ты встречался с ним взглядом, Боря всегда улыбался: «Старик, я все понимаю. Все это туфта, старик. Но ты хороший парень и вот увидишь – Боря тоже хороший парень, убедишься». Так можно было истолковать его улыбку. Чувствовалось, что Боря рангом ниже всей компании, не интеллектуален, нет. Но видно было, что Боря имеет и свои достоинства, иначе Лида не привела бы его. А привела его она, это теперь я хорошо понимаю. Одевался Боря всегда точно. Если джинсы, так замшевая курточка, и полосатая модная рубашка, и замшевые туфли. Если уж костюм… Одежда на нем сидела неловко, нельзя носить джинсы при Борином заде и животике, он, чувствовалось, сам это понимал. И в улыбке его можно было прочесть: «Старик, я сам понимаю: грош цена этому барахлу и мне на него… с высоким башни. Но так принято, старик, зачем выделяться?»

Загадочный хозяин комнаты, где мы жили, объявился. На пятый год. Пришла открытка: «Возвращаюсь в Москву, прошу освободить комнату к 1 февраля». И неразборчивая подпись.

Был конец ноября, Лида с утра куда–то ушла, я сидел (библиотечный день), курил и думал, как теперь быть. За окном было мокро, шел мокрый снег, тут же таял, леденел–черти что. Люди шли по тротуарам, как канатоходцы, ветер вздувал полы пальто.

Щелкнул замок.

– Входи, входи, – сказала Лида. И вошел Боря.

Он поздоровался со мной за руку, поставил на пол портфель, снял пальто и сел, поставив свой стул точно против моего стула. Боря улыбался, от ветра щеки его зарумянились, и на меня вдруг пахнуло покоем: как–нибудь все уладится.

Ляда ушла на кухню, гремела там посудой. Вышла с двумя чашками кофе и поставила на стол.

– Нет уж. Это не для меня, – сказал Боря и вдруг засмеялся неизвестно чему. – Лидок, принеси какую–нибудь кружку.

Он открыл портфель, вынул бутылку чешского пива и ловко карманным ключом сковырнул пробку. Пробка звякнула на пол.

– Ничего, я подниму, – сказала Лида и поставила перед Борей фужер.

Боря залпом выпил первый фужер пива, залпом выпил второй и вылил остатки. Закурил. Лида стояла сбоку от меня, спиной к окну. Она тоже закурила.

– Как я понимаю, нужна немедленно кооперативная фанза о двух комнатах, – сказал Боря и стряхнул пепел в мое кофейное блюдце. Он выжидательно смотрел на меня. И Лида смотрела.

– Нужна, – сказал я. – Где ее взять?

– Раз так, – Боря хлопнул меня по коленке, – нон проблемас, как говорят в Мексике. Тысяча сверху. И вся забота моя.

– Это очень недорого, – сказала Лида.

Боря вынул вторую бутылку пива. Пробка не открывалась, и Боря деловито возился с нею.

– Где ее взять? – сказал я. – За кооператив ведь тоже надо платить. А мои доходы…

– Возьми у своей матери, – сказала Лида. – У нее есть.

Боря всецело погрузился в возню с пробкой.

– Как же я возьму? Да она и не даст, – пробормотал я.

Лида молчала. Я посмотрел на нее. Она держала сигарету между пальцами, и я видел, что рука ее мелко дрожит. От этого и дым поднимался вверх такой интересной спиралькой. Лида смотрела на меня, я смотрел на эту дрожащую руку, и, не зная почему, мне вдруг стало жаль эту руку и Лиду, которая уставала на работе. Она работала каким–то клерком, делопроизводителем в Министерстве культуры, работы по профессии в Москве не нашлось. И как она злилась на эти бумаги. Иногда она останавливалась посреди комнаты и бормотала: «Я своего добьюсь, я своего добьюсь, я своего…» Я многое вспомнил и поэтому сам для себя неожиданно сказал:

– Я попробую.

Пробка открылась, забулькало пиво.

– Нон проблемас, – сказал весело Боря. – За деньгами я зайду послезавтра. За тысячей. Она ведь, сам понимаешь, старик, не мне.

– Боря на этом ни рубля не берет. И то, что так дешево, скажи спасибо ему, – добавила Лида.

– Для друзей. Только так, – сказал Боря. – Я на этом теряю, ибо буду должен своим друзьям, которые все устроят. Но для Лиды.

Он допил пиво.

Я чувствовал, что должен что–то возразить, поставить условие, я же мужчина, хозяин дома, и деньги, черт побери, мои.

– Но только в этом районе, – сказал я. – Я здесь привык.

– Разумно, старик, – сказал Боря. – Это за городом и в центре города. Тишина. Парк рядом. Этот район еще просто не все раскусили. Договорились, старик. На твоей улице не обещаю. Но поблизости будешь. Нон проблемас.

…Ночью я спросил Лиду:

– А что ты имеешь в виду, когда говоришь вот так: «Я своего добьюсь, я своего добьюсь». Чего ты должна добиться?

Лида молчала. Я слышал лишь ее короткое дыхание и видел огонек сигареты. По окнам проползал свет от автомобильных фар. Кто–то орал в трубку телефона–автомата под окном: «Тоня, ты меня слышишь. Тоня! А, черт побери!» Звякнул автомат, хлопнула дверь. Торопливые шаги.

– Я не для того кончала два института, чтобы подшивать бумажки в министерстве. Я должна быть завлитом в театре. И буду.

– Завлит – это что? Вроде режиссера?

Это человек, который первым читает поступившие пьесы. И от него зависит…

– Поставит или не поставит? – перебил я.

– Нет. Поступит пьеса наверх или не поступит. Не всегда. Но очень часто. Завлит также работает с авторами пьес, – голос у Лиды был ровный. А она всегда злилась, когда я задавал глупые, по ее мнению, вопросы.

– Ну, а если…

Поговорим завтра. Я выпила две таблетки снотворного, – сказала Лида. – Я сплю.

Она задышала ровно и глубоко. Но огонек сигареты светился.

Матери я позвонил на другой день с работы. Мы договорились встретиться на проспекте Мира у кафе «Юность». Для этого пришлось на полчаса раньше уйти с работы. Я ждал мать недолго. Сквозь стекло в кафе я видел официанток, которые судачили, подперев локтями могучие груди. Был пустой час, когда народ еще не пошел по кафе, а дневная суета кончилась. Мать была в темном пальто с воротником из норки и вязаной шапочке. Я почти с гордостью оценил, что она одета лучше, гораздо более со вкусом, чем все проходившие мимо женщины. Даже девушки. И лицо ее было не старше, чем в прошлый раз, даже свежее. Лишь морщины у глаз стали глубже и резче, и темный бабкин пламень в них вроде бы полыхал сильнее.

Я рассказал, в чем дело. Мать взяла меня под руку. Мы медленно шли по направлению к Выставке.

– А он не жулик? – спросила мать.

– Лида говорит, нет. Она говорит, что это ее старый знакомый.

– Я дам деньги, – сказала мать. – Взамен ты сделаешь следующее. Ты дашь расписку о том, что полностью отказываешься от прав на отцовский дом в мою пользу.

– Там же отец! – с изумлением сказал я. – Бабка! Зачем он тебе?

– Отец твой скоро умрет. Бабка, может быть, еще раньше.

– Ну я тебе так просто его отдам. Мне он не нужен. Мать подняла голову. Взгляд ее был короткий и какой–то жалостливый. Она жалела меня.

– Ты же ученый, – сказала мать. – Институт кончил. Тебе известно, что был такой царь Соломон. Он носил золотое кольцо с надписью: «Все проходит».

– Это не о том надпись, – сказал я.

– О том! Все проходит. Любовь, жалость. Благодарность. Благодарность проходит быстрее всего. Поэтому лучше расписку.

– Дом–то тебе зачем?

– Дачу устрою, – коротко и зло сказала мать. – Тысячу я занесу завтра утром. И чтобы этой… твоей… не было дома. Я с ней говорить не хочу.

– Ладно, – сказал я. – Расписку когда оформим, сейчас?

– Сейчас я пойду, – сказала мать. – Поймаю такси и поеду. Не провожай.

…Дома меня ждала посылка Рулева. От посылки шел знакомый запах слегка подкопченного чира. На почтовом квитке «для письма» рукой Рулева было написано: «Растешь, юноша. Мужаешь. Но все–таки помни, что я у тебя есть».

Утром мать принесла деньги. Вечером явился Боря. Теперь, когда он был в своей сфере, молчаливость и застенчивость у него исчезли. Боря шумно хлопнул дверью и, не раздеваясь, прошел к дивану. Он сел, положил руки на колени и начал смеяться. Он мотал головой, животик его подрагивал, и короткие пальцы весело барабанили по коленям.

– Посадили, – отдышавшись, сказал Боря. – Сашку позавчера посадили.

– Как посадили? – спросила Лида. – Сашка, который в очках?

– Ну как? Обычно! Пришел майор Пронин и сказал: «Пройдемте».

– Что же ты веселишься?

– Сгорел Сашка, – сказал своим коленям Боря. – Коньяк любил. Армянский. Баб любил. Тощеньких. Чтобы вместо ягодиц два теннисных мячика, и в них спички воткнули вместо ног. Обожал таких мымр. Сгорел Сашка.

– Прекрати! – сказала Лида.

– Ты прекрати, – отмахнулся Боря. – Если бы я твои деньги ему позавчера отдал. А? То–то!

– А ты, ты не замешан? Тебя не арестуют?

– Нее, – сказал Боря. Веселость его прошла, и он как–то отяжелел. – Я, Лидок, свои полтора года отбыл и больше не хочу. Я со всех сторон всегда чистый.

– А как с кооперативом?

– Дураки вы, что ли? Я же говорю: сгорел Сашка.

– Но может быть…

– Нон проблемас. Но в другом районе. На окраине нашей прекрасной столицы. И еще тысячу сверху.

– Зачем еще тысяча? – тоскливо спросил я.

– Потому что другой район. Потому что там не Сашка, а другой человек.

– Пятьсот я достану, – быстро сказала Лида.

– Не буду и больше просить у матери, – сказал я.

– Ваше дело, бобики. Решайте, – Боря вздохнул и расстегнул пальто.

И вдруг я вспомнил приписку Рулева: «Помни, что я у тебя ость».

– Есть шанс, – сказал я. – Пожалуй, пойду и прямо сейчас дам телеграмму.

…К февралю мы въехали в двухкомнатную квартиру, похожую на тысячи других квартир, в доме, похожем на тысячи других домов. Это был новый район Москвы. Здесь было тихо, и воздух был как в пригороде. Въехали – но то слово. Вошли. Все наше имущество уместилось в трех чемоданах. В двух была одежда и белье, в одном книги. Из моих книг были два тома Монтеня – «Опыты». Я купил их случайно. Мне нравилось слово «Опыты», нравилась биография Монтеня.

Я перестану писать о квартире, потому что теперь все взяла на себя Лида. Я был отстранен и только рад был этому. Осталась лишь клятва, что я верну матери деньги, несмотря на расписку о доме, которую я дал взамен. Осталось еще что–то. Не знаю что. Чистоплюйство, в общем.

Читайте Монтеня, «Опыты». У вас ведь были свои опыты, приятель. А?

* * *

В марте у меня был отпуск. Я решил поехать к отцу. Отношение в нашем НИСе ко мне как–то изменилось. Не знаю, какими путями, но все знали, что я вступил в кооператив, и оказалось, что я как бы попал в некий клан заговорщиков, в какую–то секту. Со мной говорили о высоте потолков, о разделенных и, напротив, совмещенных санузлах, смежных комнатах и комнатах с отдельным входом. Я отмалчивался, отшучивался и говорил, что все это жена моя – Лида, я тут ни при чем. Но все как бы не замечали моих возражений. Я был член сообщества, и членским билетом был ордер ЖСК. Как раз перед самым отпуском мне сказали: «Небось по уши в долгах, Возмищев? Есть работенка. Оплачивается хорошо. И для тебя».

Выяснилось, что весьма именитый ученый написал труд «Поговорка и прибаутка как жанр народного словесного искусства». Я должен был сделать ему подборку народов Сибири. По литературным источникам, разумеется. За это он давал мне прямо в руки пятьсот рублей.

– Шестьсот, – сказал я.

Почему шестьсот? Потому что Лида сказала: «Чтобы не жить на раскладушках и не есть на полу, нам надо вначале шестьсот рублей».

Сделка была заключена, и весь отпуск я просидел в Ленинской библиотеке. Три последних дня я сидел там от открытия до закрытия. Почему? Потому что моим предком был упрямый казак Возмищев и я решил повидать отца.

…Отец не постарел, только стал еще суше, и голова его как–то стала сползать вниз. Если раньше спина его напоминала обтянутую пиджаком жердь, то теперь это была как бы жердь с надломленным кончиком.

Дом наш был мал, темен, и я лишь по запахам узнавал его. Улица тонула в весенней грязи. Бабки не было. Она уехала к своим родственникам в соседней станице.

– Помирать, – объяснил отец. – Она ведь тут для тебя жила. Ты побывай.

Говорить нам с отцом было не о чем. Поставить на стол бутылку мы не могли, потому что я не пью.

– Жалко, бабку не повидаю, – сказал я. – Мне завтра уезжать.

– Может быть, задержишься? – вздохнул отец. – Мне на работу. Отпуск кончился.

– Работу нельзя пропускать, – сказал отец. – Это правильно.

Ночью я слышал, как отец вздыхает и ворочается на кровати. Я встал и пошел к нему. Он лежал под одеялом, глаза его были открыты.

– Плюнь ты на все это, отец, – сказал я. – У меня двухкомнатная квартира в Москве. Будешь жить с нами.

Отец вздохнул долго и тяжко.

– Уезжать мне нельзя. Дом. Бабка. Потом как тут без меня. Народ стал жить хорошо. За моей колбасой из машинах за сто километров приезжают.

– Ну, передай рецепт, обучи кого–нибудь.

– Там будет видно, – сказал отец и повернулся набок. Культяпка ноги на миг высунулась из–под одеяла. Отец лежал на боку, глаза его были открыты, и теперь по шее, по запавшим в седой щетине щекам я видел, что он постарел сильно.

Я сидел.

– Ты не переживай, – сказал отец. – Я ведь не одинокий. Всю жизнь тут. У меня, считай, весь город – знакомые. Заболел или что – за день десять человек народу зайдет.

Отец улыбнулся. Вот что–что, а улыбки его я не помнил. Это была не улыбка, а как бы тень от нее, намек на улыбку, но от этого лицо отца сильно менялось.

– Правда или нет? – спросил он. – В городе у вас, в домах, живешь год, два, а соседа по лестничной площадке и фамилию не знаешь?

– Правда, – сказал я.

Отец вздохнул. Я продолжал сидеть. Я думал о том, что план мой перевезти его в Москву, мягко выражаясь, нереален. Как они уживутся с Лидой? Как вообще он примет город, где не знают фамилию соседа по лестничной площадке? Это будет похоже на то, как Арсеньев привез гольда Дерсу Узала в Хабаровск.

– Помру я скоро, – сказал отец.

– Да брось ты, – торопливо возразил я.

– Это я тебе сообщаю. Не для того, чтобы ты меня жалел, ты тоже помрешь. Просто сообщаю как сыну, что скоро помру.

– Да брось ты, – повторил я.

– Ты не переживай. Я не маршал и не министр, чего переживать. И на памятник не траться. Такие, как я, из навоза вышли и в навоз уйдут. Такие, как я, – удобрение. Вот видишь, тебя вырастил. Ученый. Большой ученый. Меня спрашивают: что сын–то? Я отвечаю – ученый. Занят. Приятно. – Отец снова улыбнулся, и я вышел. Не мог я видеть эту улыбку, не было ее раньше у отца. Что–то в мире сменилась? Что?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю