Текст книги "Избранное. Том 2"
Автор книги: Олег Куваев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)
«Не суетись, не суетись, – внушал себе Баклаков. – Главное, работать методично и без рывков, тогда тебя хватит на целое лето. Главное, работать ежеминутно, не расслабляться, и тогда ты выдержишь это двойное лето».
Едва они успели выбраться в нагорье, как пришла пора теплых туманов. На тундру, на сопки, на речные долины лег пронизанный солнцем и влагой парной воздух. Снег исчезал на глазах. В тумане все казалось искаженным и невероятным: пуночка была величиной с барана, палатка выглядела скалой. Всюду журчала невидимая вода и мягко вздыхал оседающий снег.
От новой базы до ближайшей бочки с продуктами было шестьдесят километров. Отсюда Баклаков решил сходить на запад, в верховья Лосиной. Куценко готовился шлиховать верхнее течение Китама.
Собираясь в маршрут, Баклаков извлек свою трубочку с обломанным краем и пачку махорки.
– Начальник! – изумился Валька Карзубин. – Ты разве куришь?
– Летом курю.
– Правильно, начальник. Я так считаю, что, если мужик не пьет и не курит, лучше к нему не поворачиваться спиной. Такого лучше перед собой иметь, на глазах.
– Летом можешь спокойно иметь меня за спиной.
– Я не про наших .
Подул легкий ветер, и мимо них понеслись клочья тумана. Они были желтые и оранжевые от солнца. Из палатки вылез Куценко и протянул Баклакову рогульку с леской. На крючок были насажены разноцветные кусочки изоляции.
– Где водичку встретишь, кинь да подергай. Один–то харюз все равно не выдержит, схватит. Ты у него мясо вырежь и насади. После этого таскай харюзов сколько влезет. Будут хватать.
– А если не будут?
– Я об рыбе думаю много, – серьезно ответил Куценко. – Зачем консервы таскать, если еды под ногами полно?
– Проверим. Возьму чай, галеты и сахар. Вместо мешка – меховую одежду. С таким грузом бегом бегать можно.
– А то! – согласился Куценко.
– Инженер вот наш не курил, – разрабатывая неизвестную мысль, сказал Валька Карзубин. – Отрежут ему ноги или оставят? Эх, не жизнь, а кантата!
И вдруг сверху раздался посвист крыльев и тревожный гусиный гогот. Весь этот день и всю ночь гуси сваливались к ним с перевала. Шел «главный гусь». И всю ночь они слушали крик тревожный, как долг, и ясный, как жизненная задача.
Снова Баклаков засыпал под похлопывание палаточного брезента. Снова ему хватало нескольких часов, чтобы быть готовым к маршруту. Каждое утро Баклаков благословлял мех северного оленя и старика Кьяе. Он вспоминал о нем часто и с нежностью. «Может быть, легенды о просветленных мудрецах и святых кудесниках имеют в основе такого вот Кьяе. Чего проще?» – думал Баклаков.
Снова зрение и слух по–звериному обострились, и Баклаков издали слышал стук камня под копытом барана, слышал вздохи ветра и даже запах камней. Куценко оказался прав. Хариус дуриком шел на хлорвиниловую насадку, и на рыбалку Баклаков время почти не тратил. Останавливался у ручья, ловил, ел и шел дальше.
На пятые сутки он вышел в верховья Лосиной. Здесь его съемка должна была сомкнуться со съемкой Жоры Апрятина. На стыках всегда возникают споры. Баклаков оставил весь груз и налегке с одним винчестером и молотком решил как следует обходить окрестности.
Баклаков шел вниз по Лосиной. Целью его были скалы, последний раз сжимавшие реку перед выходом на равнину. Вода прыгала по черным камням, но шум ее был отличен от медлительного и грозного рокота реки Ватап, Серой Воды, которую ему еще предстоит в это лето увидеть. Неожиданно Баклаков услышал четкий стук металла о камень. «Может быть, Жора? Неужели так повезло?» Но стук исчез. Баклаков заспешил вниз по реке и метров через двести увидел Жору. Тот сидел на камне у самой воды и что–то доставал из полевой сумки. Молоток валялся рядом, отблескивал на солнце. Жора согнулся над книжкой или дневником. Баклаков решил было подкрасться незаметно, ошеломить. Но вспомнил, что Жора всегда таскает на поясе расстегнутую кобуру с пистолетом.
Баклаков пошел нарочито шумно, на самом виду. Но Жора не замечал его. Вблизи он очень напоминал удалившегося от мира отшельника. Баклакова он заметил, когда осталось шагов пять. Рука Жоры метнулась к поясу.
– Не дури! – крикнул Баклаков.
Жора встал, и Баклаков с удивлением заметил, что пистолета–то у Жоры как раз и нет.
– Какой ты к черту ковбой? – сказал Баклаков. – Тебя связать как сонного можно. Где пистолет?
– В рюкзаке, – смущенно ответил Жора.
– Разоружился в связи с отменой «Северстроя»? Жора Апрятин ничего не ответил, лишь с неловкой торопливостью стад засовывать в полевую сумку книгу.
– В маршруте? Книга? – удивился Баклаков.
– Это так просто, – пробормотал Жора. Баклаков бесцеремонно протянул руку. Но Жора книгу не дал. Положил на колени названием вниз.
– Дед прислал. Пишет: полезно.
– Вроде как витамины? – жизнерадостно улыбнулся Баклаков.
– Для совершенствования души. Я деду написал про главного инженера. Оказывается, он в буддины времена им курс геоморфологии читал. А дед прислал мне сборник поучений Гаутамы. Пишет, что студент Чинков, если он правильно его помнит, кличку Будда носить не может. Это противоречит истине. – Жора оживился, взял книгу и открыл ее наугад. – Ты только не смейся, Серега.
– «Никогда в этом мире ненависть не прекращается ненавистью, но отсутствием ненависти прекращается она», – утробным голосом прочел Жора.
– Иногда полезно и сдачи дать, – прокомментировал Баклаков.
– «Серьезные не умирают. Серьезность – путь к бессмертию. Легкомыслие – путь к смерти. Легкомысленные подобны мертвецам», – покраснев от натужной торжественности, читал Жора.
– Так, между прочим, и есть. Сильная мысль, – вздохнул Баклаков.
– «Хорошо сказанное слово человека, который ему не следует, столь же бесплодно, как и прекрасный цветок с приятной окраской, но лишенный аромата…»
– Не трепись про высокие цели, а действуй личным примером. Об этом каждый начальник партии должен знать…
– «Трудно стать человеком, – зазвенел голосом Жора. – Трудна жизнь смертных, трудно выслушивать истину…»
– Ты в бога, что ли, ударился? – спросил Баклаков.
– При чем тут бог?
– Ну–у! Я не Гурин, я парень простой. Но вроде религию ты мне излагаешь.
– Для всякого человека одна религия: не дешеви, не лукавь, не пижонь, работай, – ответствовал Жора.
– Знаешь: Гурин ноги сломал?
– Как?
– По–пижонски. Глупо и жаль очень. А?
– Все идет как положено быть, – печально сказал Жора.
– Давай съемку смыкать, – вздохнул Баклаков. – Мне на восток–спешить надо. Река Ватап меня ждет.
– Давай, – согласился Жора. – Душа душой, события событиями, а работа остается работой.
С нагорья в долину Лосиной ползла полоса тумана. Через час она накрыла их, и листы карты, металл винчестера и камни сразу покрылись каплями влаги.
…Через неделю Баклаков вышел на базу своей партии. Все повторялось, и он чувствовал привычное состояние неутомимости. Баклаков был очень доволен маршрутом и тем, что повстречал Жору Апрятина. Конфликта на западной границе маршрута не будет. Может быть, ему повезет и он встретит Семена Копкова. «Но если в начале маршрута везуха, то невезуха будет в средине или в конце», – думал Баклаков.
Палатка их стояла в долине, один край которой был голубым от цвета составляющих его лав, второй зеленым. Сидя на склоне, Баклаков профессионально вглядывался в контуры этой смешной долины. Он увидел Куценко, Карзубина и Седого. Они шли с верховьев ручья. Судя по нагруженным рюкзакам, также ходили в многодневку. Они подошли к палатке, заглянули в нее, и все трое стали смотреть на горы. Видимо, ожидали, что Баклаков уже вернулся. Баклаков сидел неподвижно, и увидеть его на фоне камня было нельзя. Куценко разулся. Обостренным зрением Баклаков видел его квадратные ступни. Куценко всегда разувался после маршрута. Карзубин с чайником пошел к ручью, из палатки донесся шум примуса. Была предвечерняя тишина, и звуки доходили очень ясно и четко. Баклаков поднялся и бегом на легких ногах стал спускаться по склону.
«Мы все обреченные люди, – думал он на ходу. – Мы обречены на нашу работу. Отцы–пустынники и жены непорочны, красотки и миллионеры – все обречены на свою роль. Мы обречены на работу, и это, клизма без механизма, есть лучшая и высшая в мире обреченность».
– Эпиталама! Начальник идет, – громко сказал у палатки Валька Карзубин.
Им еще предстояло, матерясь, проклиная судьбу, разыскивать во время июльского снегопада третью продуктовую бочку. Вальке Карзубину еще предстояло стонать ночами от ломоты в непривычных к мокрой работе руках. Им еще предстояло выбраться в верховья Ватапа, Серой Воды, и месяц плыть по реке, пересекать в маршрутах тундровые урочища. Им предстоял выход в пустынное устье и переходы по штормовому осеннему морю. Им предстояли маршруты в глубь побережья, предстояло слушать свист ветра в песчаных дюнах и ждала работа в гиблой губе Науде, насквозь пропахшей сероводородом. Им предстояло запомнить багровые на полнеба закаты и колебание одинокой метлицы на галечных косах. Предстояло неделю сидеть у Туманного мыса, ежедневно пытаясь его обогнуть. Каждый раз шквальный ветер отшвыривал их обратно, они молча выбирались на берег, жгли костер из плавника, сушились и снова сталкивали вельбот на воду. И снова ветер заливал их и отбрасывал обратно за скалы.
Лишь ярость окончания сезона давала им в это время силы. Им предстояло запомнить это лето до конца дней, потому что оно напоминало о себе перебоями сердца, ночной испариной тела. Может быть, это было последнее лето по старой методике «Северстроя» – «делай или умри».
39
…С тех пор прошли годы. Предвидение Чинкова сбылось: они открыли узел золотоносных россыпей Территории с очень сложными условиями залегания и с богатым содержанием. Для этого понадобилась удача, кадры и еще раз удача. Для этого понадобилось упорство, безжалостный, рисковый расчет Чинкова. И нюх Куценко. И свойственный сердечникам страх смерти перед рассветом у тех, кто вынес на себе тяжесть первых работ. Для этого понадобились мозоли и пот работяг под кличками и без них. Что бы там ни было, но государство получило новый источник золота.
Поселок давно уже получил статус города. Он застроен блочными пятиэтажными домами. Но все так же зимой и летом его сотрясают пыльные южаки и еще стоит зажатый строительством круглый домик первооткрывателей олова. Но скоро этот домик снесут, как снесли дом Марка Путина, потому что трепетные легенды первых времен растворяются в приезжем многолюдстве, как растворяется в воде хорошее вино – без осадка.
…Если была бы в мире сила, которая вернула бы всех, связанных с золотом Территории, погибших в маршрутах, сгинувших в «сучьих кутках», затерявшихся на материке, ушедших в благополучный стандарт «жизни как все»,
– все они повторили бы эти годы. Не во имя денег, так как они знали, что такое деньги во время работы на Территории, даже не во имя долга, так как настоящий долг сидит в сущности человека, а не в словесных формулировках, не ради славы, а ради того непознанного, во имя чего зачинается и проходит индивидуальная жизнь человека. Может быть, суть в том, чтобы при встрече не демонстрировать сильное оживление, не утверждать, что «надо бы как–нибудь созвониться и…» Чтобы можно было просто сказать «помнишь?» и углубиться в сладкую тяжесть воспоминаний, где смешаны реки, холмы, пот, холод, кровь, усталость, мечты и святое чувство нужной работы. Чтобы в минуту сомнения тебя поддерживали прошедшие годы, когда ты не дешевил, не тек бездумной водичкой по подготовленным желобам, а знал грубость и красоту реального мира, жил как положено жить мужчине и человеку. Если ты научился искать человека не в гладком приспособленце, а в тех, кто пробует жизнь на своей неказистой шкуре, если ты устоял против гипноза приобретательства и безопасных уютных истин, если ты с усмешкой знаешь, что мир многолик и стопроцентная добродетель пока достигнута только в легендах, если ты веруешь в грубую ярость твоей работы – тебе всегда будет слышен из дальнего времени крик работяги по кличке Кефир: «А ведь могем, ребята! Ей–богу, могем!»
День сегодняшний есть следствие дня вчерашнего, и причина грядущего дня создается сегодня. Так почему же вас не было на тех тракторных санях и не ваше лицо обжигал морозный февральский ветер, читатель? Где были, чем занимались вы все эти годы? Довольны ли вы собой?..
Правила бегства
I. АНКЕТА
Если я не за себя, то кто за меня?
Но если я только за себя, к чему я?
Древний вопрос
Мечтали ли вы стать, к примеру, бродячим фотографом?
Я мечтал. Бродить по деревням с ящиком древнего «Фотокора», расхлябанной треногой. Рассаживать в красном углу избы инвалидов войны, женщин с кирпичными от загара лицами и торжественно вымытых пацанов. «Внимание, снимаю… раз, два, три, спасибо». И, как результат близкого и понятного массам искусства, по стенкам замшелых изб – современниц Батыя, по стенкам новеньких совхозных коттеджей развешиваются в рамочках изготовленные тобой копии лакированной действительности. Они раскрашены розовым, голубым и зеленым.
В полуденный час на опушке можно закусить вареным яйцом и луком, а затем можно лечь на траву и мечтать. Нет, не о снимке, который потрясет суетных! мир фоторепортеров. Можно мечтать о бессмертии. Ты умрешь, а сработанные тобой фотографии будут висеть на стенах. Можно мечтать об избе, которую ты купишь на сбереженные рубли. Устроившись сторожем или клубным оформителем, купить избу и… А там, в непонятном далеком завтра, угаснуть где–то в перерыве между хоккеем по телевизору и утренней рыбалкой, для которой даже заготовлены черви.
Но и вам и мне ясно – это пустая мечта. Профессия бродячего фотографа вымерла, как вымерла профессия странствующих иконописцев. Те шустрые люди, которые работают с камерой «Москва–2» на горячих курортных точках, никакого отношения к бродячим фотографам не имеют.
Я не случайно сравнил фотографов, работавших по деревням, с иконописцами. Вы все видали те непомерно увеличенные, заретушированные до степени символа фотографии на деревенских стенах. Вдумайтесь: разве это не есть иконы начала XX века? Их объединяет с иконами высокая степень символики. Лица на тех фотографиях гладки, чуть припухлы, правильны. Ни морщин, ни ссадин тяжелых лет. Какой немалый процент мужиков, напряженно глядевших когда–то в объективы, прямым ходом могут быть зачислены в святцы! Ибо они соблюли главное условие святости – отдали жизнь не за себя, за идею, в конце концов, – за других. Но до того, как умереть не за себя, они прошли через муки голода, усталости, неверия – через все, что объединяется словом страдание. Я верю, что это иконы.
Пройдут шальные десятилетия, и очередные жители очередных центров цивилизации будут собирать эти фотографии в последних деревнях страны, как недавно собирали самовары и лапти.
Есть много причин, чтобы мечтать о работе странствующего по деревням фотографа. Вы не стали геологом или летчиком. Но вы путешествуете по делу, не как турист. Ваша работа при вас. Вы причастны к тайному миру искусств. Вы – свободный художник: желаю – работаю, желаю – смотрю на облака и размышляю о смысле жизни.
Что смогут противопоставить этому апологеты нынешнего рационального человека в умеренно строгом костюме и с днем, расписанным на секунды? Есть истина, неотвратимая, как набегающий паровоз: все умрем, все там будем. И все это было, было, уже баловались рациональностью. И был Цезарь, который 4за неимением времени правил конем, диктовал, читал и еще что–то делал одновременно, был Рахметов, и сами вы сколько раз вешали на стенку железный и неотменяемый распорядок, о котором забывали через неделю. Одно истинно: все мы живем в силу обстоятельств, цепляющихся друг за друга. Древние индийские мудрецы называли это «колесом сансары». В переводе на нынешний – обыденка.
Но допустим… Ваша тихая блажь стала явью, и вы – бродячий фотограф. Однажды в полуденный час, когда вы будете закусывать тем самым луком и яйцом на той самой обетованной опушке, не придет ли вам в голову вопросик: а почему вы, собственно, тот, кто сейчас есть? Может быть, ваше место не на этой опушке или не на этом поросшем травой откосе придорожной канавы, а в сферах таинственных и кондиционированно–прохладных, где решаются судьбы нынешнего мира. Может быть, вы – несостоявшийся конструктор тех хитрых устройств, о которых газеты пишут с многозначительной недомолвкой. Твои предтечи – иконописцы верили в идеологическую важность совершаемой ими работы. Веришь ли в нее ты?
И вот, пожалуйста, отрава готова.
Или другой вариант. Допустим, вы стали «человеком века» и ваша биография состоялась. Не придет ли однажды среди расписанного по календарю дня мысль, мечта о том, что хорошо бы сейчас идти по сельским тропинкам с ящиком за спиной и сумой, где лежат заказанные месяц назад фотопортреты? И начнешь вспоминать разную чепуху далекого детства – тропинки, жаворонков, небо, росу, и вдруг ударит телефонный звонок, против которого секретарша бессильна, и ты уже снова в делах. Но заноза в сердце осталась. Куда ни кинь, всюду клин. Интеллигентское самоедство.
Я думаю, что каждому среднему индивидууму свойственна мечта о побеге. В другую ситуацию, другой антураж, в другое занятие. Лишь редким достается величайший дар судьбы – точно найденное для конкретной его личности место. Редкий из неудачников решается на крутой поворот судьбы. А из тех, что свернули с торной дорожки, лишь редкие достигают цели. Большинство застревают в путанице тропинок. Посему я сформулировал для себя первое правило бегства: убегая, оглянись на то, что оставил. Будущее знать не дано, но то, что бросаешь, тебе известно. Оглянись и подумай.
Наша жизнь есть наша живая плоть, живая радость и боль.
Из наших поступков и намерений складывается то, что мы называем «анкетные данные». Думали ли вы о том, что мы живем в двух мирах – реальном и бумажном? Наша личность окружена десятками бумаг *«от свидетельства о рождении до диплома о присвоении ученой степени. Каждый из нас заполнил в своей жизни десятки анкет. Мы зарегистрированы во множестве учетных служб – от больничной карточки до паспортного стола. Они живут параллельно – реально существующий человек и его бумажный двойник. Таким образом, великое племя канцеляристов неустанно занимается тем, чем занимались бы вы, будучи бродячим фотографом, – созданием вашего абстрагированного до степени символа портрета, гораздо более отвлеченного и условного, чем фотография в розовых и зеленых тонах в деревянной рамке.
Итак, второе, сформулированное мной правило бегства: если не нравится то, что тебя окружает, если ты решил изменить жизнь, видимо единственной целью должно быть установление гармонии между тобой и твоим бумажным двойником.
Наверное, в отделах кадров должны сидеть ясновидцы, Вы убедитесь в этом, если в светлой тишине одиночества положите перед собой очередной бланк и вдруг задумаетесь, что стоит за написанными вашей же рукой «нет, не был, не имел, не состоял» и так далее, папке я попытаюсь это сделать.
Но, впрочем, достаточно. Я пишу эту вещь для печати, и я знаю, что читатель не любит героя, который бесплодно копается в самом же себе, который не дает нравственного примера. Мы все хотим нравственного примера.
Но столько вопросов, столько вопросов…
* * *
Лошак вел вездеход артистически. Рычаги он держал, как держат чайную ложечку хорошо воспитанные девицы. Длинное горбоносое лицо его было сонным, казалось, вовсе не Лошак ведет эту громыхающую по льду колымагу, а кто–то другой. Сам же Лошак наблюдает эту сцену из покойного кресла, со стороны, как смотрим мы телевизор, прихлебывая из чашечки кофе.
Рулев был рядом с ним, на председательском месте. Сиденье его в вездеходе Лошак самолично обтянул ворсистой красной дорожкой, сразу было видно, что это не просто вездеход, а личный председательский транспорт. Рулев был в синей японской куртке. Красное кресло, синий нейлон и черные прямые волосы на рулевском затылке – отсюда, из кузова, все это гляделось. Казалось, что мы едем где–то под Москвой, а не по льду дикой реки у черта на куличках.
Я лег на оленьи шкуры, наваленные в кузове. На льду вездеход трясло все–таки мало. Траки гремели где–то у самого уха, точно внизу трясли железное решето с камнями. Я закрыл глаза, и перед глазами, как всегда в дороге, ползло тупое рыло вездехода, лед, снег, голые кусты с зарослями шиповника. Шиповника в этом году уродилась дикая сила, и ягоды все еще не опали – красное засилье над белыми снегами. Черные тени глухарей, взлетающих с берегов на излучинах, силуэты лосей, убегающих к сопкам от нашего грохота, след в слюдяном окопце, который тянулся за нами по нехоженой равнине первого снега – что и говорить, мы были в раздолье, в диком краю, вдали от двадцатого века.
Вездеход качнуло, и меня тут же начало подбрасывать, бить о железное дно – значит, Рулев решил завернуть к лесорубам на Константинову заимку. Я сел.
Лошак вломил вездеход в заросли тальника. Тальник поддался, потом уперся. Лошак кончиками пальцев переключил коробку скоростей, вездеход взвыл, и тальник лег под гусеницы. Ветки возмущенно заскребли по брезенту.
– Губишь природу, – сказал Рулев.
– Гы! – ответил Лошак. У Рулева все кадры были такие – артисты профессии, но не философы, куда как нет.
Приземистая изба лесорубов виднелась на мари издалека. Я увидел тонкую фигуру Поручика в перетянутой ремнем телогрейке, потом рядом с ним появился согнутый Северьян, или, как все здесь его по–простому звали, – Север. Северьян унырнул в избу, и тотчас из трубы пошел дым.
Вездеход, повинуясь рукам Лошака, описал, как лыжник, плавную завершающую фигуру и замер, подрагивая. Лошак тотчас полез к мотору. Рулев задернул молнию на японской куртке и неспешно вышел на снег.
– Здорово, тунеядцы, – сказал он.
– Здравствуйте, – ответил, улыбаясь, Поручик. Северьян же толчком кулака распахнул дверь.
Я поздоровался с Поручиком, протянул ему пачку своих сигарет.
– Спасибо, – сказал Поручик. Он разминал сигарету тонкими интеллигентскими пальцами. Я щелкнул зажигалкой.
– Благодарю, – сказал Поручик, и мы улыбнулись друг другу, точно подтвердили тайное родство наших душ, о котором незачем сообщать посторонним.
– Прошу в дом, – сказал Поручик и встал у двери, чтобы пропустить нас. И в который уж раз я поразился несоответствию между обстановкой и тем, что внешне являл Поручик. В этой позе, с сигареткой этой ему бы стоять не на фоне лиственничных, в обхват, бревен, а рядом с книжной полочкой, где Сименон, подборка журнала «Человек и закон» и прочее незамысловатой чтиво человека умственно–средних занятий.
Северьяна и Поручика я знал еще раньше, в Столбах. Они были людьми грубого лесного труда, и потому избу их не украшали журнальные картинки, как у рыбаков и охотников. Но чугунная печь хорошо горела, и длинные нары, застланные с лета сеном и тальником, давали еще хороший запах увядания, смешанный со здоровым запахом папирос «Байкал».
Северьян пожал руку Рулеву, пожал руку Лошаку.
– Здорово, Северьян! – издали крикнул я, чтобы взбежать металлического рукопожатия. Но Северьян, отодвинув в сторону Лошака, просунул длинную руку мимо Рулева, и я заранее прикусил губу. Северьян был простой мужик, деликатности он не знал. Впрочем, если бы я был лошадью, Северьян жал бы мне копыто куда бережней. Лошадей он уважал.
– Я однажды верхом проехал из Аян–Уряха двести верст, – год назад рассказывал мне Северьян. – После этого неделю лежал пластом, неделю ходил раскорячкой. А лошади хоть бы што. Это я–то пластом! Сильный зверь, лошадь!
Они шли тогда разрабатывать драгоценную делянку сухостоя, и вместе с ними был Поручик. Тогда я знал о них столько же, сколько сейчас. Согнутый от силы мышц Северьян, со своими ручищами до колен, наверное, всю жизнь рубил лес в местах, где лес почти не растет. Профессия лесоруба здесь схожа с древней профессией старателя. Надо найти участок разрешенного к вырубке сухостоя, свалить, разделать каменной твердости лиственницу, перетаскать на своем горбу в штабеля о другом транспорте и речи быть не могло на этих тысячеверстных пространствах, где тундра сцепилась с тайгой в вековом единоборстве. Впрочем, оплачивался труд лесорубов щедро.
Осенью, сдав лес, Северьян шел возчиком в Якут–торг. Работа с лошадьми была для него чем–то вроде курортной поездки с умной и интеллигентной компанией.
О Поручике я знал только одно – он считал себя на месте лишь в низшей клетке штатного расписания. Впрочем, может быть, так считали и другие, не знаю.
Северьян грохнул на печку большую алюминиевую кастрюлю. Из замерзшего бульона торчали мослы.
– Браконьерствуете, мерзавцы, – сказал Рулев.
– В лесу–то? Вез мяса? – возразил Северьян. – А зачем тогда лес?
Я сел на чурбак. Лошак, не снимая телогрейки, положил греть у печки какую–то железку. Рулев устроился на нарах. Смуглое насмешливое лицо его было умиротворенным, точно он наконец–то попал в нужное место и в нужное время, и теперь все будет хорошо, уж ничто не помешает. Он закрыл глаза и придвинулся к печке.
– Куртку свою спалишь, директор, – сказал Северьян. – Я в позапрошлом годе такую же блескучую приобрел. Задремал с папиросой… – Северьян осекся, видно, вспомнив судьбу давней нейлоновой куртки.
– Синтетика не терпит огня, – сообщил из угла Поручик. Он сидел в тени у самодельного стола как хозяин, который видит, что гости осваиваются и мешать им незачем.
– Одеколону бы хоть привезли! – бухнул Северьян. – Лося сейчас разогреем. А с чем?
– Сколько раз я тебе говорил, Северьян, – не открывая глаз, сказал Рулев, – одеколон пить нельзя. Из–за эфирных масел портится зрение.
– Для морозного времени есть способ, – деликатно кашлянув, сообщил Поручик. – Берете железный прут, выносите все на мороз. Затем ставится чашка, и одеколон медленно льется по пруту в чашку. Спирт, не замерзая, стекает, все прочее примерзает к пруту.
– Бичи! – с ласковым укором сказал Рулев. – Как выработка?
– Семнадцать кубов взяли. Еще кубов пять разделано, но не сволокли в штабеля. Трактор гнать можно.
– Запиши, – сказал Рулев.
Это относилось ко мне. Я вынул блокнотик, паркеров–скую авторучку и записал: «Третьего ноября. Константинова заимка. Северьян и Поручик. Семнадцать кубов в штабелях, еще десять на подходе».
– Принеси, – все так же не открывая глаз, сказал Рулев.
Это тоже относилось ко мне. Я вышел к вездеходу и взял из замотанного в шкуру ящика две бутылки спирта. Из рюкзака я взял термос.
– В честь наступающего праздника. И в честь ударной работы, – сказал Рулев.
Я поставил спирт на стол. Ноздри Поручика вздрогнули, Северьян медведем, без всякой цели, прошелся по избе и описал круг около печки.
– Может, заночуем? – с надеждой спросил Лошак.
– Завтра не утопишь? – Рулев все так же сидел с закрытыми глазами, и сильные залысины на лбу посвечивали в лолумраке.
– Я? Гы! – обиделся Лошак.
– Тогда заночуем.
После вездехода у меня болела голова. Я отвинтил крышку термоса. Сильно запахло кофе.
– Будешь, товарищ босс? – опросил я Рулева.
– В тайге пьют чай, – наставительно сказал Рулев.
– Хороший кофе варят в Вене, – сообщил Поручик. – Когда я был в оккупационной администрации, хозяйка квартиры фрау Луиза каждое утро приносила мне в комнату кофейник с двумя чашками кофе. И сливки. В отдельной посуде. Настоящий китайский фарфор.
Поручику никто не ответил. Никто не среагировал на фрау Луизу. Северьян сунул палец в кастрюлю.
– Уже согрелось, – сообщил он. – Может, налить для начала?
– Успеешь, – сказал Рулев. – Видишь – стоит. Обратно не спрячу.
– Чего ждать–то? – простодушно возразил Северьян. Рулев открыл глаза, поднял голову. Он улыбался.
Улыбка у него была прекрасная, дерзкая, насмешливая и все понимающая.
– Филолог, – сказал он. Это относилось ко мне. – Ты жрешь кофе из термосной крышки, забыв о маленьких чашечках. Я сделаю из тебя мужчину, филолог. Ответ!
– Вы, как всегда, правы, товарищ босс, – заученно ответил я. Такая у нас была игра с тех пор, как я поступил к Рулеву.
– Труженики! – сказал Рулев. – Хлебы на столе. Манна также. Омоем персты, постелим скатерть и преломим хлебы.
Пить я не мог. Это все знали. Я не мог пить не из–за какой–то болезни, просто меня тошнило от одного запаха алкоголя. Поэтому я лег на нары.
За столом было шумно. Центром, как всегда, был Рулев. В вольно расстегнутой рубашке, с улыбкой своей, он царил за столом. Он не боялся панибратства с подчиненными, потому что верил – всегда он любого поставит на место простой насмешкой. Так и получалось.
– В капиталистических странах, – говорил Рулев, – выдумали общество анонимных алкоголиков. Они там утешают друг друга и рассказывают о том, как им хочется выпить и как они побеждают это. Я – Рулев. Я создам республику для вас, алкоголики. Здесь не будет одеколона, денатурата и других жидкостей. Я уже запретил их привозить в магазин. Спирт будет. Всегда. Но только с моего разрешения. Ибо человек выпивающий от алкаша отличается тем, что на первом месте работа, а бутылка… ну, там, на пятом.
– На втором, – сказал Лошак. – Пусть будет на втором, а, начальник?
– Пусть, – серьезно сказал Рулев. – Прощаю тебе глупость, потому что ты знаешь машину. Больше от тебя и не надо.
Северьян, выпив, задумчиво держал в руке лосиный мосол. Глаза у пего стали мечтательными. Наверное, он видел пейзажи из сухостоя. Вся география для Северья–на делилась на местности, где он взял хороший кубаж, и, напротив, были пустые, ничтожные долины и страны без всякого кубажа.
Поручик не закусывал. Он сидел все такой же изящный, деликатный, и глаза у него были пустые. Я знал, что завтра в этих глазах вместится вся тоска мира, если Рулев не даст опохмелки.
– В этом совхозе, – сказал Рулев, – будет республика гордых людей. Я сделаю из вас людей, тунеядцы.
– Я не тот, – очнулся Северьян. – Я всю жизнь лес валю.
– О тебе речи нет, мамонт, – рассмеялся Рулев. – Ты кадр. Кстати. Лес мы добываем. Оленеводство у нас развивается. А рыба? Рыба в реке лед ломает. Но рыба – не лес. Тут нужен специалист. По ловле, засолке и так далее. Чтобы был товарный выход. Где взять людей? Чтобы не трепачи подмосковные, а знали рыбалку.
– Мельпомен, – сказал Северьян. В голосе его возникло почтение.
– Федор Матвеич, по прозвищу Мельпомен, – подтвердил Поручик.
– Где?
– В Столбах. Его там каждый знает.
– Запиши, – бросил через плечо Рулев. – Полетишь. Привезешь.
– Записал, – сказал я.
– Он может не согласиться, – кашлянул Поручик. – Он гордый.
– Гордый! Гы! – сказал Лошак.
– Вот те и «гы», – пробурчал Северьян. – Ты ему скажешь «бичи–и», а он глянет и мимо пройдет. Вот те и ступил ты в г…
– У меня есть дипломат, – кивнул затылком Рулев в мою сторону.