Текст книги "Забытые богом"
Автор книги: Олег Кожин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Илья сделал неуверенный шаг и замер. Она найдет меня, подумал он. Рано или поздно победит болезнь и однажды утром выйдет на улицу. А там буду я. Точнее то, что от меня останется. Или, еще хуже, услышит и выбежит меня спасать. Она может. Даже с температурой под сорок.
С глухим шлепком рюкзак упал на снег. Илья старательно вытоптал себе небольшую площадку, чтобы ненароком не увязнуть в нужный момент. Стянул варежки, принялся дыханием отогревать окоченевшие пальцы. Два ствола, два выстрела. Времени перезарядиться не будет. Илья вынул нож, прижал к ружью лезвием параллельно стволу. Не очень удобно, но времени может не хватить и на то, чтобы дотянуться до ножен.
Волки бежали слаженно, как вышколенные солдаты. В центре – высокая широкогрудая тень, по флангам – две тени поменьше. Может, на самом деле так они и атакуют, Илья ни черта не знал о волчьих повадках, но в движениях этой троицы сквозило что-то ненатуральное.
Он упал на колено, выцеливая левого. Надо снимать крайних, пока они еще в поле зрения. Обойдут с боков – пиши пропало. Илья глубоко вдохнул, вспоминая, как летом они с Верой палили по бутылочкам. С двадцати шагов она выбивала восемь из десяти. Он – всего лишь шесть.
Илья выдохнул, очищая легкие от воздуха, а руки от дрожи, и после этого счет пошел на секунды.
Двадцать шагов. Левый волк на мушке. Бежит, опустив острую морду. Выстрел, и он споткнулся, зарылся в снег, не успев даже заскулить.
Илья перевел дыхание и поймал на мушку правого. Десять шагов. Чертовски близко. Уже не просто тени, призраки с горящими глазами. От грохота заложило уши, но он все равно различал шумное жадное дыхание. Запах пороха разъедал ноздри. На мгновение Илье показалось, что он промахнулся, но серый остановил бег, завалился на бок и больше не двигался.
Ружье упало в снег. Мороз вцепился в оголенные руки, и Илья услышал, как трещит на ладонях кожа, когда он сжал нож. Пять шагов. Четыре. Илья попытался встать и понял, что ошибся – в скорости, в расстоянии, в своей готовности драться до конца – во всем. А потом, точно фары выезжающего из тоннеля поезда, из темноты на него прыгнули горящие желтые круги, и сильные лапы ударили в грудь, опрокидывая на спину. Пахнуло грязной шерстью и гнилым мясом, что-то с силой рвануло за ворот, так, что на мгновение оторвало от земли. Илья заорал, вслепую тыча ножом.
В лицо брызнуло горячим…
* * *
От мятных леденцов Верин голос, сиплый, надтреснутый, немного оттаял. Она уже не выдавливала слова, а разговаривала вполне сносно.
– Люшка, ты не простынешь? У тебя руки до сих пор холодные…
Вера накрыла его ладонь своей, тоненькой, как веточка. Илья усмехнулся невесело: еле живая, а все о нем, здоровом лбе, печется.
– Это просто ты горячая. Завтра можно печь не топить, будем от тебя греться, – неловко пошутил он. – Меньше болтай, больше отдыхай.
– Бе-е-едный мой… – тускло улыбнулась Вера. – Ты когда зашел, у тебя лицо, как простыня, белое было. Щеки – мраморные, точно обморозил! Мне так стыдно стало, что я такая размазня.
Голова ее покоилась у Ильи на коленях. В доме было натоплено, но дыхание любимой женщины все равно казалось Илье обжигающим. Припечатав его ладонь к своему животу, Вера умиротворенно прикрыла глаза. Пшеничные пряди разметались по бледному лицу. Илья осторожно убрал их, впервые заметив, как истончила и высушила зима шикарные Веркины волосы. Пальцы все еще подрагивали.
– Страшно было? – тихо спросила Вера.
Заметила-таки. Даже спросила тем единственно верным тоном, не оставляющим места для пустой бравады и никому не нужного бахвальства. И все же Илья соврал. Не мог не соврать, зная, что в сенях под лавкой спрятан подранный пуховик, залитый волчьей кровью.
– Да ну, брось, чего там бояться? Устал просто. Ты спи, лучше восстанавливайся.
Сказал уверенно, даже сам поверил на секунду. Но перед глазами стояли безлюдные улицы, засыпанные снегом, и черные скелеты деревьев, усеянные молчаливыми воронами, а где-то на краю густых теней танцевал жуткий белый призрак. И петляла обратная дорога, утопающая во мраке зимней ночи. Надсадно ревел «Буран», силясь разогнать темноту светом единственного подслеповатого глаза. И все не оставляло паскудное чувство, ничем не подкрепленная, необъяснимая уверенность, что некая сила очень не хотела, чтобы Илья вернулся. И почти преуспела в этом.
– А мне показалось, ты стрелял, – зевнув, сказала Вера. – Я проснулась, а в ушах звон такой, вот как после выстрела бывает. Я знаешь как перепугалась? Подумала, не дай бог с тобой что-то случилось.
– Ерунда какая, с чего мне стрелять? Не пацан вроде, по дорожным знакам шмалять. – Илья успокаивающе погладил Веру по плечу. – Тем более ночью. Тем более когда ты рядом.
– Знаешь, я сейчас поняла, что не слышала, как ты приехал. Ты снегоход обратно к деду Антону загнал?
Илья кивнул, хотя знал, что она не видит.
– И порохом от тебя тянет… – Она завозилась беспокойно, вцепилась в него руками, ощупывая. – Люшка, ты точно вернулся? Я не брежу?
– Точно, точно, Вер, – уверенно ответил он, хотя уверенности как раз и не чувствовал. – Я вернулся, и все хорошо…
– Ты только не вздумай заболеть… – прошептала Вера, засыпая. – Если ты заболеешь, я умру… Мы умрем, Люшка. Мы умрем. Не болей, пожалуйста.
– Не умрете, – пообещал Илья. – Я не позволю.
– Не все от нас зависит, глупенький…
– На все воля Божья?
– Воля… – вздохнула Вера. – Знаешь, Ему тревожно в последнее время. Не могу объяснить… Он и раньше за нас волновался, ну, знаешь, как наседка за цыплят волнуется… А сейчас Ему тревожно по-настоящему, взаправду.
– Не о чем тревожиться. Скажи Ему, что мы справимся. Я здесь, и я о вас позабочусь. Спи.
К счастью, Вера уже и так спала. Илья выставил ладони перед лицом – пальцы ходили ходуном. Ребенок появится через несколько месяцев, в марте – апреле, если подсчеты верны. Ни ночь, ни мертвая пустота, ни незримое ощущение недоброй силы не пугали Илью так, как близящиеся роды.
Праведные сестры
Ключи, январь
С той самой ночи Люба лишилась сна. К десяти вечера сестры, пожелав друг другу спокойной ночи, расползались по лежкам. К одиннадцати Надежда уже вовсю похрапывала, а Вера вела свои невнятные разговоры. И только Любе не спалось. Она шаталась по дому, выискивала, чем бы себя занять, но все дела были сделаны еще днем, а читать при свете одинокой керосиновой лампы не получалось даже в очках.
Иногда Любе казалось, что она вновь слышит голос Нечистого в скрипе половиц, в шуме ветра в дымоходе, но только казалось. Она знала, что в сенях никого нет и что огнистые глаза не более чем страшный сон. Вот только подойти и открыть дверь в ночь заставить себя не могла. Боялась.
К утру, когда темень на улице становилась не такой непроглядной, а сестры начинали потихоньку возиться в постелях, Люба выбиралась из дома, надевала лыжи и шла к скованному льдом Енисею. Здесь, на берегу огромной реки, что была задолго до нее и просуществует еще многие лета после, Любе становилось немного спокойнее. Тут она стояла, выдыхая в морозный воздух облака пара, пока на горизонте темная горечь ночи смешивалась с молоком наступающего дня.
Рассвет она так ни разу и не встретила. Мороз стоял такой, что в лесу трещали деревья. Еще раньше, чем солнце выплескивало багряные отсветы на верхушки вековых сосен, у Любы коченели руки и ноги. Нос краснел, истекая соплями, пальцы в толстых варежках отказывались сгибаться, стылая ломота выкручивала кости.
По своим следам Люба возвращалась домой, к сестрам, которые к этому времени уже садились пить чай с травами. Опасно так ходить, ворчала на нее Надежда, волки, не приведи Господь! Или люди лихие, поддерживала сестру Вера и фальшиво смеялась. Ясное дело, какие уж там люди. Сестры возились с приготовлениями к Новому году, и, хотя он формально все еще оставался ее затеей, Любе уже было глубоко наплевать на праздник. Нечистый открыл ей глаза, и Надино ворчание про ад на Земле перестало казаться старческим маразмом. Персональная преисподняя для бессмертных старых ворон. Не будет ни волков, ни лихих людей, ни наводнений, ни ураганов. Будут тепло, и кров, и пища в погребах. Сестры будут жить и мучиться вечно. Нечистый не даст им умереть.
Отогревая замерзшее лицо над ароматным чайным дымком, Люба кивала, соглашаясь с Надей и Верой. В тепле на нее наваливался долгожданный сон. Он клал тяжелую ладонь на Любин затылок и давил, настойчиво предлагая прилечь. И Люба поддавалась его мягким уговорам. К шести вечера она просыпалась разбитой и ничуть не отдохнувшей. А на утро, не в силах выносить тягучее ожидание непонятно чего, вновь шла на берег. Проклятый Сизиф был счастливчиком. У него, по крайней мере, были камень и гора. Как-то раз, окоченевшая, она брела по раскатанной лыжне, мечтая о горячем чае с шиповником, и вдруг, ни с того ни с сего, встала как вкопанная. Точно кто-то изо всех сил дернул ее за пояс, веля остановиться. Повинуясь неожиданному импульсу, она сошла с проторенного пути, шагнув на плотный наст. Отталкиваясь палками, неспешно катилась среди домов, уходя в глубь деревни, туда, где, занесенный снегом почти под крышу, стоял смутно знакомый дом.
Неказистая избушка, обшитая рейкой, совсем крохотная. Не для семьи, но и не для бобыля, вроде Хромого Ермила. У того дом был большой, просторный, достался в наследство от матери с отцом. Не его вина, что Бог так и не дал им с женой детишек. Здесь же жил явный одиночка. Зеленая краска на досках давно облупилась, пошла лохмотьями, точно дом обгорел на солнце. Ставни на окнах перекосило, навес над крыльцом опасно накренился влево и, казалось, держался только за счет высоких сугробов. За домом давно не ухаживали. Оно и неудивительно. Если его хозяйка дожила до Конца Света, ей, должно быть, не меньше сотни лет стукнуло. Когда Люба была еще соплюхой, Серафиме Андреевне уже перевалило за сорок.
Надо же, столько лет минуло, а имя всплыло в памяти легко, как раздутый от газов утопленник. Кто жил в доме напротив? Семья какая-то… Кажется, у них сын был примерно Надиного возраста… А через два дома кто? Молчала память, поскрипывала от напряжения, но молчала. В деревне и было-то всего домов тридцать, раньше Люба помнила всех жителей поименно. А теперь? Ближайших к матери соседей разве что… Да еще Серафиму Андреевну, как оказалось.
«Ее, пожалуй, забудешь», – подумала Люба, обходя дом по кругу.
Ставни окна, выходящего на лес, сорваны, стекло выбито толстой веткой, застрявшей в раме. На снегу вдоль стены живого места нет от кошачьих следов. На осколке стекла застыли кровавый потек и прилипший клок белой шерсти.
«Греются там, сволочи! – зло подумала Люба. – На таком морозе как не окочурились еще? Минус тридцать, небось, а может, и все минус сорок…»
Стекло противно задребезжало, когда лыжная палка воткнулась в зазор между рамами. Люба надавила, с хрустом выломав защелки из гнилых пазов. Просунув голову внутрь, с тревогой огляделась. Темно, хоть глаз коли. Да еще и пахнет скверно. Кошками. Помедлив минуту, она все же отстегнула крепления и осторожно спустилась внутрь.
Вытянув руки, Люба шла на ощупь, касаясь пальцами стен. Глаза постепенно привыкли к темноте, стали различимы силуэты мебели. Ругая себя на чем свет стоит, она добралась до кухни. Возле печи, как и ожидалось, нашлись свечи и спички.
Крохотный огонек взвился над свечой, показался нестерпимо ярким. Люба даже зажмурилась на секунду. А когда вновь открыла глаза, тут же встретилась взглядом с хозяйкой дома. Серафима Андреевна смотрела на нее со стены, с выцветшей фотокарточки в простой деревянной раме. Ни фотографий детей, ни родителей, ни других каких родственников. У Серафимы Андреевны всегда была только она сама.
На портрете ей было лет двадцать. Такой Люба ее и не видела. Ей казалось странным и неправильным, что взрослая Серафима тоже когда-то была молодой. Можно было подумать, что на фото просто какая-то девчонка, если бы не взгляд. Тяжелый, гнетущий, прожигающий до самого дна души. Похоже, свой фирменный взгляд Серафима Андреевна начала практиковать еще в юности.
Не удивительно, что в деревне ее не любили. Сложно любить человека, который смотрит на тебя, как на глиста, со смесью брезгливости и нездорового любопытства. Добавить сюда еще премерзкий характер и врожденную страсть к собиранию сплетен, и всеобщая нелюбовь гарантирована. Пару столетий назад Серафиму уже давно объявили бы ведьмой да по-тихому утопили в реке. Енисей-батюшка глубок и обширен, и не такое скрывал.
Но при всей неприязни, которую односельчане питали к Серафиме Андреевне, обращались они к ней регулярно. И с других деревень к ней приезжали. Единственный фельдшер на несколько сотен верст – тут не до жиру. Стерпится, как говорится, слюбится. Так и терпели и склочный характер, и надменный взгляд, и сплетни. Сплетничала Серафима Андреевна виртуозно, полунамеками да многозначительными ухмылками. Но зачастую от этого становилось только хуже. Известно ведь: человек чего не знает, то додумает.
Люба была уверена, что не Серафима сказала матери о беременности. Фельдшерша, по обыкновению смерив молоденькую глупую Любу испепеляющим взглядом, просто дала ей таблетки и научила, как убить зарождающуюся жизнь. Но не поделиться с кем-нибудь, пусть даже косвенно, такой сплетней Серафима Андреевна просто не могла. И мать узнала. И была такая буря, такой огненный шторм, куда там Всадникам Апокалипсиса! После того скандала не осталось ничего, только выжженное пепелище на месте семейных уз. А потом они с сестрами уехали.
Сбежали сперва в Енисейск, потом в Красноярск, потом в Кемерово, Новосибирск, Омск, Ишим, Челябинск, все дальше, и дальше, и дальше, пока не осели в поселке под Самарой, неожиданно для себя влившись в местный церковный приход. Нет, не до конца. Ни одна из них так и не смогла принять большой мир, в котором золото риз ставится превыше людских страданий, где нищие пасутся под стенами храма, а священники разъезжают на дорогих иномарках. Так и жили, мучаясь и не понимая, порвав с семьей, домом и верой отцов. И все из-за какого-то заезжего кобеля!
«Вот ведь чудно, – подумала Люба. – Как же его звали-то, туриста этого? Не помню… Павел, кажется? Что я там шептала тогда, там, в полутемном овине, на колючем сладко пахнущем сене? Паша, Павлуша… Или Петр? Нет, не помню… А эту тварь, Серафиму, даже по батюшке вспомнила!»
В сердцах она врезала фотографии кулаком. По надменной физиономии юной фельдшерши поползли трещины. С порезанных костяшек на пол закапала кровь. Зашипев от боли, Люба бросилась в спальню, служившую Серафиме еще и кабинетом. Освещенные дрожащим огоньком, перед глазами проплыли старинный шифоньер, продавленная кровать с пружинной сеткой, заваленный бумагами стол – а рядом с ним прислоненный к стене чемоданчик с красным крестом в обшарпанном белом круге.
Распаковывая бинт, Люба окинула взглядом содержимое: йод, зеленка, аспирин, вата, одноразовые шприцы. Малый джентльменский набор сельского врача. Внутри лежали еще какие-то таблетки, ампулы, мази в тюбиках, но вникать в содержимое не было желания. Люба решила прихватить чемодан с собой. Запас лекарств первой необходимости у них с сестрами имелся, но мало ли что.
Одной рукой да промерзлыми пальцами повязка получилась так себе, слишком свободная. Надо будет сестер попросить, чтобы перемотали. Кое-как завязав узелок из двух марлевых хвостиков, Люба потянулась закрыть чемодан. Неловкие руки долго не могли справиться с простыми застежками. Чемодан едва не грохнулся на пол, но Люба вовремя подхватила его, прижав к животу. Под ноги вывалилась картонная упаковка. Люба подняла ее, поднесла к глазам. Без очков разобрать было трудно, но она все же прочла название.
– Фе-но-бар-би-тал… – вслух произнесла Люба.
Она отлично знала, что это такое. Когда они поругались, мать жаловалась на расстройство сна, и добрейшая Серафима Андреевна отсыпа́ла ей полной горстью. В их селе фенобарбитал шел за снотворное. Надо же, как вовремя. Щурясь, Люба раскрыла чемодан. Так и есть – еще несколько пачек. Зачем так много? Неужели вся деревня бессонницей страдала?
Из прихожей донесся слабый шорох. Люба вздрогнула, вмиг покрылась мелкими мурашками. Она точно знала, кто медленно крадется вдоль стены. Тот, кто подбросил ей эти белые картонки с кроваво-красными буквами. Это он сейчас шумит там, не скрываясь, довольный своей новой пакостью. Люба затравленно поглядела на окно и тут же отбросила эту затею – как назло, с этой стороны снегу навалило по самую форточку. А шорох из прихожей становился все громче и отчетливее. И он приближался.
Не в силах пошевелиться, Люба сидела на табуретке, стиснув в кулаке упаковку фенобарбитала. Ничего не осталось, кроме этого шуршания, точно кто-то идет, подволакивая больную ногу. Неприятный звук, особенно жутковатый в пустом темном доме. Все ближе и ближе. Шурх… Ш-шурх… Ш-ш-шурх…
Когда из-за угла появился лохматый кошачий зад, Люба выдохнула с таким облегчением, что, казалось, еще немного, и выдует легкие. Котяра – матерый сибиряк разбойничьей рыжей расцветки – встрепенулся, с удивлением глядя на незваную гостью. Только сейчас Люба обратила внимание, что в разоренной постели Серафимы Андреевны обустроено маленькое логово, устланное рыжей шерстью.
Кот измерил Любу недовольным взглядом, признал безопасной и продолжил свое дело. С жутким шуршанием – ш-ш-шурх! – втащил в комнату дохлого зайчонка. Деловито доволок его до кровати и там встал, нависнув над тушкой, готовый защищаться со всей яростью маленького хищника.
Люба поспешно распихала по карманам фенобарбитал, подхватила оплывшую свечу и пошла к выходу. Рыжий сибиряк провожал ее немигающим взглядом зеленых глазищ, она чувствовала их сверление между лопаток. Одичалый кот и медленно дичающий человек расходились каждый со своей добычей. Раскрытый чемоданчик Люба оставила на столе. Если она правильно поняла все, что случилось сегодня, она уже взяла единственное нужное лекарство.
* * *
Елку срубили день в день, пышную широколапую красавицу, невысокую, но стройную. Приволокли в дом, расправили смятые ветки, воткнули в заранее заготовленную крестовину. Едва оттаяв, она сразу пустила по комнатам терпкий аромат хвои и смолы и еще какую-то неуловимую нотку, от которой даже у Любы, ходившей мрачнее тучи, в душе что-то радостно запело. Предстоящее торжество по-прежнему не радовало ее, как в той шутке про фальшивые новогодние игрушки, но появилась некая звенящая уверенность в правильности происходящего. Это было им попросту необходимо. Им всем.
Глядя на сестер, Люба понимала, что невольно запустила механизм излечения. Они изменились. Впервые осознали, что долгий выматывающий бег к родному дому закончен. Что можно выдохнуть, упасть и отлежаться, восстанавливая силы. А потом встать, отпустить то, что так беспокоило все эти месяцы, и начать жить дальше. Жаль, что это случилось так поздно. И жаль, что все это лишь самообман. В беге был смысл, была цель. Нечистый отнял у них последнее.
Отмытые от пыли елочные украшения отражали довольное лицо Веры, в стеклянных боках шаров ставшее еще круглее обычного. Скинув лет десять, младшая порхала вокруг елки, румяная, улыбчивая, словно и не было бессонных ночей, наполненных стыдом и слезами. Даже седые косы ее, по случаю праздника украшенные тонкими зелеными лентами, взметались, как живые, следуя поворотам головы. Растягивая по шторам самодельные гирлянды, Вера выглядела абсолютно счастливой. Она и была счастливой. И от этого Любе становилось еще горше.
Надежда с самого утра возилась у печки. В одном из домов она отыскала мешок сухого молока и теперь, красная, но бодрая, развлекалась готовкой. Из них трех выпечка лучше всего давалась именно Надежде. Особенно мягкие, пышущие жаром шанежки, по вкусу неотличимые от тех, что пекла им когда-то мама. Как раз сейчас Надежда раскладывала по лепешкам сырого теста горки толченой картошки. Закончив, проворно подхватила противень, отодвинула заслонку.
Люба поспешно отвернулась, страшась увидеть в жаркой утробе печи огненные уголья дьявольских глаз. Но нет, сегодня Нечистый ничем себя не обнаружил, будто смытый праздничным настроением. Молчал скрипучий старый дом, уютно потрескивали в печи березовые поленья, и нигде, ни в чем не проявлялся его жуткий тихий голос. Даже ветер стих, перестав тревожить Любу издевательским хохотом из трубы. Погода установилась такой небывалой тишины, словно кто-то выключил время. Звезды на небе зажглись рано и сияли ярко-ярко, по всем приметам предвещая ясную морозную ночь. Одну из тысяч, что им предстоит прожить на разлагающихся останках былого мира.
Встав на табурет, Люба по-мужски сноровисто вогнала в деревянную стену гвоздь. Примерилась, подергала выпирающую на полсантиметра шляпку пальцем и осталась довольна. Выдержит. Часы с кукушкой лежали рядом, на столе, свесив гирьки на цепочках почти до самого пола. Тяжелые гирьки в форме еловых шишек, а сами часы стилизованы под сказочный теремок, украшенный затейливыми резными белками, птицами и ежами. Единственные рабочие часы во всей деревне.
Электроника давным-давно досуха высосала батарейки и аккумуляторы, разрядила в ноль. Кончился завод у механических будильников. Как ни пыталась Люба реанимировать старых советских монстров с поэтическими именами вроде «Ракета», «Витязь» или даже «Янтарь», но они оставались мертвыми. А часы с кукушкой продолжали тихонько нарезать время, пересекая секундной стрелкой черту за чертой.
Когда Люба нашла их, гирьки-шишки сползли едва до середины своего пути, который обычно проделывали за неделю. То есть работали они от силы дня четыре. Значит, кто-то подводил их, подтягивал гири наверх, задавая механизму новый виток работы? Люба ничего не сказала сестрам. Она знала, кто стоит за этой милой с виду находкой. И даже понимала, что он пытается ей сказать. Ее собственные наручные часы, с которыми она не расставалась с самого начала конца, безнадежно убежали вперед. А между тем время было очень, очень важно. Все должно случиться в полночь, самый сатанинский час. Видимо, даже ад на Земле не мог заставить Нечистого отступить от старых правил. Потому-то Люба принесла часы в дом Хромого Ермила и повесила на стену, где отродясь не висело ничего, кроме календаря.
К мягкому хвойному запаху примешался аромат свежей сдобы: в печи поспевали шанежки. Надежда священнодействовала над черным чугунным котлом, твердо вознамерившись приготовить плов, невзирая на ограниченный набор продуктов. Вера намывала полы, напевая под нос «В лесу родилась елочка». Всюду горели свечи и лампы, вместе дающие столько света, что ночь обиженно втянула обожженные щупальца. Часы завершили еще один отрезок, заскрежетали и принялись отбивать бой, выдавливая крохотные дверцы серой кукушкой. До Нового года оставалось чуть больше трех часов.
– Тьфу ты, пропасть! – испуганно выдохнула Вера, при первых ударах подпрыгнув как ужаленная. – Все никак к этой холере не привыкну! Любаш, ты зачем ее приволокла? У тебя ж свои часы есть.
Люба тепло улыбнулась сестре, старательно скрывая под добродушным лицом другое, отчаянно кричащее во весь голос:
– С ними веселее как-то. Кремлевских курантов нет, так пускай у нас свои будут, собственные.
Она утерла лоб тыльной стороной ладони, стирая мелкие капельки пота. В доме действительно становится душновато, или нервы шалят?
– Бабоньки, а может, передохнем чуток? Чайку выпьем, посидим, а то ж с утра на ногах! Да и дом заодно проветрим.
– Умаялась? – ехидно проскрипела Надежда, засовывая котелок в печь. – Полгвоздя заколотила, не вспотела ли? Некоторые, между прочим…
– Вот и посиди давай! – отрубила Люба, выталкивая сестру с кухни. – Отдохни, я пока на стол подам. Где у нас тут варенье?
– В ящике, под крупами. Земляничное бери. Земляники хочу…
Люба понимала, что ворчит Надежда по привычке. В силу возраста уже не может иначе. Но и отдохнуть ей хочется тоже в силу возраста. Люба достала три чайные чашки, расписанные гжельскими узорами. Аккуратно придерживая горячий заварник прихваткой, наполнила их, как привыкла с детства: почти наполовину – для Надежды, на самое донышко, только чтобы подкрасить кипяток, – для себя и Веры. Всем без сахара. Из ящика с крупами вытащила пыльную банку с земляничным вареньем, тягучим и сладким даже на вид. Дождавшись, пока Вера, сполоснув ладони под рукомойником, покинет кухню, Люба вынула из кармана горсть таблеток и высыпала сестрам в чашки. Главное, не торопиться, время еще есть. Чаю сегодня ожидается много.
Когда она подавала чашки на стол, руки ее дрожали.
* * *
За час до полуночи Надежда начала клевать носом. Сидя на лавке, словно нахохлившаяся ворона, она яростно сопротивлялась сну, вскидывала клонящуюся к столу голову и бессмысленно обшаривала комнату мутными глазами. С третьей чашкой фенобарбитал наконец дал о себе знать. Вера неторопливо прихлебывала чай, вяло покусывая холодную шаньгу. Решимость таяла, и Люба украдкой косилась на часы, мысленно подгоняя неторопливые стрелки.
– У-уф-ф-ф… – Надежда встрепенулась, зябко поведя плечами, отчего ее сходство с большой сонной птицей только усилилось. – Не досижу. Что-то умахалась я, девоньки. Совсем сил нет. Тяжко… Прилечь надо…
Тяжело опираясь рукой на стол, она поднялась и медленно, шаркая ногами, побрела в спальню. Вера попыталась ее остановить, но без особого энтузиазма. Глаза слипались и у нее.
– Надюща, сядь. Часок потерпеть. Зря готовились, что ли?
– Нет, нет, нет… В люлю и на боковую… Напраздновалась… Ну вас…
Бормоча под нос, Надежда скрылась в темной комнате. Скрипнула кровать, и уже через минуту раздалось тихое похрапывание. Люба торопливо снялась с места, принялась собирать посуду.
– Ты чего, тоже спать? – удивилась Вера. – А Новый год как же?!
Стараясь не глядеть сестре в глаза, Люба попыталась под шумок забрать и ее чашку.
– Нет. Нет, конечно. Чаю налью только. Давай и тебе налью? Горяченького, а?
– Не-е-е… Не хочу… Вода какая-то… Привкус такой, горьковатый… Будто кошки в рот нагадили…
Вера снова хихикнула. В животе у Любы похолодело. Против воли она украдкой стрельнула глазами на ходики.
– Кошек тут навалом, – неловко отшутилась она. – Надя снег набирала, может, не заметила сослепу.
– Ко-о-ошки… – угрюмо протянула Вера. – Твари подколодные… С матерью-то как нехорошо вышло, да?
Люба замерла с грудой посуды на руках. О смерти матери и том, что случилось после, они не говорили совсем. Будто подписали какое-то молчаливое соглашение. Почему же сейчас Вера начала этот тяжелый, неприятный разговор?
– Нехорошо вышло, – повторила Вера. – Не по-божески.
Люба молчала, прижимая к груди тарелки и чашки, исписанные синими узорами, словно какой-то диковинной татуировкой. От размеренного тиканья часов задергался левый глаз.
– Не по-Божески, да, – хрипло выдавила Люба.
– А почему так, а? – не унималась младшая. – Почему же Он это допустил?
– Неисповедимы пути… – начала было Люба, но Вера не дала ей закончить:
– Чушь какая! Чепуховина!
Она наклонилась к чашке, вроде бы сделать глоток, но Люба успела заметить, как блестят влагой уголки ее глаз. Тарелки вернулись на стол, обиженно звякнув. Люба устало присела на край скамьи и, протянув руку через весь стол, положила ее на ладонь Веры. Некстати отметила, что кожа у сестры такая же морщинистая и дряблая, как у нее самой. Почти шесть десятков, не девочка уже, а все еще удивительно. Все еще хочется утешить эту седую старуху, заключить в объятия, назвать ее маленькой и пообещать, что все будет хорошо. Уже совсем скоро.
– Ты же с Ним… – Люба запнулась, подыскивая слова. – Говоришь с Ним… Ты… Ну, Он с тобой говорит же…
Шмыгнув носом, Вера подняла красные глаза на сестру. Блестящие капли дрожали на ресницах.
– Говорит, говорит. Только Он все больше про свое, про неисповедимое. – Она невесело усмехнулась. – Я спрашиваю, молю Его ответить, почему такие ужасные вещи случаются с хорошими людьми, а Он…
– Молчит?
– Улыбается… грустно-грустно так. Я не вижу, понимаешь? Слышу только. Словно кто на флейте играет. Всего две нотки, а такая грусть в них… бездонная. – Вера покатала в руке чашку, глядя, как льнет к белым краям холодная коричневая вода, как вздымаются со дна черные чаинки. – Я Его спрашиваю: почему? Почему Он допустил столько несправедливости и продолжает ее допускать до сих пор?!
Слезы все-таки упали, беззвучно впитались в чистую праздничную скатерть. Сердце рвалось на части, и Люба поспешно сжала сестрину ладонь:
– Эй, ну что ты, дуреха?! Будто не знаешь, не видишь сама, что нет в том ничего божественного? Будто не знаешь, чьи это проделки?
– Проделки… – горько повторила Вера. – Будто про пацана нашкодившего говорим, что окно в школе футбольным мячом высадил! Убийство? Проделки Дьявола! Война? Проделки Дьявола! Глад, хлад, мор людской – проделки, понимаешь, Дьявола, провались он ко всем чертям! Что ж Он не возьмет его за ухо да не оттреплет как следует за такие проделки, а?! В угол поставить, и вся недолга!
Сквозь слезы она смотрела на сестру. Большим пальцем Люба погладила ее запястье, тонкое, похожее на детское.
– Ты сейчас всерьез меня спрашиваешь, да?
Вера кивнула:
– Да. Он же Всемогущий, верно? Он же создал все, весь этот мир создал, так что Ему стоит?! Почему он просто не возьмет и не уничтожит все злое, чтобы все доброе расцвело?!
Ожесточенно кусая губы, и без того съеденные до мяса, Люба молчала. В ожидании ответа молчала и Вера. Из спальни доносился негромкий храп Надежды.
– Знаешь, что я думаю? – решилась наконец Люба. – Ну, почему Бог терпел все это зло, всю несправедливость? Я думаю, что Он… ну, знаешь… – Она неопределенно покрутила свободной рукой в воздухе. – Единое целое, понимаешь? Посмотри только, подумай, ведь ты любишь себя, так? Человек любит свои руки, ноги, глаза… поджелудочную, в которой, может, рак поселился…
– Типун тебе… – шмыгнула носом Вера.
– Зло – оно ведь как болезнь, как больной зуб – ты никак не можешь найти времени, чтобы сходить к врачу и вырвать его… Он тебя мучает, терзает, а ты все думаешь: ну, терпимо, завтра схожу…
– Зубы рвать больно! – плаксивым детским тоном пожаловалась Вера.
– Конечно, больно! – подхватила Люба. – А теперь подумай: Бог создал все из ничего, да? Но ведь ничто не получается из ничего?! Нельзя взять пустоту и сотворить… сотворить…
– Стол? – подсказала Вера, похлопав для наглядности рукой по столешнице.
– Стол, – кивнула Люба. – Стул, скатерть, человека… ангела… И я думаю… Понимаешь, я думаю, он творил из того, что было. Из себя. И теперь все сущее – это такая же его часть, как органы у человека. И может быть… понимаешь, может быть… зло, Дьявол, называй, как хочешь… может, это не просто больной зуб, а какой-то важный орган? И непросто вот так взять и решиться…



























