Текст книги "Прикосновение крыльев (сборник)"
Автор книги: Олег Корабельников
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
И тут его кольнуло в правое подреберье, и еще раз – в шею, в лоб, в челюсть, в спину, будто невидимый копьеметатель метко бросал в него свое не знающее милосердия оружие.
Сильная, раздирающая боль наполнила тело Оленева, хотелось закричать, он сдерживался, пытался отбиваться ногами, но его повалили на пол и стали бить по животу…
Белая, вся в белом, чистая и прекрасная, вечная, как любовь и жизнь, шла к нему женщина сквозь боль, смерть и надвигающуюся темноту…
Из глубины, из мрака, из боли проступало ее лицо, склонившееся над Оленевым, он видел ее глаза, губы, слышал тихие, успокаивающие слова, обращенные к нему.
Он лежал на упругом брезенте, по-видимому, его куда-то везли, взвизгивали тормоза, заносило на поворотах, утробно крича, рассыпала на мелкие осколки тишину сирена.
– Это вы, – сказал Оленев, продираясь, из беспамятства, – это вы. Наконец-то я вас нашел.
– Лежите спокойно, – сказала женщина, – потерпите, скоро приедем.
– Я люблю вас. Почему вы все время ускользаете от меня?
– Это пройдет, – ответили ему, – печеночная колика. Уже легче?
– Не покидайте меня. Мне так плохо без вас.
– Все будет хорошо. Закройте глаза, успокойтесь, мы уже приехали.
Его качнуло, потом понесли, на секунду он увидел звездное небо, темные кроны деревьев, потом вспыхнул яркий свет, и его бережно переложили на жесткий топчан, пахнущий хлоркой.
Он слышал голоса, женские и мужские, среди них были знакомые, кто-то уверенно задрал на нем рубаху и прикоснулся к животу. Боль полоснула с новой силой, Оленев застонал.
– Достукался, – прорычал голос Чумакова. – Что там случилось, доктор?
– День рождения, – сказала женщина, уже невидимая Оленеву. – Жирная пища, жаркое, пряности, сами понимаете…
– Еще бы, – сказал Чумаков, – обожрался все-таки. А еще врач! Исцели себя сам, собака ты этакая. Тащите его, ребята, в палату, покапаем маленько, а потом на стол. Нечего с ним церемониться, пока не загнулся.
Его опять переложили на носилки, покатили по темному коридору и внесли в палату реанимации. В ту самую, где он работал, на ту койку, где раньше лежал Грачев.
– Привет, – сказал Веселов. – Давненько не виделись. Назначения будешь делать сам или мне доверишь? Машку-то вызывать?
– Делай что знаешь, – сказал Оленев, превозмогая боль. – Никого не зови. Если будет операция, дашь наркоз сам. Пусть оперирует Чумаков.
– Ты прямо как на смертном одре. Еще завещание напиши. Так мы тебе и дадим помереть, жди-дожидайся. И не таких видали. Камешек заклинило в желчном пузыре. Мы его оттуда живо вытащим… Готовься к пыткам, тихуша. Сейчас узнаешь, каково твоим больным-то приходилось…
Мыли желудок, капали в вену, вводили лекарства, боль то отступала, то вновь начинала раздирать живот, заходил хмурый Чумаков, ощупывал и осматривал, качал головой.
– Что за больница, – ворчал он беззлобно, – чудик на чудике. Ничего, Юрка, пробьемся. Заштопаю так, что будешь как новенький.
Опять каталка, лифт, операционная, знакомые лица сестер и хирургов, было стыдно лежать в наготе перед ними, но Веселов уже давал распоряжения анестезистам, кружилась голова, Юра услышал звон весенней, капели в ушах – биение своего сердца, потолок потемнел, превратился на миг в звездное небо, потом погас, и пришла темнота.
Он прикоснулся руками к холодной поверхности зеркала в тяжелой бронзовой раме, прильнул всем телом к стеклу, оно поддалось, и он шагнул, и оказался на берегу реки своего далекого детства. Позванивала река на перекатах, перемывала разноцветную гальку, цветы чистотела глянцево светились в густой траве, запах мяты и чабреца плыл в нагретом воздухе. Он словно бы видел себя со стороны и в то же время сознавал, что именно он, тринадцатилетний Юра, смотрит на все это, детскими пытливыми глазами. Карманы его штанов оттопыривались, набитые камнями и причудливыми корешками, мир, окружающий его, был светел и юн. Он шел вдоль берега, выискивая красивые камешки. В воде они казались удивительно красивыми, радужными, а высохнув, тускнели и прятали свои краски под мутной пленкой.
Он чуть не наступил ногой на маленький камешек, необычный своей формой. В первый миг ему показалось, что это очищенное ядро грецкого ореха, но, подняв и внимательнее рассмотрев, увидел, что это просто розовый камень, изборожденный симметричными извилинами. Одна из них, самая глубокая, делила камень на две равные части.
– Интересно, – сказал он вслух. – Что же это такое? Минерал? Окаменелость? Надо покопаться в справочниках.
– Я тебе покопаюсь, – услышал он тоненький голос, исходящий из камня, как голос Буратино из полена. – Сколько можно?
Юра чуть не выронил камешек и вдруг Все вспомнил… Всю свою жизнь до того дня, когда на машине «Скорой помощи» его привезли в больницу и уложили на операционный стол.
Он крепко зажал камень в ладошке и спросил:
– Пинаться будешь, Ванюшка?
– В зависимости от контекста, – сказал Философский Камень, щекоча ложноножками ладонь. – Разожми руку, вундеркинд задрипанный!
Юра разжал пальцы, и Ван Чхидра Асим, проскользнув амебой по руке, мягко спланировал на берег, распустив псевдокрылья. Оправившись от недолгого полета, он приобрел Торжественную форму и изрек менторским тоном:
– Ну вот и все, Юрий Петрович Оленев. Все. Договор исполнен. Пришла полнота времени. Ныне отпускаю.
– Как? – не понял Юра. – Разве я нашел твою потерю?
– То ли да, то ли нет, – вздохнул Ванюшка. – Должно быть, опять тупиковый ход. Но я рассчитал правильно. Ты и твои близкие сделали все, чтобы найти моего братика. Один вопрос: мой ли это брат? Но это уже мои личные проблемы. Придется искать заново… Но как похож! Близнец, да и только!
– Где же он? – недоуменно спросил Оленев. – Откуда он взялся? Я его не находил. Может быть, его нашла дочь? Жена? Отец? Кто?
– Все вы, – сказал Ванюшка. – Неужели не понятно? Все были Искателями, все, как собаки, рыскали всюду, а ты шел впереди, обнюхивал все следы подряд, пробовал на вкус, вспугивал дичь, замирал в стойке, раздувал ноздри, шевелил ушами, вытягивал хвост, сучил лапами, распахивал глаза и выращивал, выращивал моего братца… И тут пришел час икс, все параллельные линии, которыми вы шли, сошлись в одной точке, кулинарное искусство дочки, пряности жены, диагноз тещи, мел в руках отца и так далее, без конца. Известняк!
Ванюшка раздался вширь и ввысь, очеловечился и превратился в того самого дедушку, что жил у Чумакова: строгий черный костюм, белая манишка, хмурый взгляд из-под седых косматых бровей. В раскрытой ладони он держал бугристый, белесоватый с розовым оттенком камешек – маленькую копию обнаженного человеческого мозга.
– Это он, – печально сказал Ван Чхидра Асим. – Он самый. Камень, извлеченный из твоего желчного пузыря – редчайшая разновидность подобных камней. Известковый. Я искал тайну сотворения Вселенной, но нашел лишь одну из тайн сотворения жизни на Земле. Это он не давал тебе покоя, рос, как младенец в утробе, и мой брат Чумаков извлек его на свет…
– Странно, – перебил Юра, – даже глупо. Перелопачивать пространство, завихрять время, обладать способностями делать все из всего, сводить с ума стольких людей, походя совершить переворот в медицине и… пошлейший камень в глупейшем желчном пузыре! Это же курам на смех! Философский Камень в желчном пузыре!
– И курам тоже. И тебе – петуху. Я же говорил, что жемчужные зерна могут встретиться в навозной куче с некоторой долей вероятности, пусть и ничтожно малой.
– Разве что в басне или в сказке… Нет, сплошная чушь.
– Твоя дочка искала и в сказках. Ничто не случайно, Юрик. Все века своей квазижизни я искал истину, каждый раз находил ее и тут же терял, ибо смысл ее заключается в том, чтобы никогда не попадать в руки. Этот камень обладает невероятными свойствами, он почти что Философский, и его может создать только человек ценой своей собственной крови, а то и жизни. Впрочем, ты будешь жить. Договор я расторгаю, и перед тобой две возможности, две ветви времени: остаться тринадцатилетним пацаном, пройти мимо меня и прожить свою жизнь иначе, или проснуться в больнице после операции, запомнив почти все, что было с тобой в этой жизни, но утратив память обо мне и бесчисленные знания, приобретенные тобой за двадцать лет с моей помощью.
– Две? Но почему ты лишаешь меня знаний? Разве я их не заработал?
– Ты нарушил Договор. Я предупреждал тебя, но, по-видимому, причинно-следственный механизм развернул свои шестеренки именно в ту сторону, какую ты выбрал сам. Ты влюбился. Ты обнажил свои знания. Этого достаточно.
– А Териак? Ребионит? Это тоже будет забыто?
– Ищи его сам. Ты человек, тебе и решать человеческие судьбы. Тебе и другим людям. Кончится твоя зазеркальная жизнь, но ты и твои близкие забудут все те пути, по которым блуждали в поисках истины.
– Дочка? Отец? Жена? Это останется?
– Не знаю, – покачал головой Ван Чхидра Асим. – Этого я не знаю. Время слишком ветвисто, эту жену я выбрал для тебя сам, а твое дело искать. Человек, который не ищет, мертв. Человек, который не сомневается в истинности выбранного пути, – лишь полчеловека, человек, не умеющий страдать и любить, – не человек, а компьютер. Выбирай, Юрик.
И тут камешек в его руке шевельнулся, подпрыгнул на ладони и, на глазах меняя форму и размеры, превратился в близнеца Ван Чхидры Асима. Они стояли рядом, в своих черных костюмах, как зеркальные отражения, и испытующе смотрели на малолетнего вундеркинда, который растерянно молчал, думал и выбирал.
Две ветки времени. Два пути, ведущие к разным судьбам, и каждый из них ветвился и множился на тысячи других, как тропы, проложенные в степи. Тысячи непрожитых жизней, миллионы вариантов.
– Выбирай, – сказали старики. – Выбирай, мальчик, а нам пора…
Они взялись за руки, потом обнялись и слились в одно целое, а потом, на лету приобретая Вездесущую форму, исчезли, растворились, испарились, и тут же накатила ночь, налетел легкий южный ветер, застрекотали кузнечики, звездное небо распахнулось над головой, пришла полночь, а от нее вел только один извечный путь – к рассвету.
Каким бы он ни был.
И РАСПАХНУТСЯ ДВЕРИ
Из круга жизни, из мира прозы
Вы взброшены в невероятность.
В. Брюсов
Он погиб в конце лета. Сильный и уверенный в себе, бросился в реку, не успев скинуть одежду. Быстрое течение отнесло его тело далеко от пятачка пляжа, где в тот вечер он сидел под шляпкой грибка и читал книгу. Он заложил ее листком подорожника, не зная о том, что она так и останется недочитанной.
Собака породы боксер по имени Джеральд лежала рядом, то и дело отрывая голову от остывающего песка, словно проверяя, на месте ли хозяин.
Лето было на излете, на пляже редкими кучками сидели и лежали люди, кое-кто плескался у берега, не рискуя в такой час заплывать далеко.
После того как все это случилось, осталось два истинные свидетеля его гибели. Один из них был собакой, а словам второго не верили, с негодованием обвиняя в причастности к смерти хорошего человека. Свидетелем, или виновником, была девушка. Ее звали Жанна. Она заплыла на середину реки, поддерживаемая легким надувным кругом. Смерть ей не грозила, правда, вода была холодная, и впоследствии Жанна рассказывала, как свело ноги, она перепугалась, что течение вынесет на стремнину, и не ее вина, что парень, а, вслед за ним и собака, кинулись в реку.
– Все это, может быть, и правда, – говорили ей, – но мы тебя знаем. Ты специально хотела привлечь внимание людей, чтобы позабавиться их растерянностью. И даже более того, – говорили ей, – ты кричала свое шутовское «помогите» именно для него. Ты взбалмошная и злая, тебя бесило, что он не обращал на тебя внимания, не был влюблен, как многие, а ты привыкла, что парни провожают тебя задумчивыми взглядами, добиваются любви и даже дерутся, когда ты умело натравливаешь их друг на друга.
– Нет, – плакала она, покусывая кончик выгоревшей пряди, – нет, я на самом деле перепугалась и даже не знала, что он был на пляже. И разве я думала, что именно он бросится в реку, ведь на берегу было много людей.
– Мы знаем тебя! – кричали ей. – Нас не проведешь! Ты весь вечер увивалась возле него, строя глазки, а он читал книгу, поглаживал собаку, и это тебя взбесило.
– Все было не так, – оправдывалась она, – я пришла на пляж одна, с другой стороны, заплыла на реку выше по течению и не могла видеть его. Я ни в чем не виновата.
– Бездарная актриса, – шипели бывшие подружки, – судьба наградила тебя красивым телом и пустой головой. Ты разыгрывала роль утопающей, начитавшись идиотских романов. Ах как романтично, решила ты в тот вечер, благородный и прекрасный юноша, презрев опасность, спасает тебя от смерти, а ты, бездыханная, лежишь на песке, притворно прикрыв веки, он склоняется над тобой, пытается привести в чувство, прикасается губами к твоему лицу, а ты только и ждешь этого, чтобы, красиво и томно простонав, распахнуть лживые глаза, слабо улыбнуться и обвить руки вокруг его шеи.
– Неправда, – устало качала она головой. – Это ложь. Я никогда не добивалась его любви. Я никого не любила, и не моя вина, что я красива и много парней ухаживало за мной. Да, я смеялась над ними, но при чем здесь он?
– Я пытаюсь понять вас, – говорил его отец после похорон, – я хочу простить вас, но у меня ничего не получается. Он был моим единственным сыном, наследником всего, что у меня было и есть. Вы молоды и красивы, зачем вам понадобилось отнимать у меня последнюю надежду и опору? Он даже не успел жениться, не успел подарить мне внука, чтобы не оборвался наш род. Возможно, что вы не виноваты, но вы не рисковали жизнью, а он был беззащитен. Я потерял двух детей, жену, а теперь вот его. Это жестоко.
В темном платье с глухим воротником, с опухшим, но все равно красивым лицом, стояла Жанна в двух шагах от отца погибшего и уже не находила слов для оправдания. Слова иссякли, а слез еще было много.
Пес по имени Джеральд тосковал по хозяину. Неизвестно, винил ли он кого-нибудь, но, может быть, тоже мучился совестью, не менее острой, чем человеческая. Забравшись под опустевшую кровать, он поскуливал и тоненько подвывал, словно вспоминал тот вечер и реку, вынесшую его на сушу, промокшего до последней шерстинки, но так и не вернувшего хозяина. Вода украла знакомый запах, голос, ласковую руку. Джеральд часто уходил из дома, обнюхивал холодный песок, прибитый осенними дождями, и, ложась под грибком, долго и пристально глядел на остывающую воду, коротко взвизгивал и напрягал лапы, когда всплескивала рыба…
Поляков был обыкновенным человеком. Точнее – почти обыкновенным, потому что у каждого человека на земле есть свои особенности, выделяющие его из череды многих. Миша Поляков работал кочегаром в маленькой котельной при большом НИИ один раз в неделю, еще два дня его можно было застать дома, а на остальное время он уходил неизвестно куда, но к очередному дежурству никогда не опаздывал, спускался в подвал по запорошенным черной пылью ступенькам, где за железной дверью ровно гудели две топки, справа – куча угля, слева – подъемник для шлака, а за бурой грудой окаменевшего дерева скрывалась еще одна дверь, ведущая в комнату для отдыха. Там стоял топчан, застланный троллейбусными сиденьями, стол и две табуретки.
Работа была в общем-то простая. Изредка подкидывать уголь в топки, регулировать поток воды и воздуха, выбирать шлак из поддувала до по утрам проводить генеральную чистку, раскочегарив хорошенько уголь, чтобы не мерзли капризные сотрудники НИИ. Работа была сезонная, от октября до мая, и, получив расчет поздней весной, Поляков честно отсиживал традиционный сбор в кочегарке, где собирались все сменщики, но не пил с ними, а сидел в стороне, попивал чаек, улыбался в ответ на шутки и колкости пьющих собратьев, а на другой день исчезал из города или, может, просто сидел взаперти дома, не открывая никому, и на звонки не отвечал.
Собственно говоря, интересоваться Поляковым было некому. Родители у него умерли, братьев и сестер не было, и, дожив до тридцати лет, он так и не обзавелся новой семьей, а о бывшей жене не-вспоминал. Были, конечно, приятели и соседи, знавшие Полякова в лицо и по имени, но все они, обремененные своими делами и заботами, не вникали в странную жизнь Михаила.
Начальство его ценило, в смену Полякова было тепло, а если и заходил кто-нибудь из инженеров в кочегарку, то никто не видел Мишу грязным и нетрезвым, а наоборот – видели в чистом комбинезоне, сидящим за столом и читающим что-нибудь.
По сравнению с другими кочегарами это выглядело необычно, и если не в меру любопытный инженер Хамзин, отвечающий за исправность котлов и насосов, лез с расспросами к Полякову, тот охотно поддерживал разговор, но за грубоватыми манерами кочегара скрывалось желание не выделяться из среды коллег.
В день получки Хамзин непременно заходил в кочегарку для осмотра отопительной системы, а на самом деле приносил бутылку в кармане полушубка и все пытался налить стаканчик Полякову, но тот неизменно и вежливо отказывался. Хамзин особо не огорчался, равномерно вливал в себя прозрачную жидкость и, пьянея, плакал даже, уткнувшись лицом в мягкие большие ладони. Иной раз он пытался кинуться в топку, но печь была слишком маленькой и не впускала в себя грузное тело инженера. Правда, опалив брови и волосы, Хамзин одумывался и, трезвея, совал голову под кран, а потом засыпал на топчане. Поляков спокойно переносил все это, от печи Хамзина не оттаскивал, зная наперед, чем это кончится, а ближе к ночи, насытив топки щедрыми лопатами «бурого золота», осторожно подвигал Хамзина к стенке и, ложась рядом, быстро засыпал, не обращая внимания на храп и беспокойную возню соседа.
Хамзин был инженером и, разумеется, считая себя выше простого кочегара, называл его на «ты», грубил, а находясь в, дурном расположении духа, распекал за какой-нибудь пустяк, но Поляков не вступал в перепалку, вежливо соглашался и быстро исправлял оплошность. Остальные кочегары скандалили, огрызались, не чурались запоя и потому казались Хамзину нормальными людьми, а вот что за человек Поляков, он понять не мог, и это раздражало…
Наверное, это и зовется ностальгией. Глупо заблудиться в редком лесу, еще глупее пробегать мимо своего дома и не узнавать его. Бывают такие тягостные сны: идешь по городу, а улица изменяется на глазах, принимает новые формы, дразнит знакомым запахом, но никак не превращается в ту единственную и долгожданную. Я все более смутно представляю себе, каким должен быть мой мир. Я ничего не забыл, но образы других миров наслаиваются, деформируют истинный его облик, и то и дело ловишь себя на том, что невольно принимаешь ложное за истинное и наоборот. Впрочем, жить можно повсюду, даже в плену и рабстве, тем более что моя теперешняя жизнь не так уж и тяжела. Меня любят, обо мне заботятся, мои новые знакомые хоть и сильно отличаются от прежних, но пути эволюции подчиняются не правилам, а сплошным исключениям, из них, поэтому обижаться не на кого, и, как бы ни сложилась моя дальнейшая судьба, я все же склонен считать ее счастливой.
К сожалению, в этом мире тоже нет настоящего симбиоза между разумными, а здешние существа, похожие на меня, считаются собственностью хозяев – единоличных владетелей своей смехотворной Вселенной. Но не мне судить об изменчивых законах, я вынужден подчиняться им, если дорога к дому потеряна и чужие Запахи постепенно становятся родными.
Сначала я полагал, что прорыв через границу совершило много подобных мне, я встретил их по ту сторону моего мира, но оказалось, что все они тупиковые ветки и не способны даже к членораздельной речи. Я пытался вступить в контакт с людьми, но первый же чуть не убил меня от страха за свой рассудок. Еще бы! Легче убить непонятное, чем попытаться постичь его своим жалким умом.
Тогда и началось мое бесконечное блуждание по мирам в поисках своего, так и не найденного, и неизвестно, придет ли тот день, когда…
Девушка но имени Жанна попыталась умереть. Она училась в институте, где преподавал тот, кого она нечаянно погубила, и ей объявили бойкот. Даже парни, любившие ее или делавшие вид, что любили, не подходили к ней и не заговаривали. Все восхищались погибшим. Его уважали студенты, коллеги ценили за живой ум и большие знания. Ему прочили большое будущее. Он был красив, остроумен, добр. Нежен с отцом, щедр с друзьями, благороден с девушками. После смерти его часто вспоминали, и постепенно память о нем обросла легендами, полуправдивыми и благожелательными.
Выходило так, что смерть уничтожает лишь тело человека, но возвеличивает его тень и придает блеск его былым отражениям.
Все молча расступались перед Жанной, уступали ей дорогу и так же молча поворачивались спиной. На лекциях никто не садился рядом с ней, но посылали записки, едкие и жестокие. Она старалась не замечать этого, ходила, высоко подняв голову, в подчеркнуто ярких платьях, смеялась невпопад и на записки не отвечала.
Но однажды, после самых обидных слов, высказанных в лицо: «Уж лучше бы ты, чем он…» – она не вынесла отчуждения и ненависти тех, кто раньше преклонялся перед ней. Она проглотила все таблетки, какие нашлись в комнате общежития, и легла в постель, не забыв перед этим разметать чисто вымытые волосы по белоснежной подушке и надев красивое платье. Одну руку она свесила вниз, другую положила на грудь. Записку оставила на видном месте. Крупные скачущие буквы говорили о том, что она ни в чем не виновата, но и в смерти своей никого не обвиняет, и если этот поступок хоть немного искупит несуществующую вину, то пусть ее похоронят неподалеку от того, кого она полюбила по-настоящему и жить без которого уже не в силах…
Хамзин тоже был обыкновенным человеком и тоже с маленькими странностями. У него болела душа. Болела давно и остро, не давая ему ни передышки, ни поблажки. Все приносило Хамзину боль: тяжелое тело, склонное к болезням, гневливая и мелочная жена, мстительная теща, давно осточертевшая работа. Институт ему дался легко, и на работу он быстро устроился, да и невелика была хитрость в таком ремесле: изобретенные двести лет назад паровые котлы в принципе оставались одними и теми же, разве что с небольшими оговорками. Работу свою он знал, но не любил. Жил с женой и тещей и, успев узнать их досконально, тоже не любил. И виделся ему в этом некий философский смысл, о чем он неоднократно заводил разговор с Поляковым.
Гремя сапогами по гулкой котельной, он расхаживал от топки до кучи угля, заглядывал в насосную, и почему-то ему очень не нравилось, когда Поляков закрывал дверь в свою комнатенку. Наверное, ему казалось, что Поляков избегает его, старается отгородиться тонкой подвижной доской, подвешенной на скрипучих петлях, и всегда распахивал дверь настежь, когда осматривал котельную. Поляков на это только усмехался, углублялся в чтение очередной книги и раздражения своего не показывал.
Потом Хамзин грузно усаживался на табуретку и начинал разговор. Он ни с кем не говорил так много и никому не изливал душу так, что казалось – вся она вытекает из ран невидимой, но осязаемой до острой боли сердцевины человека.
– В любви, – говорил он обычно, – никогда нельзя доходить до конца, иначе это будет концом любви. Всегда должна оставаться недосказанность, хоть маленькая, но тайна, а в противном случае уничтожается сама суть любви. Мы любим не человека, не дело свое, а то, что хотим видеть, что ожидаем от них, и подчас так и не дожидаемся. Вот ты, – говорил он, тыча пальцем в Полякова, – ты намного счастливее меня. Ты только и умеешь загребать уголек и бросать его подальше. Что тебе до начал термодинамики? А я знаю не только начала, но и концы этой дьявольской выдумки, оттого мне тошно, муторно и хочется напиться.
Поляков молча выслушивал его, заложив пальцем страницу книги, спокойно улыбался, но в спор не вступал, словно заранее соглашаясь со всем, что скажет Хамзин.
– Но нет! – говорил Хамзин, размахивая рукой перед лицом Полякова. – Нет, я тебя, чертяку, люблю не потому, что ты меня слушаешь! А потому, что я тебя совсем не знаю, хоть ты и вкалываешь у нас не первый год. Ничего в тебе понять не могу. Какой ты на фиг кочегар? Чистюля, трезвенник, книжки читаешь. Небось думаешь, что Хамзин неудачник, дурак простодырый, инженеришка несчастный, только и умеет, что в насосах гайки вертеть? А вот и неправда! Мы, Хамзины, никогда в последних не ходили, я еще покажу всем им, что мы, Хамзины…
При этих словах инженер обычно замолкал или нетвердыми шагами направлялся к топке, поэтому так и оставалось неясным, что такого особого могут Хамзины. Поляков включал чайник и раскрывал недочитанную книгу…
Добывание пищи здесь приравнивается к воровству, и единственный способ выжить для таких, как я, – это понравиться кому-нибудь из хозяев, тогда он возьмет тебя к себе, будет кормить, а взамен требовать выполнения своих несуразных желаний. Те, кто находил меня и пытался сделать своей собственностью, ожидали моей бесконечной благодарности за куски, что бросали со своего стола, и просили меня то лаять на чужаков, то прыгать на задних лапках, выпрашивая подачку, то поскуливать от сомнительного удовольствия, когда они запускали руку в мой загривок и почесывали за ухом. Бесполезно было объяснять им, что я способен на большее, и главное, довериться мне и поверить всему тому, что я мог бы рассказать. Неудивительно, что я сменил много хозяев, и печальная повесть моих странствий вполне заслуживала бы отдельной книги, но речь не об этом.
Я понял, что поначалу мучило меня, не давало покоя и превращало скитания в бесконечную пытку. К сожалению, явление более чем банальное – стереотипы мышления. Все привычное кажется простым и потому единственно приемлемым. Я привык, что разумная жизнь существует только в форме симбиоза, и уже предвзято наделил чертами хаоса иную жизнь, тогда как мне пришлось убедиться, что истинный симбиоз – не более чем эксперимент природы и вариантов разума столько же, сколько миров.
Наши отношения еще сохраняют свежесть новизны и каждодневных открытий. Теперь мы одни, и наши беседы носят характер бесконечного диалога, в котором мы пытаемся связать воедино звенья разрозненных цепей и найти истину, движущую мирами. Вот так, не более и не менее. Высокопарно, но очень точно…
Жанне не дали умереть. Токсикологи знали свое дело и довольно быстро поставили ее на ноги. Она еще долго болела, но бледность лица даже шла ей. Красота не подчинялась ни болезни, ни самой смерти. Она казалась неистребимой. После этого случая многие простили Жанну, хотя и находились люди, усмотревшие в ее поступке бездарное актерство и расчетливость. «Могла бы и утопиться», – говорили о ней, но уже не так ожесточенно, а скорее насмешливо.
Внешне Жанна не изменилась, но переживания и близость смерти сделали ее неузнаваемой. Теперь она сама отворачивалась от тех, кто презирал ее, и холодным взглядом отграничивалась от вновь появившихся поклонников. Только ее мать простила сразу несуществующую вину дочери и поняла все, но после выздоровления Жанны уехала в свой родной город, а здесь не было никого, с кем бы Жанна могла поделиться.
Быть может, поэтому она приходила на могилу погибшего и, сидя на скамейке, придумывала заново его жизнь, свою любовь к нему и даже разговаривала с тем, кого почти не знала раньше. Там она встретилась со стариком и собакой. Не жалея нового плаща, она встала на колени и разрыдалась. Боксер деликатно отошел в сторону, а старик смущенно хмыкнул и сказал:
– Что за выкрутасы, милочка? Могильная земля холодна, вы простудитесь, встаньте, пожалуйста. Вот и Джерри вас просит, – он поискал взглядом собаку. – Перестаньте, я стар, и поступки молодых девушек мне непонятны. Ну полноте, я не виню вас.
– Что я смогу сделать для вас? – спросила Жанна. – Вам тяжело одному, хотите, я буду помогать вам?
– Я не один, у меня есть Джеральд. Но если хотите, то можете приходить к нам в гости. Мы постепенно привыкнем к вам и не будем судить так строго. Но вы молоды, а любовь к умершему не может быть вечной. К тому же у вас впереди долгая жизнь, у нас же все позади…
Так Жанна стала посещать этот дом, стараясь хоть чем-то заменить старику умершего сына. Отец держался с ней несколько отстраненно, но без раздражения и позволял заходить в комнату сына, где все оставалось без изменения. Джеральд не косился на нее, не рычал, но и гладить себя не разрешал, передергиваясь, словно от брезгливости. Обижаться на собаку было глупо, а старику она старалась угодить чисто вымытым полом, вкусным обедом и выглаженной рубашкой.
Она все время боялась, что со стариком что-нибудь случится, что он не выдержит горя и одиночества. У него часто болело сердце, но он держался стойко, никогда не жаловался, и только по бледности лица и по запаху мяты можно было догадаться об очередном приступе.
Старик жил уединенно. То ли потому, что пережил всех своих друзей, то ли оттого, что еще не закончился траур и он избегал обнажать горе при чужих. Ему было за шестьдесят, худой, высокий, с седой головой, с пристальным взглядом светло-серых глаз; не лишенный странностей и причуд своего возраста, он чем-то напоминал Жанне ее отца. Он мало разговаривал с Жанной, в основном бросал ни к чему не обязывающие фразы, но она часто слышала, как он, уходя в дальнюю комнату, подолгу говорил что-то собаке и даже смеялся приглушенно или громко возмущался, восклицая: «Нет! Ни за что!» Он ничего не рассказывал о себе и своей семье, но на стенах висели фотографии, и Жанна, неторопливо вытирая пыль, всматривалась в незнакомые лица, пытаясь соединить разрозненные отпечатки времени в непрерывный поток. Это удавалось плохо…
В комнате стоял круглый столик на точеных ножках и маленький диванчик с полузабытым названием – канапе. На нем сиживали еще дедушка с бабушкой Полякова, и фотография на стене в черной, словно бы траурной, рамке подтверждала это. Из глубины десятилетий смотрели на Полякова мужчина и женщина. Они сидели на новом обитом шелком диванчике с гнутыми ножками, свет отбрасывал блики от брошки в виде полумесяца на груди у бабушки. У дедушки были густые усы и тщательно уложенные волосы, открывающие лоб, а взгляд его, светлый и теплый, не то улыбался, не то печалился чему-то. Была там еще одна фотография, более поздняя. Там дедушка и бабушка стояли. Бабушка, постаревшая, с усталым лицом, опиралась левой рукой на бутафорскую балюстраду, правая рука по локоть скрывалась в муфте, и брошка была другая – два цветка из прозрачных камушков на черном воротнике. Дедушка заложил руки за спину, сменив сюртук на китель штабс-капитана. Усы стали длиннее, и кончики их немного загибались кверху, а лоб казался выше и шире. Изменился взгляд – он стал холодным, неприятным, словно бы фотограф был его личным врагом, и не верилось, что через минуту, пробираясь к выходу через нерассеявшееся облачко магния, дедушка молча откланяется и даже, быть может, улыбнется суетливому мастеру.