Текст книги "Костры партизанские. Книга 1"
Автор книги: Олег Селянкин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
– На этой неделе тебя разыщет человек. Или два сразу заявятся… Дашь им провожатого и пусть идут к Каргину, – вдруг сказал Николай Павлович.
– Пароль и отзыв? – спросил Василий Иванович, сдерживая радостное волнение.
– Прежние… Ты с Каргиным с глазу на глаз не разговаривал? Какого он мнения о своем бывшем командире роты?
– Как сказать…
– Только откровенно.
– Ни у Каргина, ни у его товарищей нет обиды на капитана Кулика. Но и уважения к нему тоже нет. Непонятен он нам.
– А чего в нем непонятного? – удивился Николай Павлович. – Человек он предельно честный, исполнительный.
– Считаешь, этих качеств вполне достаточно, чтобы командовать людьми?
– Не будем спорить… Кулика нужно в деле повидать, чтобы о нем правильно судить. Так что не будем… Капитан Кулик со своими людьми поступает в распоряжение Каргина. Ясно?
Если бы Николай Павлович сказал, что Кулик отстранен от командования вообще, что теперь он рядовой боец или отделенный, Василий Иванович воспринял бы это как должное. Сейчас же он сказал после длительной паузы:
– Все-таки неудобно. Бывший командир роты – в подчинении у своего солдата.
– Повсеместно установлен такой порядок: кто к кому приходит, тому и подчиняется. Чтобы опять не начинать с изучения местных условий и людей… Скоро и твой Каргин двинется к Полесью. А кто из них там старшим станет – жизнь покажет. Между прочим, ты не задумывался, почему в такой маленькой деревеньке, как Слепыши, немцы без особой проверки трех человек записали в полицаи?
– Это и ребенку ясно: хотят как можно больше народу запятнать, чтобы обратного хода у них не было.
– Правильно. Только это, так сказать, первый этап – массовая вербовка. А скоро и неизбежная фильтрация начнется. Кого-то из теперешних полицаев удастся и в крови народной замарать. Эти, как ценный кадр, останутся. А кого-то и спишут за непригодностью. Как этого вашего…
– Дёмшу.
– Самая главная борьба еще впереди, дорогой Василий Иванович, так что все силы нам в плотный кулак собрать нужно. И поскорее!
Уходил Николай Павлович еще засветло. Провожать себя категорически запретил. Просто пожал руку в сенях и сказал:
– Мухортова вы правильно решили пока не трогать. Он – сволочь, доносчик, но глуп. Значит, если постараетесь, то и без убийства сможете парализовать его деятельность.
Искушение выйти на улицу и посмотреть вслед Николаю Павловичу было очень велико, но Василий Иванович все же заставил себя остаться в горнице. Смотрел на потолок и улыбался его темным доскам.
4
Горивода заприметил Виктора за его манеру держаться уверенно, с чувством собственного достоинства, что в это смутное время было явлением редким, если не сказать – исключительным. Да и откуда взяться у человека всему этому, если никто не знает, что с ним завтра будет? Взять его, Гориводу. Думал ли он, когда с Симоном Петлюрой вошел в Киев, что поход закончится полным крахом? Даже удрать, хотя бы в Польшу, не удалось, так замордовала Красная Армия. И пришлось, сорвав знаки воинской доблести, бежать в Москву, там пробиваться случайными заработками.
Ликвидировала, изжила Советская власть нэпмачей, и после долгих раздумий уехал Горивода на Смоленщину. Здесь ему повезло: устроился лесничим. Работал усердно, как того власть требовала, а сам жадно и с надеждой ловил слухи о боях на КВЖД, Хасане, Халхин-Голе, в Финляндии. Особой надежды на перемену жизни от этих конфликтов не питал, но все же тешил себя мыслью, что льется советская кровь, пусть пока ручейком, но льется.
Воспрянул духом, когда началась эта война. Как только пришли немцы, сразу явился в полицию и раскрыл себя. И тут тоже повезло: Свитальский-то – полячок, вместе на Киев в ту войну шли. Шли-то вместе, а драпали порознь, вот и оказался Свитальский в Польше, убежал от того, что выпало пережить ему, Гориводе.
Но все же и тут он состорожничал: не пошел служить в полицию, куда дружок звал, а остался простым лесничим: опасался, а не забуксуют ли колеса немецкой военной машины.
Все разворачивалось лучше не надо, и вдруг немцев поперли от Москвы!
Казалось, гитлеровцы – карта козырная, а жизнь взяла и побила ее.
Ну кто в такой обстановке, при таких переменчивых событиях может быть уверен в своей судьбе? Дурак или полный прохвост, на двух хозяев работающий. Или тот, у кого в самых верхах Германии крепчайшая рука есть. Способная из любой беды вытащить.
То, что Капустинский не дурак, это сразу видно. Тогда кто же он? Свитальский с Золотарем только и знают, что ему сам господин комендант благоволит. А почему? Дескать, бог ведает.
Поковыряться в душе Капустинского надеялся во время его визита за малинкой сушеной. Не пришел Капустинский. Разумеется, самое верное и милое дело через денек самому к нему нагрянуть: «Как здоровье супруги? Думаю, не пришел, значит, хуже ей стало, вот и осмелился сам наведаться». Не воспользовался этим случаем исключительно из-за того, что не знал, чья сила под Москвой верх берет. А раз не знал, то зачем лишнего врага наживать, когда кругом и без того горечь одна?
Жизнь, она такая тонкая и хрупкая, что не семь, а сто раз отмерь, если резать собираешься.
Сегодня уже ясно, что советские выдыхаются, вот-вот прекратят свое наступление, и тогда начнется стояние фронтов, как в первую мировую войну. С той разницей, что теперь на фашистов вся Европа каторжно работает, значит, вермахт поднакопит силушку, залижет раны да как двинет весной на восток!
Во всех хатах Слепышей люди уже ко сну готовились, когда Горивода поскоблил ногтем темное окно дома, где жил Виктор. Умышленно так поздно заявился: днем, сославшись на неотложные дела, еще и удерет Капустинский, а теперь никуда не денется.
И еще одно, тоже тайное: не осмелится он ночью выпроводить гостя, который с помощью к нему пришел. Не осмелиться – придется ночлег предложить. Значит, для беседы времени предостаточно будет.
Дверь открыл Капустинский. Будто бы не удивился позднему визиту, радушно поздоровался, пригласил в горницу:
– Извините, в кухне у нас родичи жены живут.
Действительно, в кухне, прямо на полу, прикрыв его каким-то тряпьем, лежали женщина и трое детей.
«Спят или только притворяются?» – зло подумал Горивода и заворковал:
– Избави бог, не беспокойтесь, я только малинку занес.
– Гостям всегда рады, а таким, как вы, Мефодий Кириллович, и подавно, – ответил Виктор, вежливо подталкивая гостя к дверям горницы.
Горивода вошел в горницу, потупив глаза, будто бы от смущения за свой поздний визит, а сам заметил и наскоро прикрытую одеялом кровать, и две смятых подушки на ней, и винтовку в ее изголовье; она, винтовка, заставила уважительно подумать о Капустинском: молодой, но момент правильно понимает, жизнь задарма отдавать не собирается.
Благоприятное впечатление произвела и молодуха. Не в пример другим, она молча поклонилась гостю и выскользнула из горницы, погладив мужа влюбленными глазами.
– Поправилась, значит, ну и слава богу, – закивал Горивода и еще раз, теперь уже неторопливо, прошелся глазами по горнице.
Кроме кровати, здесь стояли два стула с прямыми резными спинками и древний комод.
– Раздевайтесь, Мефодий Кириллович, раздевайтесь, гостям мы всегда рады, – подлаживаясь под тон Гориводы, приглашал Виктор.
– Гость – от бога! – выспренно изрек Горивода и положил на пол в углу и полушубок, и шапку с шарфом, напоминающим обрезь половика: такой непритязательной расцветки был шарф, такой грубой работы.
– Обижайтесь или нет, Мефодий Кириллович, но я атеистом воспитан. Однако двумя руками голосую за это изречение, – ответил Виктор, не пряча глаз от пронзительного прищура гостя.
Наконец прищур потух. Горивода залез рукой во внутренний карман поношенного пиджака, извлек оттуда тощий мешочек-кисет:
– Вот она, малинка, пользуйтесь.
Противно Виктору разговаривать с лесником, озноб бьет, как посмотрит на его лапищи, на шею, растекающую в покатые плечи, но он находит в себе еще и силы улыбаться доброжелательно. Втайне же мечтает о помощи, хотя знает, что никто из товарищей случайно не зайдет к нему ночью. Он мучительно ищет лазейку, и вдруг в кухне хлопает дверь, гремит голос Василия Ивановича:
– Эй, пан Капустинский! Или я за тебя сегодня ночью патрулировать буду?
Распахнув дверь в горницу, Василий Иванович видит Гориводу, раскрывает объятия. Тот так же охотно подается ему навстречу, но в глазах – настороженность.
А Василий Иванович распоряжается:
– Афоня! Одна нога здесь, другая там, а выпивка и закусон у меня на столе! – И сразу Виктору: – А тебе так скажу: молод еще за моей спиной шашни заводить! И шейка у тебя тонкая, не ровен час… Заманил к себе такого гостя и помалкиваешь?
Весело, с прибаутками вошли в половину дома, где жил Василий Иванович, и сразу же гость с хозяином остались одни. На столе маячило несколько бутылок самогона, и все же, даже за выпивкой, разговор то судорожно вспыхивал, как костер, на который плеснули бензина, то безнадежно затухал: обсуждать распоряжения начальства оба избегали, а о чем же тогда говорить, если почти не знакомы?
А Виктор с Афоней в это время стояли на крыльце, ждали, не потребуется ли Василию Ивановичу их помощь. Виктор уже знал, что это Клава, выбежавшая будто бы за самогоном, известила товарищей о непрошеном госте. И сейчас, ловя каждый звук морозной ночи, Виктор думал о том, что такая, как Клава, никогда не бросит в беде своего друга.
Наконец Горивода заспешил домой.
– Не обижайте, Мефодий Кириллович, не позорьте перед соседями, – притворно умолял его Василий Иванович.
Горивода долго стоял на своем и вдруг попросил, уже одевшись:
– Вот если у кого-то из рядовых полицейских ночевать устроите, не откажусь. Здоровьишко-то аховое, как обратную дорогу осилю – не ведаю. Ну, к Мухортову хотя бы…
«Ври больше, ври. Еще сотню километров ножками отмеришь, и лишь тогда на твоем лбу испарина, может быть, выступит», – подумал Василий Иванович, но гнул свою линию крайне обиженного хозяина:
– Что люди обо мне говорить станут, если гостя в ночь отпущу?
– А тебе будто не все равно? – неожиданно разозлился Горивода. – Им никогда не угодишь! Серебром осыплешь – золото подавай!.. Или боишься, что полицейский наплетет на тебя?
– Скажешь тоже! – Василий Иванович прикинулся обиженным, быстро оделся, взял винтовку.
– Пошаливают?
– По привычке беру.
Теперь, «обиженный», Василий Иванович имел право бросать лишь самые необходимые слова. Поэтому, будто поссорившись, шли молча до дома Авдотьи. Здесь, заметив, что Василий Иванович намерен остановиться, Горивода сказал как только мог ласково:
– Не держи обиды на сердце.
Василий Иванович еще решал, сменить ли гнев на милость, а Аркашка уже услышал человеческие голоса у крыльца, лязгает в сенках затвором винтовки и орет:
– Кто там? Как пальну!
Едва лязгнул затвор невидимой винтовки, Горивода метнулся к стене дома, будто прилепился к ней спиной. Оттуда и прошипел злобно:
– Трус запросто и своего ухлопать может.
– А ну, выйди, – приказал Василий Иванович, не повышая голоса.
Немедленно, одновременно недоверчиво и обрадованно, прозвучал голос Аркашки:
– Это вы, господин старшой?
– Кому же, как не мне, ходить по ночам?
И все же Аркашка не распахнул, а лишь приоткрыл дверь, в щель осмотрел пришельцев и только тогда выскочил на крыльцо, затараторил:
– Я вас сразу узнал, господин старшой, для порядка кричал, как вы того требуете!
«Продаст или нет?» – какой уже раз подумал Василий Иванович, но отступать было поздно, и сказал, будто ничего не боялся:
– Пан Горивода у тебя заночует. – И добавил после небольшого раздумья. – Сам начальник полиции пан Свитальский с ним запросто.
Добавил для того, чтобы насторожить Аркашку, поукоротить его язык.
Аркашка, который искренне верил в свои многочисленные грехи, намек схватил на лету.
Убогость жилища, куча ребятни, глазевшей с полатей, и Авдотья, будто пришибленная, с потухшим взглядом и плоская, как доска, окончательно убедили Гориводу в том, что Аркашка Мухортов принадлежит к категории вечных неудачников. Такого хоть золотом одари, он все равно с голоду подохнет. Правда, едва гость уселся в переднем углу, женщина слетала куда-то и бесшумно поставила, будто швырнула, на стол четыре бутылки самогона. Ни в одном движении, ни в одном взгляде ее не улавливалось ничего похожего на самое обыкновенное радушие.
Горивода был недоволен и хозяином, и хозяйкой дома, где ему предстояло ночевать. Не знал он, не мог знать, что сдержанность Аркашки – умышленная, от предупреждения Василия Ивановича. Если бы не тот намек на близость Гориводы к Свитальскому, если бы не боязнь ответственности за свои промашки, он многое бы выложил гостю. Все, что было и могло быть. А сейчас только поддакивал и расхваливал своего старшого и порядки, установленные им.
Молчание и сухость Авдотьи шли от неприязни к тем, кто сидел за столом. Еще до публичной порки она для Аркашки была готова стать преданной рабой, видела в нем обломочек своего счастья, наконец-то дарованного жестокой судьбой.
Авдотье едва исполнилось шестнадцать, когда на покосе ею овладел Никита – разъединственный на Слепыши выпивоха. Ему уже перевалило за сорок, когда случилась эта беда с Авдотьей. Как говорится, и в годах он был, и ни лицом, ни хозяйством в женихи не напрашивался, но она вышла за него, чтобы за церковным браком скрыть позор.
Двенадцать лет промаялась с мужем-пьяницей, не раз терпела от него побои и все же родила ему трех сынов. Могла бы и больше, да сгорел от вина Никита.
Похоронила, даже голосила на его могиле. Почему голосила, если ни света, ни радости с ним не видела? Так полагается. Да и себя жалела: тридцати не исполнилось, а с тела спала, усохла вся.
Потом по-своему пыталась найти свое бабье счастье. Не нашла, только двух девчонок еще родила. И вдруг постучался в дом Аркашка – изголодавшийся, потерянный, разнесчастный. Пустила переночевать. Жалеючи, и вымыла в корыте, жалеючи, и не выпроводила ни завтра, ни через несколько дней. А потом как-то само случилось, что заметила его обходительность, стремление хоть чем-то быть полезным. Тогда и закралась мыслишка: а не долгожданное ли счастье заглянуло? И стоило ему несмело потянуться к ней, раскрылась полностью, доверчиво и радостно.
Около месяца с тревогой ждала, не изменится ли что в его отношении к ней. Не менялось. Тогда еще больше уверовала в свое счастье: не бил, не поносил всяческими непотребными словами. Что еще надо? Она верила, что со временем окрепнет это неожиданное счастье, наберет силу, вот и угождала Аркашке, в глаза заглядывала. Однажды даже щеки свои соком свеклы натерла!
Прозрение нагрянуло сразу, на другой день после порки. Болело тело, но еще больше – душа. И Авдотья, стыдясь выйти из дома, тихонько копошилась в кухне, ежась под испуганными и недоумевающими взглядами своих детей. Переставляла чугуны и чугунки, а сама непрестанно думала о позоре, обрушившемся на нее, спрашивала у бога, за что ей такая кара жестокая, за что?
Переживала, казнилась, а тут еще и Петька, которого считала первым своим заступником и самой надежной опорой, ударил словами, будто ножом в сердце:
– Он-то стоял и похохатывал.
Она, чтобы заглушить крик души, сунула голову в чело печи, загрохотала ухватом по камням пода, ловя несуществующий чугунок.
– А старший полицай, когда тебя к лавке поволокли, до самого коменданта пробился, в заступу пошел, – продолжал без ножа резать Петька.
Авдотья опять видит себя распластанной на скамье, опять слышит злобный, прерывистый свист плети. И невольно вспоминается, что он, Аркашка, ни разу ее пальцем не тронул, но и слова доброго не сказал; если и берег, то как вещь, которая сгодится в хозяйстве.
Слова Петра заставили ее иначе взглянуть на все, связанное с «ним» (теперь и она, как Петька, мысленно называла Аркашку только «он»). А взглянула на Аркашку внимательно, поняла, что не из сострадания, не оберегая ее запоздалое счастье, все бабы сторонятся его, почувствовала – есть в Аркашке что-то отталкивающее, отпугивающее людей. Авдотья не смогла бы словами выразить, что именно, но, обнаружив это один раз, теперь чувствовала повседневно, ежечасно.
Потом исчез Петька. Захотелось взвыть в голос, уже метнулась было за помощью к деду Евдокиму, да Витька-полицай перехватил в проулке и сказал, чтобы не паниковала:
– Петро уехал погостить к хорошим людям. Может, до весны. Или более… Только не болтай об этом. Как бы не отыгрался твой приемыш на Петре. Уж больно разобиделся за упрек, что он, Аркашка, не заступился за тебя.
Теперь и вовсе стал ненавистен «он», но терпела исключительно из-за страха за детей. Поэтому и сегодня покорно прислуживала, хотя – будь ее сипа – мигом вымела бы их из хаты. Была все время рядом и невольно слышала, как пришелец расспрашивал о делах в деревне, о всех полицейских, как увиливал «он» от прямых ответов или расхваливал все – дальше некуда.
Наконец мордастый сказал:
– Похабно живешь, без масштаба соответствующего.
– Как понимать прикажете?
– В развалюхе обитаешь, баба у тебя… Да еще ребятни куча… Человек за себя настоящую цену запрашивать должен.
Не шепотом, во весь голос говорили. А ведь она, Авдотья, тут, рядышком.
Замерло сердце в ожидании его ответа: может, хоть слово в защиту скажет?
Он ответил:
– Нет, господин хороший, у Аркашки Мухортова прицел верный и дальний. Меня сам господин комендант знает, презентовал даже!.. А что здесь пока обитаю… В школе учили: дескать, прямая – кратчайшее расстояние между двумя точками. А в жизни умные по прямой не ходят, они свою тропочку пробивают, порой отсиживаются в глухой дыре… И у каждого тропка обязательно только собственная, единственная. Так, позвольте спросить, откуда вам знать, с масштабом или без оного я живу?
Это были первые за весь вечер слова Аркашки, за которыми промелькнуло его собственное лицо, и Горивода уже с интересом глянул на собеседника, заметил, что тот нисколечко не пьян и глаза у него настороженные, злые.
«Хитер подлюга!» – обрадовался Горивода, еще раз глянул, чтобы убедиться, правильно ли разгадал человека, но теперь с ним сидел опять только угодливый, пришибленный жизнью человечишка.
«Из подлюг подлюга!» – восхитился Горивода и тут же подумал, что такому палец ко рту не подноси. Видать, много знает, только вот как его разговорить?.. Может, старуха мешает?
И он круто повернул разговор:
– У меня вся жизнь в лесу, елки-палки вокруг, с ними, известно, даже словом не перебросишься. А я ведь еще не старик.
«Курятинки захотелось!» – со злорадством подумал Аркашка и тут же мысленно перебрал всех женщин Слепышей, отыскивая ту, которая приняла бы гостя на ночь. Не нашел. Вот разве только Нюська. Правда, у нее за стеной старшой живет… А к кому еще вести, кроме нее?
Выбрал, но ничего не сказал, решил подождать, чтобы Горивода еще раз и прямее высказал просьбу.
Тот не заставил себя долго ждать:
– Так есть что подходящее, друг Аркаша, или нет?
– Этого добра хватает… Правда, все стоящие в Степанково к немцам бегают. По расписанию, день в день, час в час. – И хохотнул то ли завистливо, то ли презрительно.
– Что бегают, даже хорошо, здоровые, значит, – оживился Горивода. – Проводишь или из подворотни домик укажешь?
Намек на трусость разозлил Аркашку, он отбросил колебания и, мигом собравшись, увел гостя из дома, прямо к Нюське с ним направился.
Авдотья некоторое время еще находилась во власти оцепенения, сковавшего ее после откровенного ответа Аркашки, потом, набросив шубенку и укутавшись в шаль, выскочила на улицу и сразу же остановилась, будто налетела на преграду. К кому идти? К деду Евдокиму? К соседям?
Можно бы и к ним, но еще подумают, что бабья обида, ревность дикая подстегивают ее. Так подумают – засмеют. Если мужик к другой бабе бегает, кто поможет, как не сама себе?
Постояв и разобравшись в мыслях, Авдотья заторопилась к Витьке-полицаю, с отчаянностью человека, которому терять нечего, забарабанила в оконную раму так, что задребезжало, зазвякало оконное стекло.
Клава немедленно приподняла уголок занавески:
– Кто там?
– Я, Авдотья… Мне поговорить с твоим надо.
И вот Авдотья в горнице, стоит у порога и молчит; она только сейчас поняла, в какое глупое и двойственное положение поставила себя: как встретит Клава ее слова, вцепится ли ей, Авдотье, в волосы, когда узнает, с какой целью она прибежала? Ведь всей деревне известно, что Витька-полицай согрешил с Нюськой…
Боязно и стыдно было Авдотье начать разговор, и еще недели две назад она скорее всего неловко соврала бы: дескать, дай огонька, или что другое придумала, но теперь какая-то неведомая сила заставляла говорить только правду. Поэтому Авдотья начала с того, в чем чувствовала главную опасность:
– Он-то говорит, по прямой умные не ходят, они все вокруг, в обход, чтобы вернее своего достичь. Мордастый поддакнул, похвалил, значит… И еще Аркашка бахвалился, что сам комендант с ним запросто. Теперь оба к Нюське догуливать отправились…
Ни разу Клава не напомнила Виктору о том, что сама не забывала, казалось, ни на час. Правда, Виктор ей рассказал, как пьяный приперся к Нюське черт знает почему и зачем, клятвенно уверял, что между ним и Нюськой ничего не было. Она верила каждому его слову и в то же время сомневалась. Однако всячески подавляла в себе это недоверие. И вдруг явилась Авдотья доложить Виктору, что те к Нюське направились!..
Ну и что из того?
Почему именно к нему, к ее Вите, прибежала Авдотья с этим известием?
Клава вдруг почувствовала, что ноги слабеют в коленях, и, чтобы не выдать своего состояния, присела на краешек кровати, сдвинула брови и уставилась на свои пальцы, непривычно вытянутые и неподвижные. Она хотела уже крикнуть: «А ему что за дело?» – и тут вспомнила жалобу Нюськи, которую пересказал ей Виктор: «И нагрянут, и надругаются… Кому пожалуешься, кто вступится?..»
– Хорошо, Авдотья, ты иди… Я сделаю что нужно, – сказала Клава и решительно поднялась, потянулась за шалью.
5
Фон Зигель никогда не кричал на подчиненных. Он только смотрел на них так, что виноватый понимал: завтра или послезавтра придется с маршевой ротой ехать туда, откуда поезда и вереницы машин везут солдат и офицеров вермахта, продырявленных пулями и осколками или обезножевших от русских морозов.
В последние дни гауптман частенько леденяще-спокойно поглядывал на своих подчиненных. Поэтому они старались даже не дышать громко, чтобы ненароком не привлечь к себе внимания.
Сегодня именно такой вечер, когда глаза господина коменданта – арктический лед. Кажется, над головой каждого занесен топор палача. Тяжелый и отточенный. Малейшее неосторожное движение, даже случайный шепот, и он ухнет вниз, с радостью прольет человеческую кровь.
Все работники комендатуры и начальник полиции с заместителем были на своих местах: вдруг соизволят спросить? А фон Зигель засел в своем кабинете, как в доте, находящемся на линии огня, и отвечал только на телефонные звонки.
Началась эта бесшумная буря с циркуляра из гебитскомендатуры, в котором говорилось, что коменданты всех районов должны взять под свой неусыпный контроль лечебную работу в местных госпиталях, так как имеют место случаи, когда медицинский персонал тратит время и медикаменты на раненых, которые и после выздоровления не смогут вернуться в строй; господам комендантам районов надлежит помнить, что фатерлянду нужны солдаты, солдаты и еще раз солдаты, а не беспомощные калеки; и вообще, гуманно ли бороться за жизнь человека, не способного в дальнейшем постоять за себя, позаботиться о себе?
Фон Зигель в сопровождении своих помощников немедленно пошел по госпиталям, заглянул во все палаты и не обнаружил ничего похожего на то, о чем предупреждал циркуляр. Он даже милостиво шутил с офицерами, благосклонно отвечал на молчаливые приветствия солдат. И вдруг, когда он собрал начальников госпиталей и сказал им, что нужно усилить питание выздоравливающих, уродливый толстяк Трахтенберг заявил:
– Господин гауптман, это очень легко сделать, если вы прикажете патрулям не отбирать у нас то, что мы заготовляем по собственной инициативе.
– Не понимаю вас.
– Несколько дней назад, когда я возвращался в госпиталь с продуктами, которые реквизировал у местного населения, меня остановил патруль и забрал все.
– Господа, напоминаю, что шнапс рекомендуется только в ограниченных дозах и обязательно с достойной закуской, – пошутил фон Зигель.
Но Трахтенберг упорно твердил, что сказал правду.
Тогда исчезла улыбка с лица господина коменданта, тогда он посмотрел леденяще-спокойно сначала на своего помощника, потом на начальника полиции. Те недоумевающе шевельнули плечами.
Зло блеснули стекла очков господина коменданта, но спросил он спокойно:
– Вам это не приснилось?
Трахтенберг молча поднял руку с двумя прижатыми друг к другу пальцами.
– Прошу следовать за мной, – приказал фон Зигель и увел доктора в свой кабинет.
Там подробнейшим образом выспросил все мельчайшие детали действий неизвестного патруля, а еще немного погодя перед комендатурой были выстроены сначала все солдаты гарнизона, а потом и полицейские. Даже Свитальский с Золотарем.
Каждому в лицо заглянул доктор и прошел мимо.
– Может, то были переодетые местные? Или солдаты вермахта, просто проходившие через наш район? – спросил фон Зигель.
– Одного из них – старшего патруля – я не раз видел в комендатуре.
Значит, доктор стал жертвой явного мошенничества.
Даже не мошенничества, а отвратительнейшего преступления: таково любое деяние, если оно совершается в личных целях, а прикрывается именем Великой Германии. И виновные должны быть найдены и наказаны так, чтобы у живых каждая клеточка тела рыдала от боли и страха! В то время, когда весь немецкий народ ведет такую войну, находятся мерзавцы, которым собственное брюхо дороже интересов нации!..
Но как уличить мерзавцев? Личное опознание ничего не дало…
Придется, очевидно, обратиться за помощью в гестапо: у них везде есть свои люди.
И фон Зигель, возможно, позвонил бы туда, хотя бы ради того, чтобы застраховать себя на случай доноса, но в это время ожил телефон самого гебитскоменданта, и он поспешно схватил трубку, отрапортовал в нее:
– Гауптман фон Зигель у телефона!
Для начала разговора гебитскомендант (сослуживец отца в прошлую войну) обычно спрашивал о новостях из дому, о личном самочувствии, даже о погоде и лишь после этого переходил к делу, но сегодня привычное оказалось нарушенным.
– Поднять по тревоге весь гарнизон, – приказал гебитскомендант. – Немедленно всеми имеющимися в наличии силами перекрыть дороги. Задерживать всех. Без исключения.
– Яволь… Осмелюсь спросить, причина?
– У вашего южного соседа бандиты пустили под откос воинский эшелон, – после небольшого раздумья ответил гебитскомендант и положил трубку.
Выходит, и на Смоленщине начались диверсии на железных дорогах…
Что это, акт мести отчаявшегося одиночки или первый сигнал, извещающий о том, что и здесь русские начинают выполнять приказ своего Сталина? Неужели и здесь они уже организовались в так называемые партизанские отряды?
6
Когда к Нюське ввалились Аркашка с неизвестным и Аркашка с пьяной ухмылкой заявил, что гостя переночевать привел, она неожиданно даже для себя не оробела, не взвыла от страха и обиды, а схватила ухват, взметнула его над своей головой и гаркнула до звона стекол:
– Геть, кобелины, отсюда!
Аркашка сразу бросился к порогу, но неизвестный, недобро сбычившись, пошел к Нюське. Его огромные и сильные лапищи с растопыренными пальцами были чуть отведены в стороны. И Нюська поняла, что такого мужика не то что ухватом, а и топором не враз остановишь, и сразу сказала зловеще-спокойно:
– А ну, подойди, гостенек, я твой лоб ухватом помечу. Чтобы моему Гансу легче тебя искать было.
Горивода, словно по инерции, сделал еще шага два, потом остановился. Его лапищи, еще минуту назад готовые схватить и скомкать Нюську, повисли вдоль тела.
– Ну чего остановился? Иди, – ворковала Нюська, у которой появилась самая малая надежда на то, что авось обойдется.
Но Горивода стоял. Он думал о том, что ссориться с немецким солдатом – все равно что лбом дуб ломать: лоб – вдребезги, а дуб и не заметит удара. Конечно, можно сделать и так, чтобы эта дура утром никому не пожаловалась… Однако слюнтяй, что у порога затаился, на первом же допросе расколется… Может, и его?..
Задрожала дверь от ударов прикладов, и послышался злющий голос старшего полицейского:
– Открывай, стерва!
Нюська, словно заново рожденная, метнулась в сени, и почти тотчас лязгнул откинутый крюк.
Опережая клубы морозного воздуха, в дом ворвались черные дырки дульных срезов двух винтовок, метнулись в один угол, в другой и остановились на груди Гориводы. И тот по-настоящему струсил: сейчас достаточно любого предлога, чтобы убрать человека, который тебе мешает или просто неприятен. Можно и без предлога…
И Горивода невольно вздохнул с облегчением, когда господин Шапочник узнал его (а ведь запросто мог и «не узнать»), опустил винтовку и сказал, не скрывая разочарования:
– А мы-то думали…
Горивода ликовал, что опасность миновала, и ответил с неподдельной радостью:
– Вот на огонек заглянули, прогреться.
Сказана явная глупость (не холодище же в хате Авдотьи!), но Василий Иванович притворяется, будто верит сказанному, и гнет свою линию:
– Очень прошу, Мефодий Кириллович, вашими святыми заклинаю: не предпринимайте подобных прогулок в нашей деревне, не искушайте судьбу.
Сказал спокойно, даже ласково и ни разу не взглянул на Аркашку, который теперь вылез на передний план и порывался что-то сказать.
– Избави бог! – искренне заверил Горивода. – До полного дня и носа не высуну от этого сукина сына, которого вы мне подкинули!
Василий Иванович возразил:
– А не вы ли хотели переночевать именно у него? Как я мог отказать вам? Вы и так подозрение высказали, будто я боюсь вашего разговора с моими подчиненными.
Позднее, уже лежа на узкой лавке в хате Авдотьи, Горивода вновь и вновь вспоминал минувшие события и вынужден был признать, что все сказанное старшим полицейским – сущая правда. Только уж очень гладкая, без сучка, без задоринки. Как в спектакле. И полицейская служба в деревне несется образцово, и во всем-то виноват лишь он, Горивода; своей волей он и на ночлег пришел сюда, пришел не к человеку, а к сплошному ничтожеству.
Одно смущало: ведь и он, Горивода, в этом спектакле играл, сам себе и слова, и действия придумывал…
«А этого слизняка Аркашку – гнать из полиции, в три шеи гнать! Подскажу Свитальскому при встрече», – решил он и начал похрапывать, обманутый тишиной хаты.
Но не спали ни Аркашка, ни Авдотья. Первый почувствовал подползающую беду, искал, как выскользнуть из-под удара. Лежал на печи злой и до дрожи напуганный. Зато Авдотья впервые за последние годы радостно улыбалась: оказывается, очень приятно бывает, когда помешаешь злу свершиться.