355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Хафизов » Дом боли » Текст книги (страница 7)
Дом боли
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:16

Текст книги "Дом боли"


Автор книги: Олег Хафизов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Организации Наций государства, видный, хотя и спорный авторитет в области медицины, военного дела, педагогики и права, человек, сам приведший себя к самому краю бездны человеческих возможностей, не знает (или забыл), для чего ему это нужно. Сегодня или никогда, по предсказанию Днищева, составленному, кстати, им самим, все люди его автономного мирка станут (или не станут) абсолютно физически и нравственно нормальными, раз и навсегда, во веки веков. Но зачем?

Евсей Давидович сознавал и прекрасно помнил каждый из последовательных, тщательно рассчитанных и исполненных шажков к этой сверхцели, но вот зачем нужна сама эта сверхцель? Он словно крепко напился накануне и утром не мог вспомнить своего поведения, лишь панически догадываясь, что оно было ужасно и непоправимо.

Для чего ему, болезненному лаборанту, которого товарищи считали никуда не годным и почти ненормальным в физическом и умственном отношении, могло понадобиться, чтобы все остальные люди стали нормальными, очень нормальными, гораздо более нормальными людьми?

Насколько он помнил, его всегда третировали как немного чокнутого, на которого не стоит обращать особого внимания, поскольку от него не приходится ждать ничего особенно плохого или хорошего. За это его щадили и едва ли не любили, но чего стоило ему такое снисхождение!

В студенчестве он увлекся сочинением стихов. Когда произведений набралась изрядная пачка, он с содроганием решил открыться в этом своем грехе соседу по комнате, тоже поэту-дилетанту. Тот выслушал все созданное Спазманом от корки до корки, все три часа его поэтического излияния, не прерывая его и лишь иногда делая неопределенный жест рукой, да прикрывая ладонью глаза, да зажимая зачем-то пальцами нос, да искажая лицо судорожной гримасой, а потом со слезами (признательности?) на глазах попросил оставить ему рукописи хотя бы на одну ночь. Когда Евсей Давидович (тогда просто

Шприц) вернулся в комнату через полчаса, чтобы поделиться еще одним возникшим поэтическим соображением, там уже раздавался залповый хохот его однокашников, некоторые из которых буквально рыдали и ползали по полу, в то время как вероломный товарищ расхаживал между ними и читал его (Шприца) откровения, подлейшим образом имитируя его птичью декламацию и поступь.

Этот конфуз, от которого и теперь, через двадцать семь лет, Евсей

Давидович стиснул мелкие прочные зубы, повторялся на любом из его поприщ. Он пробовал себя как спортсмен, боксер легчайшей категории, но во время первого же боя студенческих игр нервная система таким образом распорядилась его телом, что последнее, вопреки смущенному сознанию, повернулось спиною к противнику – как сейчас вижу этого розоватого мальчишку-курсанта, – отбежало в сторону и перелезло в безопасное пространство за канатами, где не требуется подпрыгивать, задыхаться и отмахиваться от оглушительных, ослепительных зубоухоскулотычин.

Его бегство явилось наиболее заметным событием чемпионата, долго еще передаваемым и перевираемым баянами института.

Нечто подобное приключалось и после того, как Спазман выпустился молодым медицинским специалистом. Так, он сразу умудрился провести без наркоза удаление несуществующего аппендикса у больного язвой желудка (одна из любимых его операций в легендарном будущем) и к тому же забыть (и зашить) во чреве пациента часть инструментария, кажется, какие-то никелированные щипчики.

Он пришел к учению Днищева относительно поздно, в двадцать восемь лет. Что-что, а это он помнил прекрасно. Руководитель медицинского института, где Евсей Давидович в продолжение вот уже нескольких лет сидел лаборантом, дал ему задание как наименее занятому сотруднику подготовить какой-нибудь материальчик о героических медиках прошлого, минуты на сорок две, дабы придать благопристойность одному из предпраздничных дней, в который институтчиков предполагалось, как обычно, поистязать торжественной скукой, выдачей грамот, внесением и вынесением кое-каких знамен, воспитательным чтением вслух и тому подобной рутиной, кстати, положенной Спазманом, несмотря на всю его безобидность, в основу многих потрясающе кровавых медицинских ритуалов.

Задание казалось совсем несложным для человека с высшим образованием и немалыми, хотя и специфическими литературными способностями. Евсей Давидович согласился.

И вот, когда до рокового дня осталось всего несколько вечерних часов да короткая ночная передышка, Спазман осознал, что ему нечего сказать. Преступно откладывая дело на последний момент, он так и не прибегнул к библиотечной помощи какого-нибудь специалиста оздоровительной истории.

В экстазе ужаса он набросал семь страниц письменного бреда, все более воодушевляясь от разбега неожиданно хлынувших фантазий. Весь остаток ночи он не спал, бормотал, смеялся и метался по комнате. Так родился герой – П. Днищев, тезка сумасшедшего институтского дворника и философского предтечи Спазмана. Утром Евсей Давидович взошел с плодом своего ночного маразма, не кажущимся в трезвом дневном свете ни оригинальным, ни сколько-нибудь сносным, на лобную трибуну зала торжеств. Казалось, он достиг той степени ненормальности, при которой никому не дозволено оставаться безнаказанным, но на самом деле он пересек ее.

– "Петр Днищев. Ученый, партизан, человек. Все другим", – прочел он заглавие своим шелестящим голосом. То были первые наметки труда, который затем лег в основу обширной мифологии Петра Днищева и его еще более обширной воспитательно-оздоровительной теории нормализации, воплощенной скромным полуманьяком своего дела Евсеем

Спазманом по кличке Шприц, обида которого на нормальных людей накопилась в его узкой груди в таком фантастическом количестве, которого хватало на затопление всего мира. Точнее, на его перевешивание и переворот вверх ногами.

Никто из торжествующих зевак не заметил подвоха, ибо само предположение о столь простом обмане в торжественных обстоятельствах казалось чудовищным. Зато его (не подвох, но автора) приметил нравственный организатор института Лоботросов, давно подыскивающий бойкого подручного. Остальное оказалось лишь делом времени и настойчивости. В возрасте тридцати восьми лет неуемный Спазман выбил себе территорию заброшенного горного заповедника с руинами архаического храма одного из истребленных историей народцев как место для собственной экспериментальной клиники и теперь, спустя десятилетие еще, готовился к финальному выходу в небольшой гримерной верхнего этажа.

Из гардероба он достал грязную, дырявую, так сказать, изрешеченную пулями тельняшку, матросские клеши, грубые ботинки со шпорами – такие моряки слыли прекрасными кавалеристами, – маузер, саблю, потрепанную, под антиквар, книгу собственного сочинения, бескозырку и залитый настоящей кровью медицинской халат. Затем он принялся гримироваться, сбривать собственные седые усики и накладывать искусственные зверские усищи, как у законодателя революционной моды кайзера Вильгельма. "Похож", – подумал он, постепенно воодушевляясь от собственной комичности.

Тихонько, без стука вошел и присел на краешек топчана старсан

Грубер с докладной золотого тиснения папочкой "Для Е. Д. Спазмана".

Старший санитар был подавлен, в нем не осталось и следа обычной циничной бодрости опытного мясоруба, теперь он выглядел просто припугнутым стариком.

– Ну?

Спазман неожиданно обернулся к старому сообщнику гримированной усатой харей для юмористического эффекта, но тот лишь отмахнулся.

– Даже не знаю, Евсей Давидович, то есть товарищ Петр.

– Как не знаешь? Чего не знаешь?

Только что Спазман не мог справиться с собственным унынием и вот, заметив тревогу в подчиненном, набросился на ее пресечение.

– Панику разводить?! Шлепну!

– Да ты сам посмотри, Евсей Давидович, тьфу ты, Петр.

Грубер раскрыл на коленях папку и стал выбирать некоторые данные отчета, подготовленного к сегодняшнему итоговому торжеству.

– Посуди сам. В первый год после национально-освободительной войны население карапет-дагского округа составляло 1 человека и равнялось численности персонала и пациентов нравственно-оздоровительного заповедника…

– Знаю. Давайте-ка мы опустим-ка историческую часть отчета, в которой можно наплести чего угодно, и мысленно перенесемся прямо к событиям десятилетней давности, когда к рулю больницы был допущен я, то есть мой преемник Евсей Давидович Спазман.

– О'кей. К моменту передачи Евсею Давидовичу дел количество персонала клиники, административно-хозяйственного состава и обслуги заповедника составляло 1 (одного) Евсея Давидовича, а количество его ненормальных равнялось 0 (нулю) человек, то есть между нами, медиками, говоря, в республике еще не было ни одного ненормального человека.

– Это секретные данные?

– Совершенно секретные.

– Ну и что?

Евсей Давидович, который настолько преобразился под влиянием маскарада, что отпала всякая необходимость в прежнем его наименовании, прошелся по комнате, шагом проверяя свои грубые исторические ботинки, изготовленные, казалось, не из кожи, а из толстой ржавой жести, осмотрел оружие, чем-то в нем передернул, щелкнул и что-то осмотрел на свет своим прищуренным свинцовым оком.

Да, перед Грубером стоял не сопляк-санитар, готовый рухнуть в обморок от чужого укола, а опытный боевой врач, который не пощадит даже самого себя из теоретических соображений, – так он перевоплотился!

– А то, что через год деятельности Спазмана персонал клиники возрос в пять раз, при количестве ненормальных (в основном политических узников) пятьдесят условных человек…

– Ясно. Один к десяти. Ближе к делу.

– А еще через год численность ненормалов возросла до пятисот при относительно небольшом (20) количестве кое-как вооруженных медиков, т. е. соотношение достигло 1/25. Во все последующие годы вашего, вернее, спазмановского руководства численность ненормального состава стремительно, если не сказать, лавинообразно возрастала при постоянно небольшом, да что там говорить, просто мизерном количестве, обслуги, не более тридцати штыков.

Товарищ Петр нахмурился, предчувствуя враждебный для себя (Евсея

Давидовича) вывод.

– Ну и?

– Сегодня практически все окрестное население, за исключением местной авиапехотной части да горстки учительниц, наших традиционных поставщиков, переместилось к нам в клинику. Настало время говорить о поголовной ненормальности населения или…

– Поголовная нормальность плюс физические процедуры, – вспомнился

Днищеву один из ключевых собственных тезисов. – Но я шел к этому вполне осмысленно!

– И пришли к обратному! – воскликнул пожилой медик сквозь слезы.

Спазман-Днищев уставился на свою ногу, отмахивающую секундный ритм течения времени. Грубер трусовато примолк.

– С одной стороны, нет ничего проще поддержания нормальности нулевого населения несуществующим руководителем, – наконец заметил

Спазман. – Кому-кому, а вам известно, что Днищева никогда не существовало, а следовательно, он не мог совершить ошибок. Любая теория несравненно интересней жизни.

С другой стороны (продолжал его "альтер эго"), если кто-то в течение десяти лет допускал грубейшие нарушения моей в целом безупречной теории, то виновата не теория. В каком бы качестве вы ни обращались ко мне, как к доктору Спазману или как к батьке Днищеву, вам не в чем меня упрекнуть. Зато мне есть что вменить милейшему

Груберу.

Матрос триумфально навис над угнувшимся, как бы усохшим Грубером и принялся привычно уничтожать его своей непобедимой, действительно безупречной аргументацией, с которой до сих пор не мог справиться никто – от безграмотного крикуна-подростка до степенного профессора философии, потому что она (эта аргументация) умудрялась занять одновременно обе спорные позиции, выесть их изнутри и свести к нулю, универсальной цели Евсея Давидовича.

– Да я разве в теоретическом отношении… да я… да вы… да ты, товарищ Петр… – пробовал отбиться от серии теоретических апперкотов руководителя пожилой санитар.

– В таком случае надо хоть иногда думать, что говорите, – добил

Спазман-Днищев и неожиданно до слез, как он обычно делал, отпустил жертву на покаяние.

– Ну ладно, что у нас еще? – Не у "вас", а тепло, по-товарищески,

"у нас".

– Еще пропал мальчик.

– Мальчик?

– Да, молодой человек, некий Теплин, которого сдали собственные жены. Помогал перенести собственный труп и заблудился.

– Собственный труп? – Спазман так и залучился неподдельным смехом. – Вот это, я понимаю, нормально, вот это профессионализм.

И он потрепал коллегу по плечу как ровню.

Городок, в котором прошло все время жизни Теплина вплоть до попадания в больницу, сильно опустел и, если можно так выразиться, опустился. Какой бы бедной и безобразной ни была здесь раньше жизнь, и она почти совсем перетекла за ограду близлежащего Днищева. Здесь же, в Петрограде, кстати, переименованном из Карапетовки в честь все того же Днищева, словно осело вражеское войско, которому и дела нет до оккупированного пункта. Маршировали по засоренным улицам воины авиапехотной бригады, находящиеся при постоянном выполнении своей мирной службы, шатались в безуспешных поисках развлечений их сослуживцы-отпускники, сотрясала улицу боевая машина, грохотала подковами лошадь или обдавал ветром исписанные стены офицерский джип. Изредка опасливо пробегала по делам обмена женщина, баба, представляющая едва ли не единственный человеческий (гражданский) тип, еще не госпитализированный стараниями Евсея Давидовича. Тем не менее и в этой полумертвой дыре продолжалась жизнь и чувствовалось дуновение грядущего праздника.

Неожиданно, без официального предупреждения сначала в одном районе, а потом и в другом, и в третьем открыли давно заколоченные

"продуктовые" и "вещевые" лавки, некогда действительно обеспечивавшие обильное население кое-какими вещами и продовольствием, и "выкинули" подоспевшим счастливцам кое-что из пищи: мороженое, консервированное и вяленое мясо, кости для супа и холодца, бывший, как подозревают, в употреблении и чем-то отдающий спирт (в свои банки) и всякую подержанную всячину: книги, очки, расчески, авторучки, игрушки, посуду и прочее – все очень приличного качества.

Праздник есть праздник, пока есть хоть один какой-нибудь человек, готовый его отметить. Разумеется, не забыли о празднике и в доме No

13 по улице Павших Героев, где до сих пор благополучно, хотя и тревожно обитали супруги Теплина и их друзья детства и ранней зрелости молодые авиапехотные офицеры Самсон и Егор.

По такому случаю в центре комнаты установили раскладной стол – не тесниться же на кухоньке в главный освободительный праздник года – и уставили его самой разнообразной и обильной снедью, какую только могли создать гастрономическая изобретательность и упорная хозяйственность Елены 2-й вкупе с неловкой, но искренней поддержкой обычно маловнимательной к своему домашнему долгу Елены 1-й из убогих ингредиентов вечно полувоенного времени.

Посреди стола дымилось овальное блюдо с целой запеченной ляжкой какого-то очень аппетитного животного, присыпанного разного рода специями, известными по названию лишь немногим женщинам, бескорыстным артисткам кухонного дела, да еще более редким их коллегам-мужчинам, которые, как наш покойный Голубев, если уж увлекутся делами хозяйства, то войдут в такие их тонкости, что им позавидует самая хозяйственная из жен. Генеральное блюдо напоминало флагман под парами, готовый к отбытию в боевой поход; вокруг него теснились, буквально налезая друг на друга, линкоры, миноносцы, торпедные катера, баркасы, шаланды и шлюпки других блюд, тарелок, мисок, блюдечек, соусниц, фужеров и рюмок. Хватило места и для ваз с цветами, этих тропических атоллов среди акватории скатерти, и, разумеется, для вулканических бутылок из-под ископаемого шампанского, наполненных подкрашенным спиртом.

– Мальчики, можно за стол! – звонко объявила Елена 1-я, вся такая чистенькая, розовенькая и кудрявенькая, что так и хотелось толкнуть,

"мальчикам", которые, в полном ультрамариновом параде, с золотыми погонами и аксельбантами, при кортиках, выкуривали на балконе уже по третьей папиросе.

– Пока не остыло! – подтвердила Елена 2-я, немного менее свежая и румяная, поскольку большая часть забот, как всегда, легла на нее, но зато более стройная и строгая, я бы сказал, царственная, чем ее инфантильная родственница.

Раздражение как рукой сняло. Авиапехотинцы взапуски, как обыкновенные мальчишки, бросились к вожделенному столу, шутя, но с нешуточной силой отталкивая друг друга, удерживая за руки, за талию и за горло и тузя кулачищами, чтобы сесть первым. Невозможно было без умиления смотреть на этих верзил, таких развитых физически, суровых и, если прикажут, безжалостных в служебных делах, но по-детски наивных в моральном отношении, во всем, что касается простых физических радостей и забав.

– Ну, мерины!

Девушки запищали и подключились к потасовке, осыпая друзей яростными, но безвредными ударами кулачков. Все это задорное сплетение юных тел завалилось на диван, и неизвестно, чем бы кончилась схватка, если бы не парадное одеяние всех четверых.

– Может, хватит?

Ловкая и сильная Елена 2-я вывернулась из-под тяжелой человеческой кучи с задранным уже подолом, спущенными до колен колготками (трусы удалось удержать) и расстегнутыми пуговицами платья.

– Сшибете мне стол и изомнете меня как проститутку!

Офицеры, порозовевшие и, судя по смущению, уже порядком возбужденные, поправили кители, аксельбанты и кортики и уселись-таки за стол. Слева уселась Елена 1-я, затем ее друг Егор, друг Егора

Самсон (оба с расстеленными на коленях салфетками) и, наконец, Елена

2-я, замыкающая диспозицию с тем, чтобы офицеры оказались между двумя Еленами и получили, в результате такого совпадения, каждый свое нелегкое авиапехотное счастье.

– Ну, за что бы нам сегодня чокнуться?

Каждая из подруг направила на близсидящего офицера медовый взгляд и получила укус ответного взгляда.

– За любовь! – нашелся первым Егор.

– За любовь! За любовь! – пылко согласились Самсон и Елена 1-я, а сведущая Елена 2-я только приятно порозовела и улыбнулась под стол.

Она-то знала, за что пила!

Трапеза началась. Сотрапезники выпили по рюмке подкрашенного спирта, кокетливо называемого "шампанским", мальчики – залпом, девочки – мазохистскими глоточками, налили сразу, чтобы опьянеть, по следующей и накинулись на закуску. При этом девушки проявили такой зверский аппетит, которого не приходилось ожидать от столь деликатных созданий, что привело бы к невеселым размышлениям людей более впечатлительных, чем наши бравые авиапехотинцы. Впрочем, им было не до наблюдений. Все оказалось так вкусно, что не было сил оторваться – хватило бы внутренностей.

– Что это за… животное? – спрашивал, чтобы сделать приятное,

Самсон Елену 1-ю, пока та подкладывала чего-то еще из какой-то еще посудины.

– Это, я точно знаю, какая-то разновидность… быка? – неуверенно и смущенно обратилась девушка к более умной напарнице.

– Быка? Никакого не быка! Ни за что не угадаете! – Елена 2-я залилась низким смехом.

– Баран? Козел? Свинья? – наперебой загалдели юноши. Это напоминало, как все их взаимоотношения, кроме истерик, веселую забаву здоровых детей в летнем воспитательном лагере.

– Сами вы бараны, свиньи и козлы, – отпарировала Елена 2-я. – Я покажу вам одну штучку от этой, как вы выражаетесь, свиньи, по которой вы сразу ее узнаете, но только после того, как вы ее скушаете, не раньше, чтобы не передумали.

Мысль о том, что они могут передумать по какой бы то ни было причине что бы то ни было съесть, внушила офицерам невыносимое веселье. Они буквально зашлись от хохота, а Елена 2-я подмигнула, как сообщнице, Елене 1-й, видимо, понимающей суть подвоха.

– Что же это за штучка: ухо, горло, нос? – развязно протянул

Егор, не чуждый простых форм мужского остроумия.

– На "х", но не хвост, длинное, но не рог, чуткое, но не ухо, – загадала Елена 2-я, а Елена 1-я, до нелепости целомудренная именно в выборе слов, поперхнулись и выбежала откашливаться в туалет.

– Интересно, интересно. – Самсон, уже немного измученный собственной радостью, взял со стола одну из опустошенных банок юбилейных консервов, вчитался в ее этикетку и посерьезнел.

– Да это же глянь, Егор…

– А вы что, действительно думали, что вам в такое сложное время подадут кабана? – с оттенком обиды спросила Елена 2-я. – Стараешься, стараешься для них, как для собственных мужей, а они… Теплин на вашем месте ни в коем случае не стал бы привередничать.

– Что скажешь, лейтенант? – совсем уже серьезно, по-военному обратился Самсон к Егору и передал ему банку, на этикетке которой улыбался откормленный мужчина в летном шлеме и значилось: "Тушеное мясо авиапехотное".

– Сдается мне, лейтенант, что это продовольственная помощь

Днищева. Вот здесь и надпись на карапетском и нашем языках.

– Наш язык тоже признан карапетским, только современным, – машинально поправил товарища Егор, вчитываясь в надпись.

– Действительно, кто-то из наших. А ляжка тоже офицерская?

– Судя по рельефу мышц…

Воинам стало совсем не до смеха. Потери, которые несла бригада при бессмысленной оккупации города, впервые предстали перед ними не в форме стандартных донесений, а наглядно, во плоти.

– Предлагаю выпить за нашего третьего друга, отличного веселого парня, верного друга и классного штурмовика Ария, проходящего где-то там, в дебрях Днищева, нелегкую нормализацию. Настоящий был мужик!

Чтобы он поскорее оказался здесь, за этим столом, вместе с нами, – без дураков высказался Самсон и наполнил бокал в третий раз.

– Предлагаю стоя, – поддержал Егор и торжественно поднялся.

Нехотя поднялась и Елена 2-я, которую, честно говоря, всегда нервировали приступы мужской сентиментальности.

– На "х", да не хвост, кривой, да не рог, чуткий, да не пес! – звонко, неожиданно крикнула юная притворщица Елена 1-я. Ей, оказывается, стало не плохо, а смешно от двусмысленной загадки.

Она стояла в дверях кухни и держала в руках сквозь платок все, что осталось от лихого бывшего авиапехотинца Ария и когда-то составляло его гордость, но, по мнению Елены 2-й, не годилось в пищу. Если бы знали молодые офицеры, что их тост так быстро сбылся!

И если бы знал Арий, что и по ту сторону жизни его беспокойная плоть попала в заветную стихию женских ручек! Так завершился цикл бесконечного физического перевоплощения по Днищеву.

Прошло, вероятно, немало времени с тех пор, как Алеша отбился от санитаров. Часы остановились, и длительность блуждания угадывалась по голоду и изнеможению. Холод каменного подземелья, поначалу даже приятный после уличной жары, теперь терзал и тряс его, как ток.

Алеша неподвижно сидел на саркофаге, выпрямив спину и положив руки на колени, и смотрел прямо перед собой. Тишина отдавалась в ушах и разносилась ватным эхом, свет гас как в театре, но в десятки раз медленнее. Или в сотни раз? Время текло без берегов.

Здесь, под землей, не существовало естественного временного цикла: дней, ночей, недель, месяцев, но существовало, по-видимому, какое-то его искусственное подобие, как в театре, где актеры притворяются, что за два часа, проведенные ими на сцене, пролетели целые годы. Здесь, однако, не было ни сцены, ни актеров, ни зрителей, и это незначительное обстоятельство потрясло Алешу.

Значит, это придумано даже не для кого-то!

Что, если нас мучают совсем не потому, что такова реальная необходимость жизни? – подумалось ему. Что, если наши (мои) мучения являются по отношению к настоящей жизни чем-то необязательным, как театральное изображение казни, после которого актер может преспокойно отправиться домой или в бар, по отношению к настоящей казни, на которую осужденного, если что, притащат силой.

Но казнь ведь тоже явление далеко не естественное, несмотря на всю свою фатальность, продолжал рассуждать он. Ее ведь тоже придумывают, "прописывают" человеку, как некую процедуру для общей пользы, и разыгрывают как некий спектакль, отличающийся от театрального лишь гораздо большей серьезностью и неотвратимостью намерений участников. А чем так уж отличаются перечисленные виды смерти, театральный и юридический, от наиболее естественных, спонтанных: катастроф, нечаянных убийств, болезней и, наконец, старости? Только несоразмерной затяжкой или усечением действия, не позволяющими заметить драматургии такому недогадливому зрителю, каковым является человек по отношению к спектаклю собственной жизни.

Мысли Алеши постепенно продвигались по двум направлениям к одной и той же цели. Если жизнь действительно обусловлена неким закономерным влиянием извне и при этом нелепа и сумбурна как она есть, разве нельзя оказать на нее другого, более разумного влияния?

Если же она катится сама по себе, кое-как, без всякого разумного направления, тем более напрашивается тот же вывод.

Алеше показалось, что в наступившей темноте перед ним возникло доброжелательное, убедительное лицо Спазмана, манящее к себе кивками и гримасами, но неспособное вымолвить ни слова. "Ну же, иди за мной,

– казалось, хотело сказать лицо. – Твой вопрос – как раз тот, для которого у меня заготовлен ответ".

Алеша попробовал шевельнуться и не смог. Тело его занемело и перестало чувствоваться, но сознание, тем не менее, оставалось ясным, как никогда. "Хорошо, обойдусь и без тебя", – подумал Алеша о себе и последовал за белым халатом Спазмана, не очень удивляясь и веря происходящему.

Удобный булыжный путь вел их довольно круто вниз весьма узким коридором (лабиринтом), который, как ни странно, поднимался вверх и вверх после каждого своего поворота. Все это напоминало движение вверх в зеркальном отражении, при котором поднимаешься тем выше и быстрее, чем глубже и быстрее нисходишь. При этом, хотя Алеша почти катился под гору вслед за легконогим Спазманом, у него возникло досадное ощущение человека, вынужденного взбираться по крутизне. А его лихорадочные движения выходили досадно замедленными, почти буксующими.

Вдруг Спазман остановился и подозвал Алешу кивком. "Смотри, что я хотел тебе показать, дружок", – говорил весь его заманчивый, ласковый и тем более подозрительный вид. При этом он прикладывал палец к усам, как будто боялся кого-то разбудить.

Алеша приблизился к округлому проему, наверное, выходу, возле которого стоял Спазман, и едва не отшатнулся от ужаса. Перед ним разверзлась вся клиника.

По небу, если можно так называть простор под куполом, носились черные точки птиц, гулко отдавались голоса, покашливания и другие будничные шумы этого закрытого мира, даже как будто ходили тучи или, во всяком случае, скопления миазмов. Впервые Алеша как на ладони увидел все девять спиралей покоя, и то, что на них происходит. Его нисколько не удивила способность его зрения отделяться от своего хозяина, так же как сам хозяин незадолго до того отделился от своего тела, и переноситься в любое, сколь угодно удаленное и даже загороженное место, чтобы давать его близкое, невыносимо четкое, мучительно цветное изображение.

Он увидел на первом этаже знакомые процедуры "бокса", шилоукалывания и водных процедур, где людей били по лицу специальным приспособлением, кололи шилами и опускали в кипяток, на втором – разнообразные трудовые процедуры, на третьем – сексоанальную и орально-фекальную терапию, далее – искусственное голодание, жаждание, держание под водой, промывание, загрязнение, расчленение, ослепление, охлаждение и все, что только хватает силы вообразить как средство лечения и/или воспитания живого человека, причем без всяких жестокостей или излишеств, превышающих необходимость. Впрочем, и без сантиментов.

На пятом этаже Алеша стал свидетелем тому, как испуганного пациента усаживают в кресло типа зубоврачебного, бесчисленные модификации которого использовались почти во всех кабинетах для фиксации обрабатываемых тел, и спокойно выкалывают один глаз, зашивают другой или обрабатывают (чуть не сказал – третий) уже выколотый и зашитый. Дальше голые, бледные, гладкие люди сидели и лежали, обнявшись, на снегу, вероятно, искусственном, еще дальше метались по закрытому помещению под действием какого-то внутреннего терзания, возможно, голода или какого-нибудь синдрома, и наконец, на самом последнем, кроме подвала, низеньком и пыльном чердачном этаже, переплетенном мягкими, округленными пылью трубами и кабелями, молча сидели голые люди со сложенными вещами на коленях и чего-то ждали.

Они не шевелились и почти не моргали, и Алеша принял бы их в чердачных потемках за причудливые сплетения пыли, если бы один из них случайно не чихнул. Тогда стронулась вся эта бесконечная очередь, и Алеша получил возможность увидеть всю ее длину, составляющую, пожалуй, не меньше километра. Дальше она просто терялась. Алеше пришло в голову, что, если бы люди действительно оставались физически вечными, как того добивался от них Спазман, то рано или поздно они должны были бы где-то накопиться именно в таких вот неизмеримых количествах, спиралями тесных обойм обвивая и заполняя все бесконечное пространство, пока одна из двух этих бесконечностей, догоняющая или убегающая, не упрется в какую-нибудь еще, встречную. Должен же с той стороны оказаться еще один, встречный Спазман?

Наконец его взгляд опустился в подвал. Грубер и Вениамин стояли возле весов точно в том положении, в каком их оставил Алеша, а рядом стояли мадам Голубева и женщина, в которой он узнал свою мать.

Олимпиада Теплина была в черном платочке, бесцветно-темной кофте и темных же, безобразных туфлях без каблука, похожих скорее на старческие тапочки, такая темная, старая и уменьшенная, что Алеша угадал ее не зрением, а дрогнувшим сердцем. На весах лежало нечто покрытое простыней, деформированное, изломанное, вывернутое, но человекообразное.

Теплина и Голубева наперебой пытались в чем-то убедить старшего санитара, теребили его рукава и чередовали сладкие взгляды в его сторону с жесткими взглядами в сторону друг друга. Грубер с нескрываемым удовольствием отбивался от женщин, ухмылялся, хмурился, притопывал и чуть не в ладоши хлопал от веселья. Вениамин позевывал, поглядывал по сторонам и откровенно ждал окончания своей служебной обязанности, а вдоль саркофагов разгуливал какой-то истощенный неизвестный в очках и мешковатой пижаме, карикатурно напоминающий

Алешу. Неизвестный как будто ждал распоряжения.

– А звук-то? О чем они там?

Алеша обернулся к тому месту, где был Спазман, и увидел вместо него Петра Днищева в тельняшке, халате и бескозырке. Под мышкой товарищ Петр держал толстую книгу, а палец правой руки прижимал к губам, точнее, к огромным, черным, историческим, откровенно бутафорским усам и фамильярно подмигивал. От этого последнего, казалось бы, совсем нестрашного зрелища озноб прошел по сердцу Алеши и его душу сдавило. Он услышал свой крик, похожий на вой дикого зверя, очнулся и пошел сквозь темноту, ощупывая путь вытянутыми руками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю