Текст книги "Мальчики"
Автор книги: Олег Хафизов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Одним из таких гиперреалистов был Игорек – маленький тихоня из поселка с медвежьим названием Новомедвенский. Очевидно, его отец был типичным самородком из тех, которые своим руками могут сделать из кровати реактивный миномет, сыграть на баяне "Полет шмеля" и нарисовать на стене картину "Охотники на привале" вместе с рамой, что хрен отличишь от настоящей. Обожаемый отец и внушил Игорьку идею, что все эти умники, пишущие крупными мазками (художники от слова "худо") просто притворщики, которые ничего не умеют.
Эту мысль застенчивый Игорек выдвинул довольно агрессивно на уроке по истории искусств, посвященном Ван Гогу.
– Где он таких людей видал? Да он просто не умеет рисовать, Ван
Гог-то ваш.
В первый и последний раз я увидел, как Нина Сергеевна рассердилась до пунцовых пятен, чуть не до слез. Она выгнала Игорька из класса и предложила ему как следует подумать, но тихий обскурант не отрекся от своих косных суждений.
Нина Сергеевна рассказывала:
– Я плакалась в жилетку моему другу художнику, что мои ученики не понимают настоящей живописи. А он мне отвечал, что делать ничего не надо, а надо просто подождать. Они сами все поймут. Или не поймут.
Я представил себе пеструю жилетку бородатого художника, пропитанную слезами Нины Сергеевны. Неужели у нашей милой, скромной учительницы был любовник?
И все-таки у меня не лежала душа к этой бесформенной мазне. Я стал писать крошечными мазками чистого цвета, составляя из них картину, как из мозаики. Это было кропотливо, но интересно. Когда моя работа близилась к концу, за спиной раздались голоса учителей – нашего классного руководителя и преподавателя живописи.
– Да он у вас импрессионист! Давить будете?
– Нет, пока не буду.
Классный руководитель занял мое место за мольбертом, нанес несколько уточняющих мазков, потом ещё и ещё, увлекся, просидел до конца урока и придал моей работе именно тот вид, которого я никак не мог добиться – как пишут большие художники.
За эту работу он поставил мне пять.
После занятий я сидел на банкетке у черного хода в надежде, что мимо пройдет красивая Наташа Пергамент, и глубоко задумался. Вдруг я услышал приветливый голос Нины Сергеевны:
– Что, задумался, быть или не быть великим художником?
Я проскрежетал ей в спину ругательство. Она угадала.
На очередном просмотре я показывал работу по композиции, где два мальчика бежали к сияющей реке по горящему изумрудом лугу.
– А солнышко-то крокодил съел, – заметил учитель и поставил мне три.
Причина моей бездарности раскрылась на медицинской комиссии, которую проводил в школе военкомат. На языке медицинской карточки это называлось "Нарушенное цветоощущение". Надо было, пока не поздно, становиться великим кем-нибудь ещё. Например, писателем.
Наверное, я рассуждал следующим образом. Писателей называют художниками слова. Стало быть, я все-таки останусь художником, но буду вместо красок пользоваться другим инструментом. Никто не помешает мне изобразить словами то, что мы видим на самой хорошей картине. Но в моем распоряжении также будут звуки, запахи, мысли, чувства и много ещё кое-чего, не доступного не только живописи, но и самому кино, которому доступно больше всего. Я, например, могу принять участие в сражении при Ватерлоо, увидеть, как все было на самом деле, но остаться жив, потому что ядра будут пролетать сквозь меня.
Я понял это особенно ясно, когда шёл однажды по улице, разбрасывая носками ботинок шипучие ворохи желто-багряно-бурых листьев и пытался выразить сопутствующую щекотку в простуженном носу, сходную с ощущением порхнувшего воробья. Разве такое нарисуешь?
Теперь мне требовалось подтверждение моего литературного дара.
Мой писательский опыт сводился к нескольким попыткам. В первом классе я жадно поглотил все учебники истории вплоть до десятого класса, мама испугалась за мой рассудок и обратилась за советом к знакомому по имени Юлий. Этот Юлий был шумный, остроумный, крупный писатель в очках, немного Хемингуэей, как все они, ничего толком не доделавший и погибший при странных обстоятельствах. Он сказал, что в моем заскоке нет ничего странного, это всего лишь означает, что я буду писателем. А для этого мне надо вести дневник. Я вел дневник один день, после посещения цирка. А также создал следующие строки:
"Тысячи сабель сверкнули в воздухе, тысячи глоток крикнули: "Ура"!"
И все.
В школе, несмотря на неурядицы с правилами, которые запомнить невозможно, мои сочинения ставили в пример. Одно сочинение, к моему позору, Олимпиада Тихоновна даже зачитала вслух перед классом. Ей только показалось недопустимым выражение: "Мокрые деревья стояли понурые". По мнению этой дочери кубанских степей, понурыми могли быть только лошади. Интересно, что за тот же самый текст, коряво воссозданный рукой Жарика, Олимпиада Тихоновна поставила "кол".
После этого я рекомендовал Жарику не копировать мои произведения с такой буквальностью, но хоть немного их перефразировать и нарочно ввернуть несколько ошибок. В следующий раз Жарик создал свое собственное произведение, авторство которого не подлежало сомнению.
Оно также было зачитано перед классом. Вот оно.
Моя деревня
Я живу в деревни Нижняя Китаевка. Тута летом весело можно гулять и кататься на велосипеде а осенью скушна и грязна. У нас текет речка ванючка. В ней плаваит одна мазута и дохлые крысы. Я люблю сваю деревню.
На сей раз, за честность, Жарику поставили "двойку" вместо
"кола". Очевидно, именно тогда он стал догадываться, что честность, как хитрая уловка правящих кругов, никогда не оправдывается.
Несмотря на мой школьный триумф, в глубине души я понимал, что я не очень хороший писатель. Ведь я даже не знал всех названий придаточных предложений, а запятые ставил наугад и не всегда к месту.
Образцом для подражания я избрал Эрнеста Хемингуэя, который, как известно, писал очень коротко. Если составить фразу всего из четырех-пяти слов, то ошибиться в ней практически невозможно. И это свидетельствует о мужественной лаконичности автора, а вовсе не об его плохой успеваемости. В таком суровом стиле я и написал свой первый рассказ, истратив всего три с половиной из 40 листов общей тетради. Поскольку Хемингуэй, насколько мне известно, переписывал свои произведения раз по сорок, я тоже переписал свой рассказ трижды, переставляя слова так и эдак. В результате текст, пожалуй, несколько ухудшился. Я решил опробовать его на Блудном – самом начитанном из моих друзей. Я пригласил его домой, мы облачились в махровые халаты, налили по стакану сухого, закурили по сигарете
"Мальборо", и я приступил к чтению.
Речь в моем рассказе шла о том, как мы возвращались с танцев в
"клетке", шли по так называемой "аллее смерти", где всегда происходили драки, и тут нас неожиданно нагнали и отколошматили.
Потом, вместо помощи, нас хотели забрать в милицию, Белый с перепугу сказал, что его зовут не Михаил Глебович, а Глеб Николаевич, как его отца. Все, включая и милиционера, очень смеялись над таким архаичным именем, и нас отпустили. Какая-то узенькая красивая девочка остановила мне кровь своим платком, а потом поехала со мной на дачу, где мы провели ночь.
Её звали Надя, мы с ней не расставались весь следующий день, промокли под дождем и гуляли по улице босяком. Осенью я встретил её на танцах в ДК Профсоюзов, она присела рядом со мной на банкетку, а потом отошла покурить и попросила сохранить для неё место. Она не вернулась, и я до сих пор храню свободное место для неё. Так завершался рассказ.
Эта история, как говорят в Голливуде, была основана на реальных фактах, за исключением одного. Тогда, на даче, Надя мне не дала, а я в своем рассказе намекал на противоположное.
Мнение Блудного было обескураживающим. Не скажу, что обидным, но каким-то непонятным. Как несомненный успех он отметил почему-то всего одну фразу, а именно ту, где говорилось, что всю ночь под моим носом стояла набитая окурками пепельница и воняла.
А затем произошло то, чего я никак не предполагал. Блудный извлек из "фирменного" пакета свою собственную рукопись, налил ещё по стакану и стал читать, аппетитно попыхивая сигареткой.
Речь в его рассказе, в принципе, шла о том же – а о чем ещё?
Только он познакомился со своей возлюбленной в автобусе, когда возвращался домой пьяный и прикорнул у неё на коленях. И писал он замысловатыми фразами, которые учительницы литературы считают
"прекрасный русским языком". Сразу было видно, что с Хемингуэем он ещё не знаком, а больше налегает на Ремарка.
После клешей основным содержанием жизни становились диски, также именуемые пластАми или рекордАми, и сопутствующие товары: сигареты
"Филипп Моррис", жвачка, "фирменные" пакеты, очки-макнамары в виде капель с двойной дужкой, ботинки на платформе и т. п. (О джинсах разговор особый.) Одним словом, главным занятием становилась фарцовка, грубо говоря, спекуляция.
Казалось бы, что возвышенного может быть в покупке товара с последующей перепродажей по завышенной цене? На этой элементарной операции держится вся мнимая сложность современного мира, похожего на игровой автомат. Примитивная страсть к наживе и вменялась в вину фарцовщикам их идейными противниками: педагогами, публицистами, гонителями в погонах и без погон. Всё так, но критика этих штатных и внештатных моралистов была недобросовестной. Ибо деятельность истого фарцовщика носила почти романтический характер и зиждилась, прежде всего, на поклонении западной культуре и её музыкальным достижениям.
Истинный дискоман перепродавал, выменивал и описывал диски не для того, чтобы как можно больше нарастить свой капитал, а для того, чтобы воплотить его в самых малодоступных альбомах, магнитофонах, колонках, ну и джинсах, разумеется. Когда при кооперативах речь зашла собственно о капитале, то куриные окорочка стали предпочтительнее дисков, а торговцев мешковым сахаром никому не приходило в голову называть фарцовщиками.
Не будем распускать ностальгические нюни и в тысячный раз повторять все эти байки про записи рок-н-ролла "на костях" – то есть, на целлулоидных негативах рентгеновских снимков, про все эти поверхностные гонения, лишь придающие нашему хобби волнующую конспиративность – то главное, чего лишен современный коллекционер.
Набросаю лишь несколько личных впечатлений, никоим образом не противоречащих канону "ретро".
Впервые я ознакомился с поп-музыкой ещё в эпоху моего преклонения перед Рафаэлем, в четвертом классе средней школы. Старший брат Миши
Белого записал мне на ленту "тип два" (что-то вроде намагниченной наждачной бумаги) два диска со своей кассеты, переписанной, в свою очередь, с другой, и так далее, то есть, представлявшую собой третью или четвертую, но ещё не худшую запись. На одной стороне моей новой пленки был какой-то очень ранний "Битлз", а на другой – "Роллинг стоунз" того же незрелого периода.
Должен признаться, что я не сразу сделался фанатиком этой музыки, как с гордостью утверждал позднее, но заметил, что битлы местами поют очень мелодично и жалобно, а вовсе не вопят, как утверждали взрослые. Поскольку жалобность являлась главным достоинством молодежной песни, я постепенно усваивал из новой записи именно такие произведения и быстрые рок-н-роллы (точнее – шейкА), приучаясь к непривычному и, прямо скажем, диковатому звучанию.
Среди быстрых произведений или шейков особенно ценились такие, которые начинались отрывистым отсчетом "One! Two! Three! Four!" и во второй половине содержали длинный пронзительный визг. Два эти критерия были настолько желательны, что один из стариков, отслуживших в армии, умудрился присоединить к своей магнитофонной приставке "Нота-М" микрофон и записать перед одной из песен собственным голосом: "Ван, чу, фри!" После чего ценность звуковой дорожки значительно повысилась.
Настоящим откровением стало для меня сообщение Белого, что роллинги, оказывается, правильно называются не просто "зе роллинг", а "зе роллинг стонс". Эта дополнительная сложность названия производила впечатление. По аналогии я решил, что и "Битлз" называются полностью "Зе Битлстон", и довольно долго придерживался этого заблуждения.
Это ещё что. На фотографии, привезенной из армии тем самым парнем, который начитывал "Ван, чу, фри", рукой его ленинградского друга было написано: "Вот Роллинг Штоний".
Поначалу предполагалось, что все вообще косматые американские идиоты, которые вопят, как сумасшедшие, трясут башками и колотят ногами по клавишам рояля, называются "битласы". Но это оказалось не совсем так. Во-первых, группы оказались не только и не столько американские, сколько английские. Во-вторых, назывались они по-разному: "Манкис", "Бич бойс", "Зе ху" и так далее. И наконец, пели они не совсем одинаково.
Роллинги, действительно, были самые дикие, так что и слушать почти невозможно. Приходилось скорее из принципа делать вид, что подобная музыка доставляет тебе удовольствие. Зато у битласов попадались такие песни, которые даже можно поставить родителям. И предки с натяжкой соглашались, что это не так уж плохо.
Во время радений старших братьев и сестер полагалось закатывать глаза и рубать шейкА в экстазе: "О гипи-гипи-гипи-шейк"!
Белый объяснил мне значение понятия стерео-система, иначе говоря
– вертушка. Его сущность заключалась в том, что звук из двух колонок вертушки идет не совсем одинаково. В левой, например, пиликает соло-гитара, а в правой молотит ударник. Вместе же это создает в ушах стереофоническое, объемное звучание.
Через своего кузена Белый стал доставать вторые, а то и первые записи, такие чистые, что на них было слышно шипение пластинки и звон тарелок: псс-т! Звон тарелок, правильнее – высокие частоты, и был тем главным свойством, которым определялось достоинство записи.
С каждой переписью он убавлялся, даже если ты совсем вывернешь низкие частоты и уберешь басы, что также не совсем хорошо.
Первая запись стоила трояк, но можно было найти простофилю, который готов заплатить и пятерку, особенно если речь шла о последних альбомах. Вторая запись стоила рубля два, ну, а за последующие денег не брали, поскольку там не было слышно даже шипения диска. Поэтому я был очень взволнован, когда у меня появилась возможность записать всего за два рубля с диска, на выбор, последний диск роллингов "Sticky Fingers" ("Липкие пальцы") или совсем новую группу с красивым названием, если не ошибаюсь, "Ди папл".
Что касается "Ди папл", о них мне было известно, что бешенством они превосходят все, ныне существующее, включая самого Элиса Купера, которого я переносил с трудом. Что же касается роллингов, то я примерно знал, чего от них ожидать за мои два рубля. Недавно в передаче "Запишите на ваш магнитофон" сообщили, что в знак протеста роллинги эмигрировали во Францию, и передали их новую песню "Дикие лошади" – медленную до сонливости.
Конечно, если предлагать роллингов магнитофонизированным мальчикам из нашего класса, они такой песни не поймут. Куда им понять, что шейк выходит из моды, а есть и такая медленная балдежная музыка как блюз. "Русская народная блатная хороводная", – скажут они. Но ведь, насколько я знал роллингов, у них обязательно должны быть и быстрые. Не зря же все-таки в "Крокодиле" писали, что роллинги вообще не поют, а вопят благим матом, возбуждая сексуальные инстинкты. В этой непритязательной брехне была доля истины, в которую хотелось верить.
Рекламируя роллингов одноклассникам, я, прежде всего, заводил энергичные вступительные аккорды с трещоткой первой песни, и мощное вступление песни "Bitch", которая переводилась, честное слово,
"Сука". А когда уж доходило до плавных "Диких лошадей", то запись приближалась к концу и отказываться было поздно.
В день удавалось записать альбом двум-трем писчикам.
Мой первый диск назывался "Deep Purple In Rock". Поскольку "рок", помимо всего прочего, означает "скала", то головы пятерых музыкантов на обложке были высечены в желтоватом песчанике скалы, на фоне лазурного неба. Почти такую же фотографию каменных голов я видел в журнале "Америка", только там, вместо лохматых хиппи, были изображены президенты США.
Обложка, к сожалению, не раскрывалась, зато на вкладыше были мелкие фотографии и тексты песен: "Speed King" – "Король скорости",
"Into the Fire" – "(Из огня) да в полымя", "Child in Time" – "Дитя во времени", а не "Ребенок вОвремя", как перевел какой-то музыковед в статском.
Диск был немецкий, но это не уменьшало его рыночной стоимости. А состояние винила, действительно, оказалось хорошим, с едва заметным потрескиванием, но без единого щелчка. Если сравнивать альбом с девушкой, то он был, конечно, не девственницей, но молодкой лет двадцати двух.
Что касается содержания, то это была самая бешеная и быстрая музыка, какую до сих пор изобрели. После "In Rock" вышло уже два альбома этой группы, но все-таки спокойнее, чем этот. Слушать было трудновато, но я понимал, что полюблю эти песни раз на второй-третий, как всегда бывает с настоящей музыкой. Одну же усвоил мгновенно.
Она начиналась вкрадчивыми органными аккордами под нежный перезвон тарелочек, а затем, после недолгого задумчивого пения, нарастали истошные визги и разгонялась бешеная гитарная свистопляска. Слов было совсем немного и перевести их было не трудно.
Милое дитя во времени, ты увидишь линию,
Линию между добром и злом.
Увидишь слепца, стреляющего в мир.
Пули летят и собирают урожай.
Если ты был плох, а ты, ей-Богу, был,
Но летящий свинец в тебя не попал.
Лучше закрой глаза,
Склони голову и жди рикошета.
Oh! Oh! Oh!
Ah! Ah! Ah!
УУУУУУУ!
Я аккуратно, чтобы не залапать, снял диск с вертушки за ребра подушечками пальцев и убрал в конверт. Для того, чтобы зря не пилить, я решил переписать его на кассету и слушать на магнитофоне.
А заводить только в особые моменты. Например, если ко мне придет восхитительная узенькая девушка в мини-юбке, с длинными распущенными волосами. Или я куплю джинсы "Левис". Или открою пачку "Филипп
Моррис", закурю и лягу в джинсах на диван, с девушкой или без неё.
Я приколол конверт с текстами к стене, вместо плаката, и написал под ним фломастером: "Рок – это все".
Первый и пока единственный бар в нашем городке назывался
"Моррисон" и находился в футбольной трибуне стадиона. На самом деле это было спортивное кафе "Лужники", где днем кормили за талончики спортсменов. А "Моррисоном" его назвали потому, что у группы "Doors" есть альбом под названием "Morrison Hotel", вторая сторона которого почему-то называется "Hard Rock Cafe". И получилось кафе "Моррисон" или даже "Моррис".
В "Моррисоне" играла группа (я подчеркиваю – группа) "Апрель".
Кроме столиков, здесь была установлена барная стойка с круглыми стульями и хромированными подножками, как в американском кино рижского производства. Подавали всего два вида типовых коктейлей в стаканах с трубочками: "Мартовский" – подешевле и послабее, и "Южная ночь" – градусов под двадцать, но подороже. Первый предпочитали девушки. Второй пили юноши.
"Южная ночь" стоила рубль семьдесят две. Что и говорить, за такие деньги на улице можно было ужраться. Но три коктейля не уступали убойной силой целому огнетушителю ядовитого портвейна, будучи несравненно приятнее. К тому же, коктейль пили не мужественным залпом из горлышка, а крошечными культурными глотками. А это оставляло силы для светского времяпрепровождения.
Надо ли говорить, что попасть в "Моррисон" было нелегко.
Желательно было послать кого-нибудь заранее, занять целый столик на всю компанию. А случалось, что после томительной толчеи на лестнице, перед закрытой дверью, приходилось идти в место куда менее изысканное, например, в дом культуры "Серп и молот" (сокращенно
"Серп").
В "Моррисоне" мы устроили предварительные проводы Блудного в армию, накануне полномасштабных, многолюдных проводов с родственниками на квартире, бестолковщиной и разорительностью сопоставимых только с поминками.
Наша вечеринка в узком кругу носила сугубо циничный, сентиментальный, мужественный характер, в полном соответствии с заветами Ремарка. Смысл её сводился к тому, что армия – это два потерянных лучших года, а не школа жизни для настоящих мужчин, как полагают доверчивые простаки. Поэтому, пока Блудный будет мерзнуть на посту с автоматом в руках и драить зубной щеткой сортир, мы за него будем усиленно пьянствовать, слушать рок и заниматься сексом.
Блудный даже настаивал на таком поведении и требовал регулярных письменных отчетов о проделанной работе, которые будут вдохновлять его в невзгодах.
В качестве примера он привел поэта Омара Хайяма, который якобы завещал своим потомкам не скорбеть после его кончины, но приходить на его могилу, бухАть и бросать пустые бутылки в качестве приношения. Затем он распределил между мною, Сидором и Белым свое наследство: два постера из журнала "Попфото" и несколько кассет
"тип-10", которыми мы могли пользоваться до его возвращения. Мы решили перейти в более оживленное место, где, по крайней мере, можно курить.
Однако к тому времени мы стали уже забывать о сентиментальной цели нашей посиделки и её виновнике. Когда мы втроем спустились в туалет и поняли, что за нами никто не наблюдает, то едва переглянулись и бросились бежать, не заплатив по счету. А наш рекрут, как ни в чем не бывало, ждал нас за столом без копейки в кармане. Где и был пленен официантами.
Мы вспомнили о Блудном только по выходе из дома культуры, когда увидели его укоризненную фигуру в фойе. Оказывается, его не только разоблачили, но и отвезли в милицию, а там терзали до тех пор, пока он не оставил в залог свою повестку и не привез деньги из дома. Мы же тем временем упивались портвейном на сэкономленные средства и отплясывали быстрый молодежный танец "джайв".
Ответственность за эту вопиющую подлость Блудный возложил главным образом на Сидора, справедливо полагая, что я до такого просто не додумался бы. Однако Сидор настолько растерял нравственные ориентиры от алкоголя, что не пожелал признать своей вины. Напротив, он стал осыпать будущего защитника Родины ударами, а посреди всей этой возни, я с удивлением ощутил, что Сидоров кулак раз-другой ожег и мою скулу.
Следующим актом этой драмы было наше возвращение домой. Мы шли мимо магазина "Березка", беспомощно скользя по льду. Громада Сидора, изрыгающего проклятия, колыхалась где-то позади, но в целом он был уже почти трезв. По крайней мере, буйная стадия миновала. Тогда-то я и решил напомнить ему о содеянном. Мало того, что Блудному предстоит жестокая рекрутчина и он заслуживает всяческого сочувствия. Но накануне такого плачевного события мы вероломно бросили его в лапы милиции и наконец, вместо извинений, жестоко избили.
– Кто избил старину Блудного! – возмутился Сидор.
– Да ты отмудохал, – освежил я его память. – И меня заодно.
Сидор был потрясен. Он тут же потребовал, чтобы я ударил его по едалу, если я действительно его друг, занял устойчивое положение и зажмурился. Не заставляя себя упрашивать, я исполнил его просьбу.
Удар получился неожиданно сильным. Тряся головой, Сидор ломанулся в ночь.
Блудного отправили служить шофером в населенный пункт под названием Советская Гавань (Совгавань) на Дальнем Востоке. Через несколько месяцев мы узнали, что он утонул в Тихом океане. Терзаясь муками совести, я представлял, как он колыхается среди океанских водорослей, в зеленых струях воды и пузырьках, и словно пытается издать надутыми щеками: "За что!?" Ложную новость о смерти Блудного распространил по пьянке его отец.
Вскоре угроза воинской повинности нависла и над нами. Мое зрение к тому времени испортилось настолько, что мне и притворяться почти не пришлось. После того, как я прошел обследование в глазном отделении больницы, где работала наша соседка, офицер военкомата прочитал мою карточку и спросил:
– Ты что, слепой?
– Практически – да, – ответил я.
Мне выдали белый билет морковного цвета.
У Сидора, обладавшего безупречным здоровьем, борьба с военщиной затянулась на годы. Сначала ему удалось получить отсрочку при поступлении в техникум транспортного строительства, но техникум закончился, а до окончания призывного возраста оставалось ещё лет пять, которые, помноженные на два, составляли целых десять призывов.
Сидор уже начал сожалеть, что не сдался сразу, как более простодушные мальчики. Ведь эти так называемые два лучших года жизни пролетели совершенно незаметно, и к этому времени он давно успел бы отмучиться. Теперь же, когда Сидору было глубоко за двадцать и он был давно женат, идти в армию и получать пинки от восемнадцатилетних сынков было совсем уж нестерпимо.
Накануне очередного призыва мы, как обычно, прогуливались в поисках оптимального соотношения между минимальной ценой и максимальной крепостью напитков в окрестных магазинах. Гоняя в футбол расплющенным чайником, один из нас поранил руку. Железяка была ржавая, кровь не унималась. И мы решили проводить товарища в травмпункт, через дорогу.
Пока раненого промывали и перевязывали, я листал брошюры по гигиене, разложенные на журнальном столике, и вспомнил один тюремный способ симуляции, переданный мне Жариком. Надо положить на голову симулянта книгу и изо всех сил треснуть по книге каким-нибудь тяжелым предметом, желательно, табуретом. Симулянт при этом теряет сознание и получает самое настоящее сотрясение мозга. Но не умирает, поскольку книга спасает его череп от пролома.
Сидору эта идея показалась своевременной. Он решил воспользоваться ею здесь и сейчас, пока мы находимся перед кабинетом специалиста. Доктор немедленно выдаст ему справку о сотрясении мозга, которая послужит подспорьем при имитации безумия. Или вернет его к жизни, если удар окажется чересчур силен.
Сидор покорно сел на кушетку, я положил ему на голову брошюру о профилактике кишечных заболеваний и занес табурет. Однако в последний момент мне показалось, что объем издания (12 страниц) слишком ничтожен для такого удара, а Жарик, скорее всего, имел в виду более капитальное сочинение, такое как учебник истории КПСС, справедливо называемый кирпичом.
Я поделился своими соображениями с Сидором, и он решил, что сотрясение можно создать гораздо более избитым способом. А именно – сильным ударом по морде. Памятуя о мой затрещине на проводах
Блудного, Сидор предложил мне его дружески вырубить. Дабы не шокировать пациентов, которые из без того начинали на нас тревожно поглядывать, мы удалились в закуток между двумя дверями, где я и нанес моему другу несколько хрестоматийных ударов по лицу, следуя рекомендациям моего незабвенного тренера Романа Александровича Каристе.
Странное дело, в прошлый раз я нечаянно послал Сидора в нокдаун, кое-как смазав рукой. Теперь же я принял классическую позу, наилучшим образом распределил вес и выбросил кулак со всей мощью, на которую был способен, а Сидор и глазом не повел. О сотрясении не могло быть и речи.
Сидор предложил попробовать свои силы всем желающим, всего же нас было человек пять. Но с таким же успехом стайка учеников детской юношеской спортивной школы "Буревестник" могла бы щекотать своими кулачонками непоколебимую репу Майка Тайсона.
Сидор, ни за что ни про что, получил десяток ударов по физиономии и только крякнул. Из кабинета вышел наш обновленный приятель, и мы отправились на Свободу (магазин на улице Свободы). В очереди нам сообщили, что через час там начнут продавать портвейн по рубль сорок две.
На самом деле, будучи шофером-дальнобойщиком и кандидатом в мастера по автокроссу, Сидор не мог себе позволить, как некоторые, имитировать шизофрению при помощи справки о сотрясении мозга и учебника по психиатрии. Его бы не взяли ни на работу, ни на соревнования. К тому же, время показало, что врачи из военных комиссий были не настолько наивны, как мы полагали, и гораздо объективнее, чем нам хотелось бы. Иначе говоря, все те, кто, во избежание службы, прошли тоскливыми коридорами сумасшедших домов и приобрели-таки пожизненное освобождение по безумным статьям, позднее с лихвой подтвердили свой статус идиотов в мирной жизни.
Сидор имитировал тяжелое заболевание почек. Насколько мне известно, при обследовании он капал в свои анализы кровь из пальца и белок сырого яйца, а также пополнял свою баночку анализами других больных, которые точно дышали на ладан. Этот коктейль и бонус лечащему врачу обеспечили ему мирное будущее за какие-нибудь полгода да того, как это полагалось по возрасту.
Я навещал его с портвейном, усугублявшим и без того смертельную болезнь. Мы толковали на лавочке, под сенью кустов, обозревая обтерханных пижамных мужичков с их папиросным кашлем и степенных, как пингвины, тетушек в пестрых халатах и серых пуховых платках вокруг туловищ. Сидор, как обычно, сыпал байками.
На днях к ним в палату привезли мужичка, который отравился метиловым спиртом, от которого люди, как известно, часто слепнут и иногда мрут, если не успеют запить этиловым. Мужичок охал, то и дело бегал курить, но держался бодренько. А сегодня медсестра заглянула в курилку и спросила, есть ли здесь ребята, которые не боятся мертвецов. Сидор из интереса вызвался и отнес в морг своего вчерашнего знакомого, который вовсе не производил впечатление умирающего. Его поразило, что этот мужичок умер как-то чересчур просто.
В больнице Сидору приснился сон. Он – знаменитый югославский партизан Пэтко Драгович, борец с немецко-фашистскими оккупантами. Он
(то есть – Пэтко) живет в лесной хижине на высоких бревенчатых сваях, чтобы его не застали врасплох и не захватили враги. И вот к нему приходит толпа югославских крестьян, которых притесняют фашисты, и просит заступиться, как народного героя.
– Пэтко! Пэтко! – кричат югославские крестьяне.
Сидор выходит из двери в своей пилотке и кожаной куртке, с немецким автоматом на шее, и приветливо машет югославам рукой.
– Пэтко, помоги! – не унимаются югославы.
Сидор лихо спрыгивает из своей хижины вниз и попадает во что-то скользкое. Югославы смеются и расходятся, зажимая носы. Герой югославского народа Пэтко Драгович попал в дерьмо.
После освобождения от армии Сидор с женой переехал в новую однокомнатную квартиру в центре. По льготной очереди на заводе его маме удалось приобрести для него "Таврию" – самую дешевую, но не совсем позорную усовершенствованную модель "Запорожца". У них родился сын.
У многих моих знакомых рождались сыновья, которых называли экзотическими народными именами – Максим, Кирилл, Антон. Девушки удивлялись, почему Сидор назвал сына заурядным Сережей.
– Какая разница, – возражал Сидор. – Если это имя твоего ребенка, то все равно оно будет для тебя лучшим в мире.
Почему-то мы считали, что будем лучшем родителями в мире, совсем не такими, как наши отцы.