355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Ермаков » Река (Свирель вселенной - 3) » Текст книги (страница 1)
Река (Свирель вселенной - 3)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:22

Текст книги "Река (Свирель вселенной - 3)"


Автор книги: Олег Ермаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Ермаков Олег
Река (Свирель вселенной – 3)

Олег Ермаков

Третья книга романа "Свирель вселенной"

Река

Первая книга романа – "Транссибирская пастораль"

Вторая книга романа – "Единорог"

1

Когда его ведут в столовую, отовсюду доносится шип: "Вешайся". Молодые смотрят на него, как на покойника или прокаженного, и боятся долго задерживать на нем взгляд. Как бы не уличили в сочувствии. Он догадывался, что никого не будет рядом, что никто не осмелится поддержать его. Где-то мелькнуло испуганное личико Кролика. Бурят ветеринар угрюмо отвернулся при встрече. И Меньшиков ощутил свое одиночество в полной мере. Возвращаясь в штаб, поднимаясь на крыльцо и входя в коридор, он испытывал застарелую неприязнь к этому казенному лабиринту. Коридор бурятской части пропах табаком, и чудилось, что это сама судьба веет в лицо горько и тошнотворно. Надеяться было не на что. Его затянет в глубины системы. Он сам это выбрал.

Но вешаться он не собирался.

Меньшикова содержали в тесной штабной комнатке, спал он на стульях.

Командир Абрамов отсутствовал, и он дожидался...

Но вот появился в части Абрамов. И Меньшиков предстал перед ареопагом. Слушали его внимательно. Он говорил громко.

Дневальный по штабу, сивый ленивый солдат, слонявшийся по коридору, давивший мух на окне, вдруг замер, приблизился к двери, прислушался. И спесь, лень поползли с его лица, как старая змеиная шкура, нижняя губа чуть-чуть оттопырилась, глаза остекленели.

Меньшиков сказал им все, что хотел сказать.

И затем время как будто остановилось. Его оставили в покое. О нем забыли. Узнали, что он думает, подивились и потеряли интерес. Замполит смотрел поверх головы. Абрамов грузно проходил мимо его двери. Меньшикова исправно водили в столовую.

Ночью кто-то заскребся в дверь. Он тут же очнулся, открыл глаза. Дверь отворилась, в электрическом свете темнела чья-то фигура. Меньшиков увидел штык-нож на ремне, повязку.

Дневальный шепотом спросил: "Спишь?".

Меньшиков, помолчав, ответил: "Нет".

Дневальный хотел что-то сказать, но оглянулся и исчез, захлопнув дверь. Послышались шаги, голоса. Меньшиков сидел в темноте. Тон и вид дневального его озадачили. Он подождал, не появится ли тот еще раз. Но вскоре заснул и спал так крепко, что ничего не слышал. Утром все то же.

Во время завтрака в столовой (ест он всегда один, после всех) вновь показывается Кролик, лицо у него испуганное.

Позже, уже в коридоре штаба: машинистка и какой-то офицер говорят о нем. Офицер глухо и невнятно, а машинистка громко и отчетливо.

– И что же?..

Офицер – невнятно.

– В Советской Армии не захотелось, так пусть в дисбате...

Офицер – глухо.

– В военное время...

Офицер – что-то.

– Что?

– Времена другие.

Расходятся. Трезвонит телефон. Стучит машинка. В щели тянет табаком.

Вечером в столовой.

На этот раз за одним из столов еще сидели солдаты. Дневальные сновали между столов с железными мисками, кружками, объедками, собирали посуду. В столовой с кафельными полами стоял грохот и звон. Кричал дежурный. Кто-то из ужинающих заметил вошедших, Меньшикова и сопровождающего солдата, – и вскоре сидящие спиной к выходу обернулись, чтобы посмотреть. У одного солдата крупное лицо, пристальный взгляд. Меньшикова и сержанта зовут. Освобождают для них места. Меньшиков садится напротив солдата с крупным рябым лицом. Он разглядывает Меньшикова. Меньшиков знает его, это аксакал части по кличке Конь. Сопровождающий сержант кричит, чтобы принесли пайку.

– Ну, что, лесник, скажешь?

Все смотрят на Меньшикова. Меньшиков на Рябого Коня. У того все лицо изъязвлено оспинами. Меньшиков пожимает плечами.

– Это кому пожрать? – кричит издалека курносый, кареглазый, распаренный дежурный. – Ему, что ли? – кричит он, указывая пальцем на Меньшикова.

– Ему! – отвечает сержант.

Дежурный подзывает молодого солдата, собирающего объедки в кастрюлю, и приказывает отнести кастрюлю вон тому "шнурку" в гражданском. Сопровождающий просит не валять дурака, "накормить согласно приказа". Но дежурный продолжает театрально недоумевать, почему он должен кормить какого-то шпака.

– Ладно, покорми, – говорит наконец Рябой Конь. – Лесника.

– Дикого, – добавляет кто-то.

– У вас все там такие?

Дневальный приносит миску с кашей, в кружке кисель, на кружке два куска хлеба.

– Рубай, – сказал Рябой Конь, – солдатскую пайку.

– Пока не перевели на зэковскую, – заметил кто-то.

– Ну, пайки, наверно, похожие, – возразил Рябой Конь. – Только эта почетнее.

– Так-то! Загремел! – сказал с веселым смехом щербатый солдатик. – Не захотел, как люди, будешь там щи сербать.

– Действительно, – сказал Рябой Конь,– какой-то ты нетерпеливый. Не успел лямку взять, потянуть, как уже на дембель захотел.

– А почему все служат?

– Такая пословица есть, – сказал Рябой Конь, – что в чужой монастырь не лезь со своим уставом. Знаешь?

Меньшиков ответил, что его не спрашивали, забрили.

Рябой Конь подумал и согласился.

– Верно. И что ж? Всем права качать? Ну-ну, ты, лесник, занятный, скажи нам, – Рябой Конь с усмешкой обвел товарищей взглядом, – какой у тебя устав.

– И чем ему не нравится наша священная заповедь? – спросил кто-то.

– Лезть выше, срать на нижних, – сказал щербатый солдатик.

Меньшиков взглянул на этого синеглазого вертлявого солдатика и подумал, что уж он-то явно не занимает верхних жердочек этой иерархии. И солдатик слегка покраснел.

– Да, – сказал Рябой Конь. – Ну? Как тебе наша заповедь?

Меньшиков помолчал.

– Не бойся, мы тебя сейчас бить не будем, – пообещал щербатый.

– Это? – спросил Меньшиков. – Говно.

Все оживились.

– А: кто был ничем, тот станет всем? То есть "сын" обязательно превратится в "деда", – сказал Рябой Конь.

– И твой сын когда-нибудь, – сказал Меньшиков.

Смех. Крики: "Да он, может, бракодел!" – "К тому времени коммунизм построят!" – "Или ты сомневаешься?"

– Пусть он скажет, – настаивал щербатый.

– Сомневаешься? – спросил Рябой Конь.

– С вашими заповедями? – спросил Меньшиков.

– То есть? И коммунизм, по-твоему?..

– Пусть он скажет про свои заповеди.

– Да, лесник. Если уж на то пошло.

– Все просто, – сказал Меньшиков. – Что-то вроде заповедника: охота, рубка и игры с огнем запрещены.

– И все? – спросил Рябой Конь.

В этом месте щербатый солдатик вдруг гнусаво запел: "А в заповеднике, вот в каком, забыл! Жил-да-был козел, роги длинныя! Он с волками жил, да не по-волчьи выл, блеял песенки все козлиныя...".

В столовой поднялся хохот. Воодушевленный солдатик с заострившимся личиком, с узкими красноватыми глазками хотел продолжать, но вдруг над их головами что-то пронеслось, раздался звон, у стены упала металлическая миска. Все посмотрели на миску и затем дружно повернули головы. Посреди столовой стоял невысокий, чернявый, наголо остриженный человек. "Шухер, Одесса", – шепнул кто-то. Одесса покачивался упруго на кривоватых ногах и взирал на собрание. Солдаты начали подниматься.

– Дневальный! миску! – коротко приказал Одесса.

И солдаты, уже не стесняясь, заспешили, кто-то побежал. Упала скамья. Даже Рябой Конь заторопился. Меньшиков встал.

– Стоять! – приказал прапорщик. – Сюда иди.

Меньшиков подошел. Прапорщик осмотрел Меньшикова, как будто тот был музейным экспонатом. Прапорщик подал ему миску, которую собирался запустить в солдатское собрание, и велел отнести на стол.

– Сюда снова иди. Кто такой?

– Меньшиков.

– Рядовой? генералиссимус?

– Рядовой.

– Значит, Меньшиков, это ты устроил вечерню? Кому молчим?

– Да нет.

– Анархии их обучаешь? Ну, ладно, пойдем со мной.

Приобняв его за плечи, он повел Меньшикова – и привел в моечную. Здесь: большие раковины, башни грязной посуды, запах распаренных объедков, звон горячей воды.

– Вон там резиновый фартук, – сказал прапорщик и легонько подтолкнул Меньшикова. – Послужи родине.

Солдат у раковины оглядывается на Меньшикова. Мокрое лицо, затравленный взгляд. Меньшиков засучивает рукава, надевает резиновый фартук, встает рядом, приступает к мытью мисок. У солдата глубоко сидящие глаза, длинные руки. Лицо скуластое, мокрое. Он косится на Меньшикова, молчит. И когда прапорщик уходит, спрашивает:

– Ты Меньшиков?

– Да.

Мойщик долго молчит, трет миски драной вонючей тряпкой и вдруг выплескивает на Меньшикова грязную горячую воду. Меньшиков роняет миску, морщится, изумленно глядит на напарника.

– Ты что?

– Иди сюда, я тебя утоплю!

Мойщик пытается ударить его ногой, но Меньшиков перехватывает ногу. Мойщик прыгает на одной ноге. Меньшиков крепко держит.

Раздается оглушительный свист.

– Шнурки! Миску не поделили?! Тут на всю ночь хватит! Вы у меня под утро кукареку запоете, обещаю. Ну-ка! охлынь. И по местам. А то, смотрю, грязные, нервные, как шелудивые поросята. Сейчас кликну хлопцев – вмиг в чане выкупают. Ша, щерепа! По местам. Приду проверю.

Как только Одесса ушел, Меньшиков стащил фартук, бросил его на мойку и пошел прочь. В зале дневальные занимались уборкой, кто-то мыл полы. Меньшиков пересек это гулкое пространство. Никто его не окликнул. Открыл дверь. Неподалеку в курилке сидел его сопровождающий. Увидев Меньшикова, он встал, затянулся напоследок и бросил окурок, направился к нему. Я так и подумал, сказал он Меньшикову, что прапор тебя припахал. С ним лучше не связываться. Ну, пойдем?

По дороге к штабу сержант неожиданно разговорился. Оказалось, он большой любитель мотоциклов. Дома его дожидается "Восход". Но после армии он его запродаст, добавит денег и уже приобретет "Яву". А ты? Меньшиков ответил, что ему больше нравится велосипед. Ну... Сержант рассмеялся. Скорость не та. А тут дашь-дашь копоти. На танцы или за грибами. Сержант помолчал. Затем он еще больше разоткровенничался. Рассказал, что недавно у него завязалась переписка с одной. Он получил ее фотографию и два письма. Одно письмо он ей быстро написал, а вот второе – не знает, о чем тут писать? А она девушка с понятием, учится в техникуме. А они тут закабанели на хрен, по-человечески разучились, мат-перемат, да козлы, да салаги. Он пробовал, по совету, надрать словес из книжек, но какая-то брехня получилась. Как частушки-нескладухи: сидит заяц на березе, при калошах, при часах, а кому какое дело: неженатый, холостой.

И уже перед самым штабом сержант спросил, не накропает ли ему Меньшиков письмецо. Такое вообще. Во всех планах. Меньшиков отказался. Он не любил писать. Сочинения в школе еле вытягивал. Сержант не поверил, но настаивать не стал.

В своей, ставшей привычной комнате-камере Меньшиков не включал свет. Лег на стулья.

Последние события не могли не удивлять. Аксакалы говорили с ним как с равным, как с обыкновенным человеком. И деревенский сержант. И ночью дневальный по штабу. Но еще страннее повел себя мойщик, парень одного с ним призыва. Как это понять? Кажется, Меньшиков никогда раньше не сталкивался с ним. В чем дело? И как преобразился этот парень. Зачуханный зверек взъярился, аки лев. Может, он страдает нервными расстройствами. Черт его знает. А от прапорщика Одессы надо держаться подальше. Но с чего деревенский сержант взял, что он умелец сочинять письма?

По казармам с плаца расходились подразделения. Старались заглушить друг друга песнями. "Только две! Только две зимы-ы!" – горланили одни. "Есть у меня в запасе гильза от снаряда!" – перекрикивали их другие.

Интересно, думал Меньшиков, довелось ли служить мастеру из притчи о свирели. Даже о трех свирелях: человека, земли и вселенной. Ну, если этому мастеру удалось отрешиться от всего, и уподобиться сухому древу с пеплом, и всецело погрузиться в поющий мир, тогда и любая служба была ему нипочем.

Он намеревался хорошенько выспаться, но вдруг в штабе произошло какое-то движение. Затрезвонил телефон. Кто-то крикнул дневального. По коридору быстро прошли. Послышались голоса. Затем все как будто стихло. Меньшиков послушал коридорную тишину. Начал засыпать – и, вздрогнув, открыл глаза. Кто-то отворил дверь. Вспыхнул свет. Меньшиков зажмурился.

Скрип половиц. Замполит Лалыка. У него крутой лоб, толстые щеки, светлые брови, синие бодрые глаза. Он бодро глядит на Меньшикова.

– Спим? Может, ты встанешь?

Меньшиков садится.

Лалыка, как всегда, свеж, румян. Но крайне озабочен.

Он озирает лежбище из стульев. Молчит. В упор смотрит на Меньшикова.

– Когда старшие по званию входят в помещение, младшие по званию встают.

Меньшиков встает. Лалыка кладет кожаную папку на стол. Хочет, как будто, сесть, но его лицо принимает брезгливое выражение, и он отходит к окну. Пытается открыть форточку. Наглухо забита. Лалыка поворачивается к Меньшикову.

– Живешь тут, как таракан. Нравится?.. А так бы и отслужить все два года? Признайся.

Меньшиков не отвечает.

– Пусть кто-то выполняет задачи, обеспечивает обороноспособность. А мы в щели отсидимся. Ты, Меньшиков, смотрю я, игрок... Трибун? Проповедник?.. Скажи-ка, что там за новые такие заповеди? Старых мало? Уж не думаешь ли ты так намутить воду, что... И ребят ты напрасно будоражишь. Твое дело шито бело. За игрой торчит шкурный интерес. Мы это уже поняли. Поймут и другие. Ведь здесь одно из двух: либо ты ловкий игрок, либо ты... не совсем того. Я полагаю, верно первое. И предлагаю тебе доиграть. Можешь сесть.

Меньшиков сел. Лалыка продолжал:

– Да! Это предпочтительней для всех. И, в первую очередь, для тебя. В противном случае вступает в силу, так сказать, второе предположение. И ты думаешь, трудно будет его обосновать? Дать делу ход? Ошибаешься, Меньшиков. Все, что ты наговорил, – бред. Тебе где-то отдавили ногу, кто-то где-то грубовато высказался, и пожалуйста, мы делаем мировоззренческие выводы, глобальные обобщения. Аффекты заслоняют действительность. То, что ты говорил, – плод воспаленного воображения. Ты и сам прекрасно... Но мы решили дать тебе шанс. Не приглашать специалиста для освидетельствования. Зачем тебе этот жирный крест. У тебя еще все впереди. Итак, – сказал Лалыка, прихлопывая по папке, – завтра по твою душу приезжают товарищи из Политуправления. И все зависит от тебя.

Меньшиков непонимающе посмотрел на него.

– Объясняю. Если ты скажешь, что так, мол, и так, сошлешься на горячечность, свойственную возрасту, скажешь, что, мол, лесники к дисциплине не очень приучены, и так далее в том же духе... Понятно?

– И что тогда?

– А об этом мы подумаем. – С этими словами Лалыка извлек из папки бумагу, ручку. – Ты должен написать объяснительную для товарищей из Политуправления. Описать все с первого дня.

– Бегства?

– Ну не от сотворения же мира. Дневальный!

Появился дневальный и вынес все стулья, кроме одного. В замке повернулся ключ.

Его не посадили на гауптвахту, потому что, оказывается, нельзя, присягу еще не принял.

Меньшиков смотрит на чистые листы, ручку, обдумывает сказанное замполитом. Вспоминает реплику о заповедях. Значит, кто-то уже донес.

Но это никакие не новые заповеди. Почему новые. Новых не придумаешь. О людях. Если только о лесе, о птицах, оленях. Патриархи и пророки не принимали во внимание лес. Может, когда-нибудь примут. По крайней мере об этом повсюду думают. Ремизов толковал о завете с лесами и водами. Меньшиков очнулся. Странно думать, сидя в отростке коридорной системы, странно думать... Да, лучше подготовиться к грядущему. Попытаться написать объяснительную. С первого дня. Не от сотворения.

А может, где-то там, в далях времен, и кроется разгадка. Отчего некоторые люди становятся дезертирами.

В далях времен. Когда из первобытного океана на землю выползла кистеперая рыба. Пучеглазая. В панцире. Плавники, как лапы. Цапали землю...

Так легко засвидетельствовать сумасшествие?

Да, еще мать жаловалась Герману на его приступы. С ним действительно это случалось. Уставится на что-нибудь, глядит, пока не одеревенеет, – так что потом любое движение вызывало боль. Он сидел в доме на пустоши, таращился на облака, на сад, на вышку с солдатом. В облаках что-то играло, лепило из легчайшей небесной глины лица, фигуры...

По утрам в саду бывало тихо и пасмурно. Яблони казались каменными. Черные вишни. И медленно туман стягивался в какой-нибудь точке, высачивалась капля, ползла по листу, ветке, – от этого томительного движения холодок змеился по позвоночнику, – она увеличивалась, повисала, падала, и в воздухе как будто появлялась дыра. Таким образом возникали просветы. Пасмурное утро с каждой каплей рвалось, лопалось, делалось дырявым, как сеть. И он сидел, смотрел, пускал сопли на подоконник.

А также его бесконечный побег, неизвестно, куда и зачем.

Да, что-то кретинское в нем есть.

И учителя подтвердили бы. Если бы и их пригласили на освидетельствование. "А, это наш болван, знаменитый прогульщик". Учитель биологи: "Не задержался ли он где-то в пути?" Врачи: "То есть?" – "В пути от кистеперой рыбы до современного сапиенса". Герман: "В XVI веке". Врачи: "То есть?" Герман: "На заре промышленной революции".

Только бы, пожалуй, одна географиня подала за него голос.

Она однажды появилась и некоторое время замещала заболевшего учителя. И за это время Меньшиков уяснил главное: земля не бензоколонка. Чувствующее тело. Причем уяснил это он не столько со слов женщины, сколько... что сколько?

Ну да. Она была молода и весела, нет, точнее, энергична. Словно ее заряжали все эти излучения небесные и земные, словно в ней сходились магнитные и всякие прочие линии и волны. И достаточно было видеть, как гибко выпрямляется ее спина, когда она встает, упруго и легко идет по классу. Ее узкая ладонь касалась насыщенно-желтых горных рубцов, темно-голубых морских впадин, голос звучал мелодично: не все ладилось с дикцией, твердые согласные слегка искажались, – и благодаря этому голос звучал в унисон с синицами и капелью за окнами. Под ее ладонями карта преображалась, переставала быть схемой разделанной туши. И вернувшийся учитель уже не смог убить это телесное очарование карты, Земли.

Но вряд ли врачи и судьи будут искать географиню, с которой у него сложились хорошие отношения. Они не позовут ни Ремизова, ни серебристого медведя.

Объявят приговор.

И поволокут в глубь лабиринта, навстречу холодному и затхлому дыханию судьбы.

Меньшиков под горящей лампочкой, свисавшей с потолка, сидел и рисовал кистеперых рыб, плывущих и ползущих по взлобку юной земли и реющих в воздухе, и среди деревьев диковинные животные... Неожиданно он думал о своей реке. Зачем он так далеко забрался. Ведь, может быть, Глушь была рядом. Толковали же древние об истинном странствии. Что они имели в виду. Неужели он пустился в неистинное, ложное странствие. Как это понять.

И он вспоминал реку. Река – речь любой земли. И какая же речь понятнее, если не самая родная.

Впервые эту реку он увидел после того, как Герман перевез их в город. И однажды он зайцем добрался на трамвае до реки и спустился под мост с плесневелым ржавым нутром. Чайки зависали над движущейся безостановочно водой, серо-солнечным полотном, наплывающим откуда-то сверху, из каких-то невероятных далей, и толщи напирали на сваи, вокруг которых пузырилась вода, завихрялись глубокие пупки. Казалось, река должна была сносить отражения черноголовых белых чаек, но и отражения, и сами чайки оставались на месте, но иногда вдруг срывались с воздушного поста, катастрофически сближались, врезались клювами, били друг друга крыльями. От пристани отчаливал речной трамвайчик – тогда он показался большим кораблем– с редкими пассажирами на палубах, туристами, селянами. В общем, что-то подобное он увидел и здесь, на Байкале, когда поплыл на пароходе.

Да, поплыл.

Но забрался ли в Глушь, которая ему мерещилась.

Что за Глушь.

Какая-то сияющая Глушь. А?

Может быть, туда можно подняться по реке.

И нужно было только купить лодку, у Креза. Он продавал тогда старую двухместную байдарку, собирал на барабан и звукосниматели, у них была Группа: Макс, Бэца, Юденич, Крез, – они сочиняли песни и музыку, но недоставало хорошей аппаратуры. Впрочем, и хорошего всего остального, по убеждению Меньшикова. И вообще эта музыка ему не нравилась. Как будто на гитары накручены провода высоковольтных линий, и штамповальный станок отбивает ритм. Ритм промышленного Рима. Всеобщего Рима. Их город, конечно, трудно назвать Римом, скорее осколком римским. В центре еще можно найти древесную тень на чистой земле. Но дальше стандартный высотный примитив.

Однажды он был у них на концерте, точнее, на первом выступлении. Их объявили после хора детей, певших "Пусть бегут неуклюже...". Группа без названия, с песней "Лав стрит", что значит "Улица любви". Был какой-то праздник работников коммунального хозяйства. Группа должна была заявить о себе в полный голос и понравиться бонзам коммунального хозяйства, менеджер их, студент, подрабатывающий в детском клубе при ЖЭКе, обещал выбить аппаратуру. Ну, они вышли, постучали палочками, заиграли. Квартет имени дедушки Крылова. У каждого гитара настроена, а все вместе – полный разлад. Баянист, игравший детишкам, крикнул, что он сейчас им даст общую ноту. Надавил на клавишу. Но у них от страха ничего не получается. А зал молчит. Лица у всех серьезные, особенно у бонз. Дворничихи смотрят, слесари, кровельщики, печники. В конце концов начальство встало, застегнулось и повернулось задом к рок-н-роллу, и объявило торжественное мероприятие закрытым, пожелало с новым энтузиазмом тра-та-та-та! Все встали и разошлись. Но Группа упорно продолжала считать, что все дело в аппаратуре. Крез украл где-то байдарку. Хотя и говорил, что отец подарил. Но, может, у отца и украл. Крез находился в состоянии ежедневной войны с отцом ВВС, частенько заявлялся в школу со следами боевых действий. Раньше убегал в деревню, жил у деда с бабкой, стрелял галок и собирался навсегда у них поселиться, бить лисиц и нигде не учиться (не учился же дед), но ВВС за ним приезжал. Потом он уже перестал бегать, шкура задубела.

Так что трудно было поверить, будто байдарка перешла от отца к любимому сыну по наследству. Но Меньшиков хотел ее купить.

Может, Крез так и не продал лодку. И он мог бы – вернувшись – отыскать Креза (если тот не угодил тоже в армию или куда еще похуже). С помощью Виталика, брата, дотащить тюки (они довольно увесистые) до реки. Доехать до моста на трамвае.

Трамвай пересекает площадь, спускается вниз. В городе много крутых спусков, он стоит на холмах.

Под мостом все изгажено. Нутро его, плесневелое, ржавое, мрачно темнеет вверху, заслоняя небо. Вода пузырится вокруг опор. С грохотом проезжают трамваи, сигналят автомобили. Отыскав более или менее чистое место, они кладут тюки, расшнуровывают их, высыпают металлические кости, как кости каких-нибудь зверей, собирают каркас, натягивают залатанную резиновую шкуру, пожимают друг другу руки. Толчок. Узкий нос рассекает течение...

2

Свежий, розовый Лалыка с папкой. Как будто никуда и не уходил. Только теперь от него резко пахнет одеколоном. Он рассматривает листы. За окном щебечущее солнечное утро. Что-то идиотское в этом несоответствии. Меньшиков молчит.

Лалыка, взглядывая на Меньшикова, спрашивает:

– Это все?.. Встань.

Меньшиков встает.

– Да, ничего не получилось.

Лалыка кладет листы в папку.

– Хорошо. Побрейся, вычисти сапоги. На завтрак и жди.

Уходит. За окном солдаты тащат носилки с песком, двое белят камни вокруг курилки, несколько солдат метут дорогу. По коридору то и дело проходят. Кто-то бежит. Слышны голоса. Все суетятся, а он сидит сложа руки.

Дверь открывается. Дневальный с бритвенными принадлежностями. Отводит Меньшикова в туалетную комнату.

Меньшиков перед зеркалом на облезлой стене.

Серые чужие глаза. Сжатые губы.

Красная капля падает в раковину.

"Ты что, первый раз?" В зеркале он видит высоколобого бледного начштаба Струмова. Струмов поворачивается к унитазу. Меньшиков стирает кровь с подбородка. "А скажешь, порезали.– Струмов мрачен.– При попустительстве офицеров".

Меньшиков приклеил к порезу клочок бумаги. Завтракать ему ничуть не хотелось. Но появляется сопровождающий, и они идут в столовую. Сержант не обиделся за вчерашний отказ, настроен он по-прежнему миролюбиво. По дороге в столовую Меньшиков узнает кое-что интересное. Оказывается, его речь в штабе всем известна. В казармах спорят, кто он– баптист, антисоветчик или просто дурак. И сержанту тоже любопытно, кто же он. Сержант признается, что особенно его удивил вчерашний застольный разговор, – ребята его слушали и не били.

Они подходят к столовой. Сержант оставляет его у входа. Через некоторое время возвращается. "Пошли, Одессы нет".

Меньшиков нехотя ест. Поднимает глаза. Мойщик с осунувшимся злым лицом. Направляется прямо к нему. Меньшиков ждет.

– Я за тебя один расхлебывал.

– Я не виноват.

– Ты еще поплатишься.

Мойщик озирается, уходит. Хэбэ на нем грязное, засаленные рукава, штаны в коросте. Шлейф забористого запаха остается за ним.

Меньшиков думает о двух годах, которые ему предстоит провести в этом месте. Никому не доверяя.

В коридоре штаба блестят вымытые полы. В кабинетах голоса, звонки, стучит машинка. Меньшиков ждет, когда приедут товарищи из Политупра. Что он им скажет.

Вдруг слышно: урчит мотор, хлопают дверцы. И в штабе – да, наверное, и во всей части за зелеными заборами – устанавливается потусторонняя тишина.

Шаги.

И дикий вопль дневального (как будто его прижгли раскаленным штыком): "Сссмирнаа!".

Шаги, голоса. Открывается дверь какого-то кабинета. Вновь все оживает. Телефон. Машинистка. Наверное, уже отпечатывает приказ о нем. На всякий случай. Чтоб был под рукой.

Какое-то время длится ожидание. И вот его зовут. Дневальный за ним пришел. Меньшиков выходит из своей клетки, твердо решив вообще ничего не говорить товарищам из Политупра. И будь что будет.

С улицы доносится щебетанье птиц.

Празднично и строго белеет бюст вождя на красном постаменте.

Знамя под стеклом.

Меньшиков медленно проходит по коридору.

В кабинете.

Абрамов, Лалыка и незнакомый офицер, майор неопределенных лет, начищенный, аккуратно постриженный, с бледновато-желтым лицом. Все смотрят на Меньшикова. Меньшиков– на них, в окно, на карту за спиной Абрамова. У товарища из Политупра чернейшие свежие волосы, приплюснутый нос.

Абрамов, поворачиваясь к майору:

– Меньшиков, Бадма Иванович.

Майор едва заметно кивает. Абрамов как-то по-купечески щурится, словно оценивает взглядом гостя товар. За его спиной направо и налево расходятся горные массивы, равнины, моря, дороги и реки. И тоска вновь охватывает Меньшикова. Как далеко он забрался. А всего-то и надо было плыть вверх по реке.

– Мне хотелось бы побеседовать с ним, – сказал майор.

– Конечно! А как же, – отвечает Абрамов. Но уходить не собирается.

– В том смысле, что конфиденциально? – спрашивает Лалыка.

– Да.

– Разумеется, – говорит Абрамов и кивает замполиту на дверь.

Покашливая, он сам встает, нехотя направляется к двери, глядя на Лалыку, как на насекомое. Лалыка перед дверью уворачивается, возвращается, вынимая из папки листки.

– Да, вот еще. Посмотрите-ка. Вот. "Объяснительная", которую он сочинял всю ночь.

Абрамов хочет посмотреть, но только произносит: "Гм", – и тяжело выходит. Майор разглядывает листки. Лалыка, слегка изогнувшись, стоит рядом. Майор кивает.

– Весь в химерических фантазиях, – говорит Лалыка и взглядывает на Меньшикова, чтобы убедиться: он здесь, не обернулся какой-нибудь иллюзией и не исчез.

– Хорошо, – сказал майор.

Лалыка засовывает папку под мышку и уходит. Майор предлагает Меньшикову сесть. Черные глаза майора, кажется, видят, как бьется сердце дезертира. Меньшиков садится, рассматривает поверхность стола, затем карту, свободную от Абрамова.

Байкал похож на спеленатого младенца. Этому младенцу миллионы лет. Престарелый младенец. Меньшиков с майором находятся где-то у его изножия. По всей стране чернеет сеть дорог. Или система коридоров? И всюду стрекочут пишущие машинки, скрипят половицы, хлопают двери, увесистые печати отмечают чью-то судьбу. Меньшиков понимает, что еще долго будет блуждать в этой сети. Майор снова рассматривает рисунки. Желтовато-парчовые веки прикрыты, словно створки диковинных раковин.

...Толчок. Узкий нос рассекает течение. За городом еще один мост железнодорожный. Мост с обеих сторон закрыт железными гигантскими конструкциями. Из домика на краю моста выходит человек в оранжевой безрукавке. Смотрит. Пахнет железной дорогой. С моста прозрачной кисеей летят капли. Шелестят, касаясь реки...

– Видно, вода грязная? – спрашивает майор. -Рыбы на деревья полезли.

Меньшиков не отвечает. Майор еще некоторое время смотрит на рисунок и откладывает его. По столу звякает металлический браслет часов.

– Сколько ты прослужил в заповеднике?

Меньшиков отвечает.

– Восемь?.. Кто там сейчас директором?.. Мм. Браконьеры шалят? А раньше было. Настоящая война. Был такой браконьер Кобель. Наш охотник-учитель о нем книжку написал. Читал?

– Нет.

– Он егерей за нос водил. Лыжник хороший был. В пропасти съезжал. Егери думали, убился. А он снова соболя бьет. Но кончилось тем, что сам на службу в заповедник поступил. А? Как Павл.

Меньшиков молчит.

– Так бывает, – говорит майор. – Упирается человек, норовит в сторону, а это его фарт, как говорится. Ты горожанин?

– Да.

– Как же у нас оказался?

– Как-то.

– За чистой водой или за бронью? Раньше бронь давали лесникам. А теперь нет. – Глядит с полувопросительной улыбкой. – Так бы и служил в своем заповеднике. – Ждет, что ответит Меньшиков, но тот молчит. – Зверя тоже охранять надо. Вот у нас раньше здесь, на юге, фазаны водились. Теперь на охоту выезжаешь – попробуй увидеть.

– Не выезжайте.

– А охота пуще неволи? Мой дедушка охотился, отец. Уже в крови это, а? Теперь, конечно, такой надобности нет. А раньше как без этого? Дедушка две семьи содержал, свою и брата, зарубленного семеновцами. В горах вялил мясо, на лодке сплавлял. Жили. Но как-то марала не взял. Заночевал в дельте Селенги на островке, в разлив. Под утро смотрит: с оленем ночевал. Но не тронул, поплыл. Потом спохватился, а островка уже не нашел. Злой тенгри его попутал. Как ты думаешь?

– Или добрый.

Майор улыбается, грозит пальцем.

– Э-э. Что еще мог сказать лесник. Но о семьях ты подумал?

– Он сам забыл.

– Зато потом локти кусал. От скороспелых решений часто потом зубы сводит. Но – единственная настоящая ошибка, говорил Конфуций, не исправлять своих прошлых ошибок. Как ты думаешь?

Меньшиков пожимает плечами. Майор смотрит на рисунок.

– Кстати, а что у собаки одна нога?

– Это не собака.

– Не собака? Кто же?

– Бык.

– Бык? А рога где? И на одной ноге. Что за порода такая??

– Древнекитайская.

– Ааа. – Прищуривается. – Бык восьми бессмертных? Или Лао-цзы?

– Нет.

– А что же за бык?

– Музыкальный. Из него барабан сделали.

– Музыкальный? – спросил майор. Он полез в карман, вытащил портсигар, изукрашенный желтыми, зелеными и красными узорами. – Интересуешься?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю