Текст книги "Белорусцы (СИ)"
Автор книги: Олег Ждан
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Трубецкой потребовал лошадь. Кулага, привычно поддержав ногу, помог взобраться. Драгуны сопровождения тоже приготовились ехать, но князь остановил их. Хотелось побыть одному. К Кулаге он настолько привык, что и не замечал его. Однако, миновав деревню Заречье, оглянулся и увидел, что драгуны в полуверсте все же следуют за ним.
До пустыни было около десяти верст, проскакали быстро. Вот и монастырь среди густых лесов.
Картина открылась печальная: стояла деревянная церквушка и чуть в стороне домик – самое большое на десять монахов. Следы очень давних пожаров еще заметны были там, где когда-то стояли два больших храма. Березняк и осинник подступали со всех сторон. За домом был участок обработанной земли, там с мотыгами ковырялись несколько старых монахов. Они разогнули спины, молча глазели на князя. Подъехали ближе к ним.
– Униаты? – спросил Кулага.
– Волею Божьей, – ответил старший из них и перекрестился.
Трубецкой с презрением поглядел на этих ничтожных человечков.
– Где святая криница?
Впрочем, можно было не спрашивать: утоптанная тропинка вела под гору. Спешились, пошагали вниз.
Монахи побросали мотыги, одни поспешили к своему храму, другие – к жилому домику. Но Трубецкой не собирался заходить ни в храм, ни в дом. Они с Кулагой спустились к подножию холма, на котором стоял монастырь, и сразу увидели небольшую часовню, конечно, униатскую, и криничку. Тонкий ручеек бежал внизу холма, огражденный невысоким срубом. Имелась и скамейка для паломников. Здесь же стояла и деревянная кружка для желающих попить святой воды. Трубецкой брезгливо отодвинул ее и пригоршней зачерпнул ледяной воды. Наверно, водица и в самом деле была святая: настроение сразу повысилось, стало легко, весело, и даже на монаха, глядевшего на них сверху и готового к услугам, он посмотрел миролюбиво. Однако отвечать на поклон и приветствие не стал. Да, место было в самом деле чудесное. Рядом, в зарослях ивняка, струилась малая речка. За речкой плотной стеной подходил к берегу лес. Нет, не горстка монахов будет здесь жить и молиться, вспоминая Папу Римского, а будет центр православия возвращенных России земель. Не случайные паломники будут здесь омывать руки и лица, а сотни, а может, тысячи православных со всей Могилевщины и Смоленщины. Может быть, даже сам государь и патриарх захотят посетить этот святой уголок и он, князь Трубецкой, станет сопровождать их.
Завтра он возьмет Мстиславль и все будет, как должно быть. Православный издревле город снова станет православным, без католиков и униатов.
Монахи уже догадались, что не простой, а очень знатный человек посетил их монастырь, кланялись ему, улыбались. Любое почтение, даже врагов православия, было приятно, но вид Алексей Никитич делал, что не одобряет его. «Здешняя честь мне грешному, – часто повторял государь, – аки прах».
Обратно ехали шагом. Некуда торопиться, еще один день он оставляет мстиславцам на размышления. Погода поменялась, накрапывал дождь.
* * *
Четверо суток ждал князь Трубецкой, надеясь, что мстиславцы все же откроют ворота, но когда прискакал шпег из Орши, следивший за войском Януша Радзивилла, с сообщением, что вышел пятитысячный конный отряд в сторону Мстиславля и, возможно, завтра же будет здесь, понял, что пора брать город.
Дело сделать он решил немедленно, ночью. И пушкари, и ратники были наготове. Все глядели на Замковую и на князя Трубецкого, который должен дать сигнал к штурму, и на полковников Пожарского, Куракина и Долгорукого, на полуполковника Кулагу, которого неизвестно за что возлюбил и приблизил к себе князь. Но Трубецкой молчал, словно чего-то ждал, наверно, что-то свыше должно было подсказать ему нужное время. Яркие звезды уже давно высыпали на небо, гремели со всех сторон цикады. Говор ратников то усиливался, то затихал, доносились со стороны города неясные звуки. А когда ожидание стало самым высоким и могло вот-вот пойти на спад, Трубецкой громко и решительно произнес:
– Царев град Мстиславль!
Эти слова тотчас повторил князь Пожарский и даже взмахнул рукой так, как Трубецкой, и тотчас по Замковой ударили пушки.
После второго залпа загорелись и дворцы, и хатки, раздались крики. Огонь – это хорошо, значит умело сработали пушкари, не зря истратили порох и ядра. Война! Умирают люди? Что ж, он, князь Трубецкой, тоже всегда готов умереть за Святую Русь, за государя Алексея Михайловича, но исконные русские земли должны быть возвращены.
– Царев град Мстиславль! – опять воскликнул Трубецкой, что означало начало штурма, и клич его весело подхватили ратники.
Со всех сторон карабкались они по крутым склонам Замковой.
Ох, как красиво и страшно горела она в ночи!
Надо было бы открыть ворота, стать всем городом на колени в молитве, но не открыли, не встали, напротив, стреляли из мушкетов, пищалей, швыряли горящие головешки, бревна… Сам воевода Друцкой-Горский и войт Вырвич стояли среди шляхтичей с саблями и пищалями в руках. Странное веселье накатило на них: чем ближе подбирались по горе ратники Трубецкого, тем азартнее становились их лица. Страх исчез с первыми выстрелами, казалось, еле сдерживались, чтобы не перепрыгнуть городень навстречу войсковцам.
Ксендзы, священники униатских и православных храмов молились под ядрами и пулями о спасении города.
* * *
Хатка у них была небольшая, но так срублена и поставлена, что летом в ней не жарко, а зимой не холодно. Осенью, сколько бы не шли дожди – сырости ни в одном углу, а весной и летом столько солнца вливалось в окна, что, казалось, и на зиму тепла и света хватит. В такой хатке хорошо мужу любить жену, а жене отвечать любовью. Вот только детских голосов не было в хатке. Но дело это, конечно, поправимое.
Вот, например, последние дни Василиска что-то сильно загадочно поглядывала на Николу и улыбалась. А Никола загадок не любил, он любил поговорить за обедом о чем-нибудь простом и понятном, хоть о дождичке или ясном солнышке, и потому недовольно спросил:
– Ты чего?
– Николка, сказать тебе нешточко?
– Говори, – еще больше нахмурился: дескать, скорее всего, глупость собирается молвить.
– Нет, не скажу. Может, тебе не понравится. Кто тебя знает!
– Что не понравится?
– Это.
Тут уж перестал хлебать, положил ложку.
– Ты что, Васька? – такое ей придумал имя.
До сих пор она улыбалась, а теперь рассмеялась.
– Сынок у тебя будет, Николка.
Никола недоверчиво глядел на нее: любит она придумывать то, чего нет. Например, говорила: «Не пойду за тебя» – и пошла.
– Правда?
И тогда тоже посветлел с лица, улыбнулся и опять взялся за ложку.
– Скоро?
– К весне.
К весне – это хорошо. Солнце, травка, птички поют.
– Откуда знаешь, что сынок?
– Баба Зося сказала. «Не сомневайся, – говорит. – Хлопчик».
Баба Зося – известная в городе повитуха.
– Надо ей порог сделать, давно просит, – сказал Никола.
И было это за несколько дней до того, как войска Трубецкого расположились на берегу Вихры.
Когда народ, напуганный бирючами, повалил на Замковую, они решили остаться: как бросить поросенка, козу, кур, если только-только взбились на какое-никакое хозяйство?
Однако и на другой день, и на третий ходил Никола по двору сам не свой.
– Василиска, ты видела за Вихрой московитов?
– Как же, видела. С Троицкой горы, от церкви их хорошо видать. Страшно. Но они наши, православные, так?
– Так. Только многие бегут из города.
– Ага, католики, унияты. Тетка Анфиса ушла в Святозерье. Она униятка. А там у нее сестра. – И с удовольствием добавила: – А мы с тобой православные.
– Пойди и ты к ней.
– Зачем?
– Так ведь войско. Ратников тьма. Мало что… Стрельба будет, если воевода белый стяг не поднимет. Да и если поднимет… Войско. А подальше есть у тебя кто?
– В Калиновке крестная.
– Иди в Калиновку. До Святозерья рукой подать. Сейчас иди. Возьми что в дорогу и иди. Они, думаю, долго не будут стоять в городе. Куда-то дальше пойдут. Может, на Кричев, может, на Могилев… Тогда вернешься.
– А ты?
– Я хату постерегу.
– Не хочу без тебя, Николка!
– Не бойся, я под ворожбой живу.
– Да ну, Николка! Разве ворожба на войне помогает?
– Помогает. Иди, иди… Я тебе что сказал? Иди!.. Если б ты одна была… а как вдвоем…
– Не, не пойду.
– Не пойдешь?
– Не-а. Ты под ворожбой – и я с тобой.
Никола глядел на нее, как на последнюю дуру.
– Я тебя никогда не бил, Василиска, а сейчас поколочу как сидорову козу.
Обыкновенно он улыбался, когда говорил с ней, а теперь нет. Потому и испугалась Василиска. Поднялась из-за стола.
– Что стоишь? Иди!
Таким она его не видела. Собиралась медленно, все оглядывалась: вдруг скажет: «Ладно, оставайся». Но Никола хмурился и молчал. Наконец, собралась. Он ей и калитку открыл. Обняла, потерлась о пушистые усы, взяла узелок и пошла, все быстрей и быстрей.
А Никола в тот день еще пошел к бабе Зоське, повитухе, жившей на краю города. Давно она просила сделать новый порожек, или хотя бы подправить старый, и не для счастья или здоровья, какое уж здоровье и счастье ей, одинокой, а потому что старая совсем стала, не переступить через дырку, уже падала сколько раз, когда-нибудь и не встанет. Порожек оказался и правда совсем негодный, как она до сих пор ноги не поломала. Он провозился с ним до темноты и не успел, решил остаться здесь на ночь, чтобы утречком закончить работу.
Это его и спасло.
* * *
Отправив семью, Иосиф Добрута подумал, что надо было уехать из Мстиславля и самому, это было бы правильно, чем он может помочь воеводе? Но что потом, когда закончится война? Как жить? Как прокормить-вырастить пять дочерей? Что скажет король, если узнает, что сбежал? С другой стороны, останется ли Мстиславль в Великом Княжестве Литовском, не окажется ли Московским городом, и кто тогда для него король? Тьфу. Ну а для московского государя кто он, сбежавший из Мстиславля католик? Нет, надо остаться в городе и будь что будет. О том же, наверно, думает Друцкой-Горский, и, конечно, те же вопросы и сомнения мучают его, хотя и летает по Замковой, как орел. Конечно, он – воевода, он должен летать, такая у него работа, но почему простой бурмистр должен жертвовать жизнью? Наверно, есть люди, которым нравится воевать, рисковать, побеждать, но это никак не он.
Все они: и воевода, и магистратчики, и простая шляхта поимели свое счастье, жили не тужили до сих пор, а он только в пятьдесят почувствовал, что Бог наконец-то внимательно взглянул на него. И что станет с его семьей, если он погибнет? Что останется ей, милой супруге с детьми, кроме паперти церкви? Он вообразил их в лохмотьях, с протянутыми ручками, грязных, несчастных, и слезы закипели в глазах. Нет, он не должен погибнуть, он должен жить, жить во что бы то ни стало!
Когда ударили первые пушки московитов, и ядро попало во дворец воеводы, Андрюха – голова два уха сильно испугался: что это, почему? Начал бегать по Замковой взад-вперед, пытаясь что-то спросить или сказать, но никто его не хотел слушать. А когда загорелись другие дома, закричали-заплакали женщины и дети, понял, что надо спасаться.
Одно ядро разворотило ворота Замковой, и он выбежал на дорогу, что вела к реке, и, хромая, помчался вниз. Дорога была видна плохо, сухая нога цеплялась за траву, за кочки, он спотыкался, падал, десять раз проюзил на животе и спине, пока, наконец, спустился с холма. Здесь, внизу, увидел строй людей с саблями, пиками, шестоперами – все глядели на Замковую. «Царев град!» – раздался непонятный клич, и эти люди с криками кинулись вверх по Замковой, размахивая саблями. Стало еще страшнее, и Андрюха вспомнил про Пустынский монастырь, где спасался от холода минувшей зимой.
Дорога к монастырю шла через реку. Сразу за мостом в отблесках пожаров он увидел большой шатер, а перед шатром стояли три ратника. «Эй! – крикнул один из них. – Иди сюда!» Он послушно шагнул к ним и тотчас получил удар в живот. Андрюха упал, но тут же вскочил и кинулся к этому ратнику, чтобы объяснить, зачем он здесь, и получил еще удар. И все же надо было объясниться, сказать, что не виноват, и он опять поднялся. Но тут они почему-то рассердились и стали бить его все вместе, не выбирая как и куда, что посильней, и он забыл, что собирался сказать. Запел-засвистел, запрыгал на одной ноге, а стражники схватили его под руки и потащили подальше от княжеского шатра. Один из них, наверно, хороший, тихо и ласково спросил: «Ну что, юрода, оторвать тебе голову?» А второй, злой, громко сказал: «Пускай живет дурачок».
Дорога за Вихрой шла в гору, оттуда опускался теплый и нежный, как вода в Святом озере, прогретый до самых звезд воздух, и Андрюха, оттолкнувшись здоровой ногой, легко поплыл в нем, лишь слегка пошевеливая для равновесия руками-ногами, с наслаждением переворачиваясь с боку на бок, с живота на спину и обратно; он уже забыл, что случилось на том берегу, и тихо посвистывал. Было хорошо, и с каждой минутой становилось лучше.
* * *
Матвей Добрута понял, что произойдет на Замковой, как только загорелся первый дом. Сомнения исчезли сразу. В давно не подновлявшейся крепостной стене он знал пролом, в который, если хорошенько согнуться, вполне можно пролезть. За проломом ни дороги, ни тропы, конечно, нет, только крутой обрыв в овраг, окружавший Замковую, за оврагом – такой же крутой подъем, но все это – свобода, а свобода – жизнь. Тридцать-сорок верст до Радомли, где сейчас ждет его семья, он будет идти днем и ночью, без еды и воды, только бы поскорее увидеть жену и детей. Нет ничего важнее. Что ему этот город, эти вопящие от страха и боли люди, Друцкой-Горский с его орлиной повадкой, что ему до того, что будет с ними со всеми. Вот этот пролом. Он просунул голову, руку, ногу, но больше не получалось: раздался за последний год. Пробовал просунуть сперва ноги, – тоже застревал. А грохот нарастал, уже стало светло от пожаров, крики людей пугали и терзали душу, уже мелькнула мысль, что так, в проломе, его и найдут утром, и он в отчаянии рванулся, обрывая пуговицы на кунтуше, разрывая рукава, и – вырвался, покатился в овраг, даже не пытаясь задержаться на крутом склоне, наоборот, помогая телу кувыркаться, прижав ноги к груди. Наконец, оказался в самом низу. Теперь – вверх, на другую сторону, так же высоко. Зацепившись впотьмах за корень дерева, он упал, но тотчас встал на четвереньки и пополз вверх, оскальзываясь, обрываясь. Чувствовал, что руки уже в крови и по лицу течет кровь, и сил нет, но и остановиться нельзя. Вдруг он понял, что, упав, потерял направление и ползет в обратную сторону, снова на Замковую, туда, где уже совсем рядом – огонь.
Он все же повернул туда, куда следует, и на этот раз быстро добрался до верха оврага, но когда ступил на твердую почву, увидел два силуэта рядом и голос: «Глянь, еще один! Бей его!»
Это и была свобода.
Князь Трубецкой стоял у своего шатра и глядел, как горит Замковая и огонь пожаров уже перебросился на городской посад. Слышно было, как трещат бревна в огне, крики людей. Это было неприятно, но вместе с тем он чувствовал удовлетворение: предупреждал. Виноваты они сами. Конечно, пострадают и православные, но ни Бог, ни Алексей Михайлович его не осудят: не открыли ворота, оказались заодно с католиками и униатами. Впереди большая война, долгая дорога к победе, и что ему думать об этом малом городе, случайно оказавшемся на пути. В конце концов, ратникам вначале войны нужна хотя бы такая небольшая схватка и победа. Кроме того, надо было опередить малый полк Януша Радзивилла, шедшего на помощь Мстиславлю, чтобы избежать еще большей крови.
Ночь стояла густая, темная, волны сухого жара наплывали со стороны города. Он вошел в шатер, задернул полог, прилег на приготовленную постель. Постель была проста: суконный зимний чепрак и седло вместо подушки. Прикрыл глаза, но спать себе не позволил: нужно было дождаться сообщения об окончании штурма. А еще нужно было обдумать послание государю и милой своей супруге Екатерине Ивановне, в девичестве Пушкиной. Они прожили вместе около тридцати лет, и с каждым годом она все сильнее тревожилась за него, но теперь пришла пора ему тревожиться за нее: очень плохо чувствовала себя супруга, когда он уходил в поход.
Его служба при Дворе начиналась удачно, уже восемнадцати лет был он назначен стольником при государе Михаиле Федоровиче, но вскоре попал в немилость. Причина была понятной: в трудные времена Смуты его родной брат Юрий примкнул к ляхам, вместе с ними ушел в Польшу. Не столько государь Михаил Федорович, сколь отец государя, патриарх Филарет, который провел девять лет в польском заточении, стал недоброжелателем всех Трубецких. Сперва отправил его в Тобольск, затем – в Астрахань. Только через два года после смерти Филарета он смог возвратиться в Москву. И кто, кроме Екатерины, поддерживал его все эти дни и годы? Только она.
Послания Алексею Михайловичу он надиктовывал писарю, но супруге писал сам. «…пишу тебе, благоверная супруга Екатерина, из-под града Мстиславля, что почти на границе Княжества Литовского с нашей святой Русью, – начал составлять он. – Богопротивные униаты и католики от неразумия своего отвергли мое предложение открыть врата на Замковую гору и присягнуть светлейшему государю нашему Алексею Михайловичу, и пришлось мне наперво осадить град, а затем с сокрушенным сердцем, приговорили с полковниками бить Пожарскому ядрами, послать Долгорукова и Куракина с их ратниками на приступ. Дело пошло успешно и сия великоважнейшая задача…»
Тут послышался топот копыт, кто-то спешился, и у входа в шатер раздался голос полуполковника Кулаги:
– Царев град Мстиславль!
Князь вышел к нему.
– Где мстиславский воевода? – спросил он.
– Ранен, князь. На копье взяли его.
– Экая болванщина, – сказал Трубецкой. – Воевода нужен живым!
– Не сильно ранен, будет жить, – неуверенно предположил Кулага. Главное в таких случаях – не позволить взорваться. Полуполковник догадывался, что князь приблизил его к себе именно для того, чтобы срывать свой необузданный гнев. Совсем иначе он говорил с Куракиным, Долгоруким, Пожарским.
– У нас потери есть?
– Есть, – ответил Кулага с чувством вины.
– Сколько?
– Пока не знаю. Много. Дрались белорусцы.
– Что значит много?
«Передаю вам списки ваших полчан, храните их как зеницу ока и берегите по их отечеству…» – вспомнился наказ Алексея Михайловича. Голос у него был звонкий, глаза ясные – совсем еще молод царь.
Сегодня Трубецкого раздражало все. И то, что есть потери, и то, что мстиславцы взялись драться всерьез, и голос Кулаги, и его молчание.
– Забери моего лекаря и поезжай к воеводе, – раздраженно приказал Трубецкой.
Вернулся в шатер, снова прилег. «…Дело пошло успешно и сия великоважнейшая… преполезная для… дерзость их… приговорили с полковниками… благочестивыми ратниками моими… укрепи во бранех дондеже… А еще глас бысть мне от образа Пресвятой Богородицы, глаголющ… исцелиши от недуга твоего… возложи на ю аггельский образ… припаде к честным ногам Ея…»
Нет, не составлялось письмо. Отвернул полог, вышел.
Солнце всходило над лесом, засверкала роса на просторном лугу. Едким дымом ночных пожарищ потягивало с городского холма, порой доносились неясные крики. Полковники еще не появлялись, значит, дело не завершено, но пушки уже молчали. Он спустился к реке, омыл лицо. Течение здесь было быстрое, вода холодная. Во многих реках пришлось ему за долгую жизнь ополоснуть руки, через много городов довелось пройти. Было тихо, только порой под кустами раздавались заполошные всплески. Поднялся на крутой берег, опять прислушался. Что за крики? Не мужские, но и не женские голоса.
А еще доносился запах жареного мяса: неподалеку расположилась кухня. Он завтракал рано, и повара начинали готовить на рассвете. Однако сегодня запах еды показался ему тошнотворным.
Скоро можно будет входить в покоренный город. Обычно он въезжал верхом, во главе роты драгун, с полковниками, с игрецами на сиповках, с бубнами – это красиво, если красива победа, если люди встречают по обе стороны дороги, местные попы стоят с крестами и образами, жители кричат здравицы, а девки бросают цветы. Но здесь было что-то иное. Он вообразил картину, которая ожидает его, и настроение испортилось.
А вот и полковники показались: легкой рысью, не торопясь, весело. Конечно, на приступ они не ходили, но лица у всех были закопченные, усталые, – что ж, сутки без сна. Скрывая раздражение, Трубецкой обнял каждого, поблагодарил от имени государя Алексея Михайловича. Подтвердили: город замирен, ратники с полуполковниками и сотниками ищут пропитания. Не бедный город, найдут. Наши повара с поварятами тоже что-то варят…
Они спустились к реке, весело плескались там, громко охали – вода все же была холодна.
Вместе завтракали. Долгорукий рот не мог закрыть – все говорил и говорил. Именно его малый полк ходил на приступ. Ратники Куракина стояли во втором ряду, занимали дороги, – им нечем было похвастать.
– Ого, как дрались мстиславцы! Потому и рассердились полчане. Не хватало еще, чтобы убивали ратников наших в начале пути.
У каждого был свой шатер и, позавтракав, полковники отправились отдыхать. Князь Трубецкой тоже снова прилег и неожиданно крепко уснул.
Сон ему привиделся славный: патриаршая служба в Москве, хлеба у государя, прощальная речь Алексея Михайловича – и пробудился он в хорошем настроении. Вышел из шатра, увидел Кулагу, что давно ждал его здесь. Полуполковник вскочил.
– Все готовы, Алексей Никитич! – доложил он.
Все – это значит драгуны сопровождения, музыки и, конечно, полковники.
Трубецкой поежился: ночью похолодало, ветер нагнал облака, начал сеяться спорый дождь. И все же надо было входить в город. Драгуны стояли у лошадей, ждали. Подвели коней и Трубецкому, полковникам. Полковники еще молоды, вскочили легко, а ему как всегда помог Кулага.
– Алексей Никитич, сиповщиков взять?
– Не надо, – поморщился Трубецкой. Он любил бодрую военную музыку, но теперь, подумалось, что игрецы на сиповках и бубнах и вообще всякое трубное козлогласование ни к чему.
Они поднялись на Замковую. Вообще-то такого Трубецкой не ожидал. Тела лежали везде, куда ни посмотри: стреляные, резаные, колотые. Одни – лицом к земле, словно пытались бежать и пика или пуля догнала их на бегу, другие – на спине, будто хотели в последний раз глубоко вздохнуть и взглянуть в небо, одни – широко раскинувшись, иные напротив, подобрав под себя и руки, и ноги, словно затаившись в траве. Несколько женщин ходили от тела к телу, видно, в поисках близких, ходили молча, но вот и закричали-зарыдали сразу две: нашли. И другие тотчас откликнулись им.
Священник ходил с крестом и кадилом, тихо бормотал «за упокой».
– Поп православный? – спросил Трубецкой.
– Да, князь. Ксендзов и попов-униатов в городе больше нет.
Трубецкой повернул лошадь к выезду. Тела лежали и в посаде, в переулках больших и малых. Было видно, что не только убегали, но и защищались – и в одиночку, и сообща. Лежали на дорогах, на порогах хат, будто надеялись спастись за дверьми, висели, перевалившись через прясла.
Противно было на все это глядеть.
Хотелось поскорее покинуть город и никогда больше не вспоминать о нем.
Он вовсе не собирался жечь и убивать их. Это они разъярили его ратников. Почему не впустили парламентера? Почему не открыли ворота? Почему бросали бревна на ратников? И верх наглости: почему швыряли ульи с пчелами на головы? Сами виноваты во всем, что произошло.
Он вдруг подумал, что война будет тяжелой и долгой.
– Где воевода?
– Есть тут сколько домов… Там лежит.
– Поехали.
Драгуны тоже тотчас повернули за ними. Кулага поскакал впереди, поднимая пыль, и Трубецкой сердился. Нарочно придержал лошадь, отстал, но не потому что досаждала густая пыль, а чтобы полуполковник, оглянувшись, раскрыл рот от испуга. Но Кулага не оглядывался, и раздражение нарастало. Наконец, Трубецкой и вовсе остановился, чтобы наказать дурака страхом, заставить уразуметь свой промах и повинно возвратиться обратно.
Так и получилось, вернулся. Серое лицо выразило раскаяние и нешуточный испуг. Рука князя крепко сжимала трехвостую плетку, просила взмахнуть, взлететь, просвистеть, но не хотелось дарить такое развлечение драгунам – все они были немцы.
Хата-пятистенка, у которой остановился Кулага, была довольно просторной, находилась далеко от Замковой, потому и сохранилась. Кулага спешился и все еще виновато кинулся к князю, помог сойти. Драгунам Трубецкой приказал остаться на конях.
Старуха, стиравшая в корыте тряпки, увидев их, опустила руки, ссутулилась. Вода в корыте была красной от крови.
Друцкой-Горский лежал на обычном мужицком топчане, укрытый рядном. Наверно, семья, в которую он попал, была небедной: висела иконка Богоматери в красном углу, у топчана на полу лежал домотканый половичок, была чисто побелена большая печь, кафелем отделана ее передняя стенка.
Трубецкой остановился в двух шагах от воеводы, вгляделся в его лицо. Кожа лица была серой, с воспаленными скулами и веками, пересохшими губами, трудным было дыхание, но Трубецкой был уверен, что Друцкой-Горский в сознании и нарочно прикрыл глаза.
Долго стоять было бессмысленно, он резко повернулся, так что Кулага стоявший у порога, должен был отскочить, и шагнул к выходу.
22 июля великою потугою и усилством через штурм мстиславский замок был захвачен. Народ всякий шляхетский, мещан и жидов, а также простых людей в пень высекли… среди трупов живых находили и в плен в Москву забирали, побито было больше десяти тысяч человек, – записал свидетель побоища.
Пятитысячный отряд Януша Радзвилла дошел лишь до местечка Горы: стало известно, что произошло в Мстиславле. Не было причины идти дальше и губить людей.
А вот письмо Великого Государя, Царя и Великого Князя Алексея Михайловича Богдану Хмельницкому: Взяты взятьем и шляхты, поляков и литвы и иных служилых людей и ксендзы и езвуитов и иного их чину побито больше десяти тысяч человек.
Под именем московского князя – Трубецкая резня – та ночь вошла в историю города.
Конечно, высекли не всех. Выжил, к примеру, воевода Григорий Друцкой-Горский и еще пять лет справлял свою должность. Жив остался Степан Иванов по прозвищу Полубес, о котором речь впереди, плотник Никола Белый и его жена Василиска. Остался на этом свете и Андрюха – голова два уха, однако сильно изменился после той ночи. Перестал свистеть и только пел свои песни с непонятными никому словами, а может быть, вовсе без слов. А еще, согласно кивая головой, повторял, раз за разом: «Царев град, царев!»
* * *
На другой день после взятия города, Трубецкой отправил войско по направлению к Могилеву: никак теперь не прокормить здесь весь полк. Сам остался, так как был у него еще один наказ государя: везде искать умелых людей, везти в Москву. Распоряжение такое он передал полковникам и полуполковникам, сотникам. Поворотливые Кулага и сотник Бурьян явились уже к вечеру, привели переметчика Кукуя.
– Мастера какие в городе есть?
Кукуй тотчас упал на колени:
– Есть один недосека, князь, – произнес он. – Плотник Никола Белый. Хороший плотник, топор у него заговоренный.
Князь насмешливо смотрел на него.
– За что ни возьмется, все звенит.
– Как звенит? – спросил Бурьян и коленом пихнул его в спину. – Говори понятно!
– Звоном звенит, панок, сам слышал. Быдто и сверху, и сбоку.
– А отзаду?
– Отзаду? – опять получил в спину. – Не знаю, княже.
– Дурак, – сказал Бурьян. – Кто еще?
– Еще есть кафельщик хороший, Степка Иванов. Кличка у него Полубес.
– Что за кличка?
– А кто ж его знает. Так прозвали люди. Сказывают, малюет хорошо, узорочно. Намалюет козу – она траву скубет, молоко дает. Кошку намалюет – мышей ловит.
– Что ты говоришь, дурень? – Бурьян готов был влепить Кукую оплеуху, но не решился при князе, оглянулся: что делать?
– Бери обоих, – приказал Трубецкой Кулаге, любимому полуполковнику.
Странный город. Заговоренные топоры, намалеванные козы, кошки…
Впрочем, все пригодятся в Москве после войны.
Какой-то мужичок с реденькой бородкой, широко улыбаясь, подходил к ним и, глядя на князя, ласково повторял раз за разом: «Царев град, царев!»
Чем-то его вид задел Трубецкого.
– Что он бормочет? – обратился к Кулаге.
– Царев град, говорит.
– Кто он? – нахмурился князь.
– Божий человек, – сказал Кукуй. – Андрюха – голова два уха. Свистит как соловей, а поет – что ангел.
– Этого не надо, – поморщился Трубецкой.
Два месяца спустя, в пору ясного бабьего лета, от сохранившейся в пожарах Троицкой церкви, после общей молитвы Пресвятой Богородице Одигитрии-путеводительнице, отправлялся обоз в Москву. На каждой крестьянской телеге, запряженной печальными беспородными лошадьми, сидели люди: по пять-шесть человек. То были мастеровые, собранные по всем ближним городам и весям, для отправки в Москву. Были здесь плотники, кузнецы, кафельщики, гончары, ткачи, медники, жестянщики, стеклодувы… Был среди них и мстиславский кафельщик-ценинник Степан Иванов по прозванию Полубес. Оказавшись в Москве, он украсил чудными изразцами, сохранившимися до сего времени, храмы Иосифа Волоколамского, Новоиерусалимского, Солотчинского, Григория Неокесарийского, Покрова Богородицы в Измайлове, – и тем прославил на Москве себя и далекий город Мстиславль.
Через день Трубецкой отправлялся в Могилев. Полки его с Долгоруковым, Пожарским, Куракиным уже наверняка приближались к городу.
Свою верховую лошадь князь отдал конюхам, сел в карету, позвал к себе полуполковника Кулагу. Когда выезжали из Мстиславля, увидели в центре посада людей, большей частью женщин, возле пожарища. Приостановились.
– Что они?
– Молятся.
– Церковь была здесь, – подсказал Кулага.
Трубецкой молчал.
От толпы отделился человек и рухнул на колени перед каретой князя.
– Возьми меня в службу, князь! – завопил он. – Мне тут не жить… Забьют католики! – то был переметчик Кукуй.
– Трогай! – сказал Трубецкой кучеру, но тот то ли сильно заинтересовался, то ли не расслышал. – Что стоишь? – полоснул его плетью по спине.
Не столько от боли, сколько от испуга кучер ударил по коням, карета рванулась и помчалась, поднимая облако пыли.