Текст книги "Вепрь"
Автор книги: Олег Егоров
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Сначала известие Анастасии Андреевны посеяло во мне панику, затем – взрастило восторг, и, под конец, открылось передо мною доселе неведомое поле деятельности. Я взглянул на свою жизнь из того угла, из которого я прежде ее не рассматривал. Я засуетился. Я предложил проводить Настю до дома, чтоб она не оступилась, лихорадочно прикидывая, какую коляску надобно купить и сколько она стоит.
– А соски фирменные у Папинако займем, – обрадовал я Настю. – Ему брат из Америки прислал. В смысле не ему, а дочурке его. Девочке такой.
Настя шла по аллее, с рассеянным видом глядя под ноги. Это меня встревожило.
– Ты что молчишь? – повысил я на нее голос. – Ты о ребенке вообще думать собираешься?
– Я думаю, Сережа. – Она погладила меня по руке.
«Правильно, – успокоился я. – Пусть думает. Я тоже буду. Мы оба о нем будем думать».
Прежде я о грудных детях не думал, разве что о горластой Лизоньке из нашей многосерийной квартиры на Суворовском. О ней я думал, как бы ее удавить. Особенно по ночам и когда к экзамену готовился.
Мы шли молча. Вскоре я невольно переключился мыслями на Паскевича. «Жуткая личность, – согласился я с Настей. – Запросто вызовет нервный срыв. К тому же „хомут“. „Хомуты“ – так мы, настоящие диссиденты, называли сотрудников КГБ – самые опасные люди. „Хомуты“ и заведующие клубами». Тут я Настю понимал. А при виде «хомута» в роли заведующего клубом вообще мог случиться выкидыш. Но даже при том, что Настя по долгу службы была хорошо знакома с Паскевичем, ее реакция казалось мне слишком бурной. Об этом стоило подумать. Но не тогда. Тогда мне полагалось думать о ребенке.
– Ты должен научиться постоять за себя, – молвила вдруг Настя.
– Я научусь, – поспешил я ее обнадежить. – Завтра же.
Чтоб она не сочла меня легкомысленным отцом, с утра я потребовал у егеря нож.
– На что тебе? – удивился Гаврила Степанович.
– Буду им действовать, – пояснил я скупо. – Орудовать на дистанции вытянутой руки. Кромсать, если угодно.
– Кого? – Обрубков, уже наполовину вытащив из волосатых, оленьего меха, ножен острый длинный клинок с гнутой каповой рукоятью, замер.
– Всех, – уверил я Гаврилу Степановича. – Кого смогу подпустить поближе. Я буду убивать их с целью самозащиты.
Настя усмехалась, играя чайной ложечкой.
– Не поможет. – Обрубков загнал клинок обратно в ножны. – Поверь моему опыту. У меня большой опыт.
– Что значит «большой»? – Это меня задело. – Насколько большой?
– Большой, как нож мясника, – подобрал Гаврила Степанович соответствующий размер.
– И что? – бросил я с вызовом.
– Не помогает.
– Ну, достаточно. – Анастасия Андреевна бросила ложечку на стол.
Наш суровый мужской разговор о ножах изрядно ей поднадоел. Это читалось по выражению ее лица.
– Хватит. – Она встала из-за стола. – Пойдем, Сергей, на двор в банку стрелять.
– Зачем? – Я не предполагал, что она зайдет так далеко.
Не удостоив меня ответом, Анастасия Андреевна расчехлила свою «вертикалку», сняла с подоконника пустую банку из-под частика и накинула на плечи тулуп.
– Мы идем в банку стрелять, – сообщил я Обрубкову. – Я буду вешать банку на тын, а Настя будет в нее стрелять. Потом – наоборот: Настя будет вешать, а я – стрелять. Рано или поздно мы убьем ее с целью самозащиты. Когда услышите стрельбу, не пугайтесь. Это – учения.
Мой пространный комментарий Настя дослушивала уже в дверях.
– А что, Анастасия, – закурив, поинтересовался егерь, – верно бабы на селе толкуют, будто Филька от тебя вчера в бане заперся и что ты как будто хотела ту баню поджечь, но бревна отсырели, а керосину ты не нашла?
– Балбес ревнивый, – улыбнулась Настя, доставая из варежки смятый клочок бумаги. – Мы ведь с детства дружим, Гаврила Степанович. В одну школу ходили. Ну как тут быть?
Кряхтя, Обрубков потянулся за бумажкой, разгладил ее на колене и зачитал:
– «Я к тебе серьезно, а ты меня бросила с городским. Твой до гроба Филимон Протасов. Горючка в бензобаке „Урала“, и в люльке еще канистра есть. Ключ от запора возьми у Чехова».
– От запора? – фыркнул я зло. – Ключ от запора – это касторка. Чехов, как земский врач, просто обязан это знать.
Настя смолчала. Нам обоим было известно, что Чехов, сосед Фильки, часто гонял на Филькином мотоцикле в район, забывая при этом вернуть ключи от гаража.
– Стало быть, Филимон сам себя поджечь содействовал. – Отложив записку, Гаврила Степанович прихлебнул из блюдца остывший чай. – И впрямь, значит, любит.
– Как же! – съязвил я, обуваясь. – Содействовал он, протопоп Аввакум! Тоже еще, девственница Орлеанская! Ключ – в яйце, яйцо – в ларце, ларец – во дворце, а Чехов – в Ялте!
– Не надо, Сережа. Недостойно тебя. – Настя, глянув на меня с укором, вышла в сени.
– Это как понимать, Гаврила Степанович? – обратился я в арбитраж. – Облом покушался на мою священную жизнь из засады, а я еще должен жалеть его, недоумка?
– Филя с отличием восьмилетку закончил, – поморщился Обрубков. – И, между прочим, белку в глаз бьет.
– Это точно! Кулак у него здоровый! – Хлопнув дверью, я вышел на улицу.
Отстреляли мы с Настей две коробки патронов. Со второй коробки я начал попадать.
– Все, – сказал я, опуская ружье. – Работать мне пора. Я писатель, а не альпийский стрелок.
– Ты начал?! – Анастасия Андреевна подпрыгнула от восторга.
– Заканчиваю, – признался я словно бы нехотя. – Первую главу. Синтаксис еще отточить предстоит. И с материалом, конечно, проблема. Детали, антураж – все прописывать надо.
От избытка переполнявших ее чувств Настя повалила меня на снег.
– Из жизни кого рассказ? – оседлав меня, стала допытываться Настя. – Ты прочтешь мне?
– Роман. – Я заерзал на мокром снегу. – Встань. Сама простудишься и ребенка застудишь.
– А ты прочтешь?
Мой джемпер уже намок, и холод постепенно распространялся вдоль позвоночника.
– Как-нибудь. – Я резко выпрямился, отчего уже Настя оказалась в сугробе. – Изменений много вносить приходится. Маркес двенадцать раз в начальной стадии переписывал.
– Ты больше перепишешь! – Она не сомневалась в моих способностях. – Ты сумеешь переписать! Все живое в муках рождается, и его еще вынашивать надо!
Раскинув руки, она лежала на спине и смотрела в пустое небо. Кого она имела в виду? Господа Бога, что ли?
– Не догадывался, что тебя мое творчество так волнует, – проворчал я, стряхивая с джемпера снег.
– Меня твое все волнует! – расхохоталась Настя, барахтаясь в сугробе.
– Ты идешь?
– Меня твое все волнует! – крикнула она так, что Хасан с глухим лаем заметался в сарае.
Обсуждение моих перспектив продолжилось дома.
– Я горжусь тобой. – Собираясь в библиотеку, она не позволила мне и слова вставить. – Нам слава не нужна. «Быть знаменитым некрасиво», правда? Пусть это останется рукописью в одном экземпляре. Глупо тиражировать чудо. Пусть она хранится в нашем семейном архиве, как «Созидатель» моего прадеда Димитрия. Зато ты проживешь не напрасно и оставишь след.
Я сидел на табуретке и тупо смотрел на лужицу, оставленную Банзаем в жестяном поддоне для дров. В лужице плавали щепки. Банзай прожил свою жизнь не напрасно. Гаврила Степанович кряхтел в своем кабинете, поскрипывая пружинами раскладушки. Его одолел приступ радикулита. Подобные приступы случались периодически. Тогда он оборачивал свой торс теплой попоной и старался поменьше двигаться.
– Я покажу тебе! – Взволнованная Настя с азартом увязывала в чистый полотняный отрез кубик сала с картофелинами в серых мундирах. – Ты будешь заинтригован! Прадед мой слыл чудаком, но писал удивительно как! А материал для романа в библиотеке подберешь – там у меня и Джек Лондон, и Сетон-Томпсон, и даже Брем… Ты ведь о животных сочиняешь, я знаю. Сколько сейчас?
– Половина черного, – отозвался я, наблюдая, как она заворачивает означенную часть хлеба.
– Опаздываю! – Мою оговорку она не заметила. Отправляясь в усадьбу, Настя и прежде брала с собой подобный сухой паек. Она, как я давно обратил внимание, сама ела крайне редко, но спрашивать, зачем он ей, полагал бестактным. Теперь же и сам понял: беременные женщины испытывают внезапные приступы голода.
– Огурцов малосольных не забудь, – посоветовал я, будучи наслышанным, что беременных особенно тянет на соленое.
– Ты прав. – Настя испытующе глянула мне в глаза и, не обнаружив там ничего подводного, достала из буфета банку с огурцами.
– С чего ты взяла, Настя, что мой роман о животных? – спохватился я вдруг.
– Мне нравится о животных. – Анастасия Андреевна, повязывая шерстяную косынку, отвернулась к стеклянной дверце буфета. – Только не мистика. Прадед мой больше мистически сочинял. В жанре семейной хроники. Впрочем, девятнадцатый век. Тогда мистика пользовалась популярностью: Одоевский, Толстой Алексей Константинович… Мистики и в жизни хватает. А интересно выдумать правду: как звери воспринимают окружающий мир, как о потомстве заботятся… Она подхватила узелок с провизией.
– Заходи за мной после работы. И за «Созидателем». Прочтешь.
Двери за ней закрылись – сначала в кухне, затем в сенях. Я взял половую тряпку и вытер поддон. Теперь Банзаю предстояло начинать все сызнова. «А чем он, собственно, лучше других? – Я сполоснул тряпку под рукомойником, под ним же и оставил. – Вон Маркес, как безумный, переписывал. Мне вообще раз шестнадцать предстоит».
В надежде, что Губенко почерпнул-таки сведения из родственных воспоминаний, отправился я к Реброву-Белявскому. Сам хозяин ко мне выйти не изволил. Татарин, верно, получивший на мой счет соответствующую директиву, молча проводил меня проторенной ковровой дорожкой на верхний этаж.
Уж не знаю, когда Губенко постигал высшее образование, но он снова оказался на месте.
– Как дела?! – заорал Боря, словно я дозвонился до него из Магадана. – У нас нормально! Арзуманова документы на выезд в Израиль подала! Заявила, что хочет с тобой воссоединиться в мире свободы и чистогана! Заявила, будто вы с ней связаны узами совести! Но Гольденберг ее предостерег. Он заявил, что у тебя вся совесть в штанах: ночью она как фаллический идол с острова Пасхи, а на людях как стручок обмороженный!
– О дяде новости есть? – спросил я, сдержавшись.
– Много! – переключился на интересующую меня тему Губенко. – Мамаша вспомнила, что брат ее старший, Степаныч, в Гражданскую войну-то на Дальнем Востоке партизанил. А потом в Забайкальском или Приамурском округе чекистом служил. Она еще маленькая была, когда Степаныч на побывку к матери, то есть, к бабке моей приезжал и будто бы рассказывал, что имеет орден за участие в ликвидации самого барона Унгерна, диктатора монгольского. И еще маузер давал посмотреть. Важная деталь! Тогда у него две руки было!
– Все?
– По дяде – все, а по Арзумановой – не все. Коридоры слухами полнятся, что она понесла от тебя, старик! Но ты не верь! Лажа это!
– Хорошо, – согласился я.
– Мне-то правду бы мог сказать, – обиделся Губенко.
Я повесил трубку. Первый и последний раз я спал с Арзумановой в соседних комнатах студенческого общежития. Причем в моей комнате спало еще человек пятнадцать.
Я обернулся к татарину, и он, все такой же бессловесный, проводил меня до ворот. За ними меня ожидал вечер выпускников сумасшедшего дома.
Сперва я налетел на Сорокина.
– Почему на свободе? – спросил он, прикуривая от моей сигареты.
– Отпустили, – попробовал я коротко отделаться от любопытного старика. – Взяли слово, что брошу курить.
– Жаль, – заметил неугомонный большевик.
– Сам жалею, – пожал я плечами.
– А Виктора зацапали. – Сорокин сплюнул себе под ноги. – Белобилетник он. Состоит на учете в психдиспансере. Вот и отправили принудительно. Сделают ему там советский укол, чтоб родную власть не порочил. Завоза в сельпо теперь месяц не жди. Шиш тебе.
Он горько вздохнул и побрел по улице.
Следующим в очереди, как всегда после Сорокина, оказался Тимоха Ребров. Из положения «лежа», будто снайпер на исходной позиции, он погонял запряженную в розвальни Гусеницу.
– Спорим на пузырь, что я Семена в погребе запер?! – проорал он весело, помахивая вожжами над бесформенным своим малахаем.
Пока я прикидывал, спорить иль нет, Тимоха уже оказался в недосягаемости.
В преддверии усадьбы Паскевич тоже подготовил мне сюрприз.
– На сделку пойдете? – довольно-таки напористо заступил он мне путь.
– Ни в коем случае. Только в библиотеку и сразу – домой. – Я попытался обогнуть его справа, но был схвачен за плечо.
– Маленькая честная сделка! – Глаза Паскевича заблестели. – Я расскажу вам то, чего вы не знаете, но и вы мне тоже кое-что расскажете. То, что я знать желаю!
– Но знать вас не желает, – выдал я сомнительный каламбур. – За это вы ее и перебили еще в восемнадцатом.
– Где Никеша?! – злобно зашипел, озираясь, Паскевич. – Где он, придурок несчастный?! Не поверите – из рук ускользнул! А я вам про барона Унгерна выложу!
Как человек малосведущий в перипетиях междоусобной войны, да и мало ими интересующийся, я отцепился от Паскевича и взбежал по ступеням.
– Сеанс начнется в двадцать ноль-ноль! – крикнул мне Паскевич в затылок.
– Вот сволочь, – пробормотал я, оказавшись в «игротеке».
Когда я подошел к Настиным владениям и бесшумно потянул на себя дверь в читальню, то услышал тихий говор.
– Настюха, Настюха, – бормотал кто-то, чавкая, – ты люби меня… Ты меня жалей разно… А Захарка жив и здрав. Я его чую, но где – не знаю.
– Ты ешь, Никеша, ешь. – Я узнал ласковый голос Анастасии Андреевны. – Ты тихо сиди, как мышка. Помнишь, мы в детстве играли? «Тех, кто прячутся-молчат, никогда не застучат».
– Не помню. – Никеша всхлипнул.
– Это ничего, – быстро заговорила Настя вполголоса. – Я люблю тебя, Никеша. Я тебя никому, слышишь? А теперь – иди. Иди с Богом.
Терзаясь вместе чувством отвращения и ревности, я тайком заглянул в приоткрытую дверь. То, что я успел заметить, меня сразило. Громоздкий резной книжный шкаф, стоявший у противоположной от входа стены, повернулся вокруг собственной оси градусов на сорок, и в образовавшийся ход шмыгнул белобрысый долговязый парень. Анастасия Андреевна, занятая возней со скрытым где-то сбоку от шкафа поворотным устройством, разумеется, не видела меня. «Так вот что за крыса шуршала во тьме кромешной! – Я отпрянул в коридор. – И вот почему Никешу всей ватагой сыскать не могли! Здесь только Настя, конечно, все ходы-выходы знает! Семейный архив, план усадьбы – все у нее!»
Слезы обиды выступили у меня на глазах, к горлу подкатился горький комок.
«Подонка пригрела! – кипел я негодованием, страдая при этом неимоверно. – Кошка! Кошка блудливая! Еще бы! Он же такой пригожий и доверчивый! Всегда рядом! Вот она, кровь развратной помещицы Рачковой-Белявской в третьем колене! Что ей мы, плебеи? Никеша, Филя, я – все на одно рыло! Членистоногие!»
Сжав кулаки и более не раздумывая, я зашагал по коридору в направлении, обратном собственным принципам, среди которых «иудин грех» занимал далеко не последнее место. «Убийцу! Извращенца и гада прячет из похоти своей! Мать моего ребенка! А моего ли?! А тот ли мальчик?!»
Паскевич все еще топтался на крыльце.
– Так вы состоите или блефуете? – подступил я к нему вплотную.
Немедля он предъявил мне удостоверение в развернутом виде.
– И телефон Реброва-Белявского…
– Спаренный, – перебил он, глядя на меня, будто на законченного тупицу. – Ведь сюда партактив на охоту съезжается, юноша. А батюшке сожительницы вашей, комсомолки Арзумановой, родной его институт лесного хозяйства кафедру собирался доверить. Эх, дети, дети…
В тоне Паскевича прозвучала нескрываемая горечь.
– Библиотека, – выдавил я, сражаясь с тошнотой. – За старым шкафом – тайник. Как открыть, сами сообразите.
Мне было стыдно и жаль себя. Чуть не падая в обморок, я поспешил опереться о перила.
– Вы честный товарищ! – обрадовался Паскевич. – Вы, товарищ, герой! Вы опасного преступника обезвредили, вот что! А про комнатку ту мы знаем. Только нашу Анастасию Андреевну никак не подозревали-с. Даже мыслишки не было. Она ведь у нас чистая, как спирт.
– Что с ней будет? – Теперь настала моя очередь ловить за хлястик Паскевича.
– Понимаю. – Заведующий перестал ерничать, и лицо его вдруг обрело почти человеческие черты. – Запуталась. Жалеет она парня и не верит в его соучастие. Трудно поверить. Даже Гаврила сомневается. А мы все тихо устроим. Она и не заметит. Отправим Никешу ночью в район. Да уж не ревнуете ли вы часом Анастасию Андреевну к полоумному?
– Пошел ты, – процедил я, отворачиваясь, сквозь зубы.
И Паскевич пошел. Но пошел он совсем не в усадьбу. Пошел он в сторону Пустырей.
– А про барона я вам после расскажу! – крикнул он уже издали. – Сделка есть сделка!
Уничтоженный и растоптанный собственным поступком, хоть и правильным в тогдашнем моем понимании, но откровенно гадким, я сел на обледеневшие ступени.
«Нет! – без конца повторял я про себя. – Настя безвинна передо мной! Она и вправду из жалости его прячет! Но факты – вещь упрямая! Упрямая факты вещь! Никеша – либо убийца, либо соучастник!»
– Ты что здесь? – прозвучал надо мной встревоженный Настин возглас. – Что с тобой, любимый? Почему ты не у меня? Я тебе «Созидателя» приготовила!
Прижимая к груди тонкую картонную папку с веревочными завязками, она опустилась рядом.
– Ничего, – пробормотал я, обнимая ее. – Ты ведь веришь мне?
– Отчего же ты спрашиваешь? – нахмурилась Настя. – Есть разве причины?
– Они есть. – Пряча глаза, я встал и потянул ее за собой. – Они есть и останутся. Пойдем, родная. А «Созидатель» подождет. Подождет «Созидатель».
Мы шли под звездами рука об руку, и к окончанию пути я стряхнул с себя горькие мысли, как собака стряхивает воду после купания. Теперь я был чист. Я сделал грязное дело, но я был чист. «Никто больше не умрет в Пустырях! – произнес я мысленно заклинание. – Господи! Сделай так, чтоб все жили долго и счастливо!»
ВепрьНе спалось. Мои частые восстания с кровати закончились позорной ссылкой на кожаный диван. Настя была непреклонна.
Засветив у изголовья настольную лампу, я распустил шнурки «Созидателя» и пробежал взглядом первую страницу. Размашистая вязь дореформенной грамоты, произведенная, как я полагаю, гусиным пером, вначале создавала определенные трудности в знакомстве с текстом, но постепенно я вчитался.
Жизнеописание Вацлава Димитриевича Белявского, или, если угодно его автору, Созидателя, которое я поминал уже в общих чертах, составляло приблизительно третью часть манускрипта, и лишь после начиналось изложение семейной легенды о вепре-оборотне. Причем само изложение как будто уже дописывалась другими чернилами и несколько изменившимся почерком, словно бы автор взял пару-тройку лет перерыва, что, впрочем, было его личным авторским делом. Не имея теперь под рукою текстов, я могу только пересказать легенду по памяти и собственными словами.
Итак, в 1774 году, одновременно с положением во гроб деревенского кузнеца Федора, было положено и начало этой невероятной истории.
Народные ликования в Пустырях, объявленные старостой от имени барина, извещенного нарочным о поимке хорунжего Пугачова, обернулись для кузнеца плачевно. Беззаветный любитель «монополки» да и бражки, ликовал он дней десять кряду, после чего распорядился долго жить. Без кузнеца, или коваля, как тогда прозывали на селе представителей этой незаменимой профессии, хозяйство было обречено. Пришлось приказчику Вацлава Димитриевича, немцу Йогану, спешным порядком собираться на волостную ярмарку. Новый кузнец, приобретенный за двести рублей ассигнациями, всего пять лет как распечатанными по высочайшему именному указу, оттого и куплен был столь выгодно, что оказался он самоед, завезенный откуда-то из верховьев Енисея, да еще и кривой на один глаз. По-русски кузнец почти не разумел, видом был тщедушный и болезненный, но на поверку вдруг вышел знатным специалистом. Чугунная финтифлюшка, изготовленная им с рисунка Созидателя сей же час, как в деревенской кузне заработали мехи, привела барина в совершенный восторг.
Крепостным своим людям Созидатель представил коваля как Самана. Так, по крайней мере, назвался этот покрытый струпьями нехристь, «в которого единственном оке плясало какое-то адское сверкание». Имущества при нем было почти ничего: бубен с вышитым на кожаной перепонке затейливым орнаментом, платье диковинное с железными наплечниками, более смахивающее на рубище и книзу иссеченное в клочья, да подвязанные к наборному поясу кисеты с кореньями и сушеными ароматическими травами.
Описание Самана здесь я привожу со слов автора, склонного к сильным оборотам. Потому «адское сверкание», «исторжение из груди звериного рыку», «дьявол во всеобличии» и все иные такого рода литературные заготовки, что еще будут мною упомянуты, я оставляю на его совести и сохраняю лишь с целью хоть как-то обозначить присущий ему стиль изложения.
Дворовые приняли самоеда насмешливо, мужики-с недоверием и опаской.
Саман поселился в кузнице. Прежнего помощника он выгнал и взял глухонемого отрока, мало на что пригодного, как считалось в его бедняцкой семье.
Не вдруг, но мужики к самоеду притерпелись. Инструментом Федора он владел уверенно и ловко. Подковы с гужевой скотины не сыпались даже после изнурительных пахот, косы и серпы ковались исправные и тупились реже, чем те, что ладил покойный, и лемеха выходили крепкие. А коли дикарь из кузни носу не казал да под гармонь вечерами хмельной не отплясывал – Бог ему судья. Крещение он принял смиренно, так что и батюшка от него поотстал.
Только вскоре Самана стали чураться. То ли по обычаю своего племени, то ли из каких побуждений заплетал Саман на затылке короткую бабью косичку. Косичка эта особенно никого не раздражала, разве что местного буяна и пропойцу Митяя. Говорили, будто Митяй ввалился раз ночью в кузницу и затеял над Саманом надругательство. «Коли ты баба и косу плетешь, то испробуй-ка моего жеребца!» – так орал, говорили, дюжий Митяй, скинув портки и прижав самоеда к наковальне. Той же ночью Митяй помер в ужасных корчах на собственной скамье. Из горла его «хлестала зеленая грязь, и шло исторжение из груди звериного рыку».
Следом так же страшно и вдруг отдал Богу душу приказчик Йоган. Кузнец отказался чинить его изящную серебряную табакерку с музыкой. Возможно, кузнец, далекий от немецкой механики, не пожелал и вовсе до портить хитроумную вещицу. Осерчавший приказчик исхлестал Самана тростью, плюнул ему в лицо и обозвал «дикой свинкой». Саман утерся. Потом порасспросил мужиков, кто такая «дикая свинка», и они как сумели справились с описанием лесного вепря, испокон обитавшего в здешних лесах. Под утро у приказчика Йогана по всему телу треснула кожа, и сквозь отверзшиеся раны стала сочиться кровь. Его сожительница, она же кухарка Созидателя, с перепугу разбудила своего барина.
«Стигмата! – зевая, поставил диагноз просвещенный Вацлав Димитриевич, сведущий в разного толка мистических явлениях. – Самопроизвольное открытие ран! Матка Бозка! Не полагал, что мой управляющий – избранник Всевышнего! К чему бы сей знак? Неужто опять война с турками? Впрочем, к полудню затянется». К полудню приказчик, несмотря на все усилия челяди под водительством повивальной бабки Евдокии, изошел кровью. Получив печальное известие, Созидатель, давно подозревавший немца-управляющего в утаивании части доходов с урожая, изволил пуститься в долгое философическое рассуждение относительно запутанных отношений Сенеки с императором Нероном и пользе добровольного отворения вен для сохранности честного имени. После чего распорядился отпеть немца по христианскому обычаю и похоронить в церковной ограде. В совершенстве зная, что немец был законченный протестант, батюшка поначалу упирался, но три целковых решили вопрос в пользу веротерпимости.
По селу поползли слухи, что кузнец самому черту кланяется, и кто перейдет ему дорогу, тому – верный карачун. Где кузнец, там и черт, дело известное. Дрянь кузнец, коли черт его вниманием обошел. Но добро бы то была русская нечисть – молоко бы скисало прямо из-под коровы или кони бы спотыкались у порога дьявольской кузницы! Так нет же, не скисало молоко, не дрожали кони, испуганно храпя при виде Самана, и не покрывались пеной холки их. Наоборот, кони доверчиво подставляли ему копыта и охотно тыкались мордами в маленькую сморщенную ладонь проклятого кузнеца.
Мужики во главе со старостой пришли бить Созидателю челом. «Не дело, барин! – шумело общество, сбившись у крыльца. – Немец помер, а молоко – не киснет!»
«Хорошо, – принял Вацлав Димитриевич соломоново решение. – К осени маслобойню построим. Станем свое масло на ярмарку возить». И велел старосте распорядиться.
Между тем более чуткий к народному гласу батюшка призвал кузнеца на исповедь, был с ним суров до крайности и заставил покаяться, ежели грех На нем. «Нет, батька, – отрекся кривой кузнец, – не колдовал их Саман. Эрлик взял их к себе в нижнюю землю. А Саман только железо делает».
Настоятель отпустил его с миром. «Врет, лукавый! – твердил вечером батюшка, попивая наливку в усадьбе. – Темно его нутро, как Откровение от Иоанна! Темно и запутанно!» – «Бог с вами, отче, – возражала добродушно помещица Авдотья Макаровна Студнева-Белявская. – Другого кузнеца все одно нету. Он ведь и вам дрожки-то намедни починил». – «Дрожки справные», – согласился поп да и бросил голову ломать над промыслом Господним.
Тем временем кузнец изготовил себе лук со стрелами и стал похаживать на охоту с дозволения барина. Барин, довольный каминной решеткой с тончайшими вензелями, выкованной Саманом на зависть соседским помещикам и вечным партнерам Созидателя по игре в копеечный вист, также и лесничему наказал: доведись тому встретить коваля, не ставить последнему рогаток.
И вот как-то завалил Саман матерого секача. Самоедская стрела пронзила вепрю правое око, вошла в мозг и убила мгновенно. Смотреть на добычу сбежалась добрая половина Пустырей. Обсуждая на все лады огромность зверя и меткость выстрела, бабы и мужики наблюдали, как Саман рассек и содрал волосатую шкуру, а затем повесил ее сушиться на ветру. Тушу и внутренности Саман уволок в кузницу. Говорили, будто Саман сжег их дотла в горниле. Другие настаивали, что он пожрал их сырьем, а кости смолол в муку и уплел их в виде лепешек. «Так, – записал автор „Созидателя“, – гласила молва».
Вскоре у Самана появился новый бубен. Дубленая кожа вепря, туго натянутая на продолговатую дубовую обечайку, загудела даже от легкого щелчка, коим удостоил ее Вацлав Димитриевич, посетив кузницу и рассмотрев произведение народного промысла. Изнутри бубен имел испещренную рунической резьбой продольную костяную рукоятку. У оснований, утыкавшихся в обечайку, рукоять имела утолщения: сверху – в форме искусно вырезанной человечьей головы, снизу – в форме головы зверя с клыками и рылом. Саман даже не позабыл просверлить миниатюрные ноздри – как будто для дыхания. Оба лика были одноглазы. Единственный глаз у каждого из них изображала медная бляшка, вставленная плотно в точеное углубление. Поперечная перекладина, распиравшая обечайку изнутри, представляла собой витой железный прут слегка дугообразной формы. Снаружи бубен в нижней своей части был украшен вырезанной из кожи латкой, напоминавшей бегущего вепря. Кожаный вепрь был пропитан красителем бурого цвета и растительного происхождения.
Примерно такую опись бубна составил автор «Созидателя», отмечая, что после поимки Самана сей бубен с колотушкой долго еще украшал панельную стену в библиотеке Вацлава Димитриевича и с раннего детства привлекал внимание Белявского-младшего. Подивиться на него заезживали помещики, кому не лень, даже из соседнего уезда. «Настоящая реликвия, – отметил автор „Созидателя“, – до сей поры занимает почетное место в коллекции благородного семейства Белявских, только нежнейшая супруга моя попросила запереть бубен в ларце, где также в отличном порядке содержатся и другие первобытные штуки, дабы не смущал он ее зловещим своим видом и не наводил на грустные мысли».
Итак, рассмотрев всесторонне музыкальный инструмент кузнеца, Созидатель похвалил его снисходительно и наказал Саману выковать бронзовый флюгер для украшения бельведера и узнавания направлений ветров. Саман же упал на колени и облобызал барину руку, что расценить можно было как благодарность за споспешествование или, по меньшей мере, немешание ему в исправлении ритуалов своего варварского племени.
С тех пор баб и детей, сон которых был чутче, нежели мужиковский, крепкий после страды и хлебной водки, иной раз будил низкий сильный голос бубна, доносившийся от кузницы.
Наступила, согласно утверждению автора, «златая осень». «Покой и мир, – это я запомнил почти дословно, – царили во владениях мудрого Созидателя. Ничто не предвещало явления кошмарного дьявола во всеобличии, но тот явился. Исполинских размеров черный вепрь, какого и прадеды не видывали, обнаружился вдруг в окрестностях Пустырей. Впервые повстречала его компания молодаек, нарезавших среди чащи опят. Точно призрак датского принца Гамлета (видимо, автор или пьесу Шекспира вовсе не читал, а только слышал в общих чертах ее содержание, или читал самый бессовестный ее перевод!), вепрь вышел к ним из тумана, стелившегося над кустарником. С криками, побросав короба и корзины свои, они бросились врассыпную. Которая-то из них споткнулась о корень, и вепрь настиг ее. Проломив ей клыками грудную решетку, он выгрыз у несчастной сердце».
Далее автор, для произведения, как надо полагать, эффекта большей достоверности, обратился непосредственно к воспоминаниям Вацлава Димитриевича. Воссоздавая нужную ему атмосферу, он даже нарочно придал им скупой и «документальный» слог. Здесь я попытаюсь, чтоб не испортить впечатления, прибегнуть к подобию стилизации:
«Вепрь нападал на людей моих уже не только в чаще, ибо в лес на порубку мужики теперь отправлялись вооруженные и непременно толпою. Вепрь осмелел. Он появлялся даже на огородах. Каждый раз тот же способ умерщвления – проломленная грудь и вырванное сердце. В Пустырях моих настал ужас. Ежеутренние и ежевечерние моления в церкви об изгнании нечистой силы результатов не возымели. Уповая на Господа нашего, мы, дворяне, что пи день верхами пускались в розыски. Своры борзых шли по следу вепря, но он оставался неуловим. Точно, что в его шкуре сидел сам враг рода человеческого. Иногда мы его видели издали, но заряды его не достигали, а которые достигали – не причиняли ощутимого вреда. Ловушки на тропах лесных и постоянные караулы на окраинах Пустырей были напрасны. Слуги мои давно показывали на Самана, но я не верил, что он – чародей и супротивник благодетелю своему. Каюсь.
Однажды, уступив настоятельным просьбам родных, я прямо позвал его к себе и велел содеять языческий ритуал по изгнанию вепря из окрестностей. Он обрядился в свое несуразное платье, плясал и бил в бубен. Дворня стояла, разинув рты. Впрочем, приемы его были смехотворны. Решив, что он плут, хотя и славный коваль, я дал ему четвертак и отпустил восвояси.