Текст книги "Десять ангелов Мартенбурга"
Автор книги: Оксана Санжарова
Соавторы: Марина Богданова
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
– Вы задремали… – смешавшись, пробормотал Теофраст. Она взглянула на него единственным слезящимся глазом, еще раз хихикнула и съежилась под шалью. Как можно было испугаться старой Брюн?
Потом он часто просыпался по ночам от душного ознобного страха. Во сне мерзкая ведьма заглядывала ему в лицо, кокетливо прикрываясь растопыренными пальцами, а под ее вонючим тряпьем лязгала ржавая кираса с острым килем. И неумолимые глаза старухи прожигали его насквозь.
А наяву Брюн почти и не встречалась. То ли избегала лекаря, то ли слишком слаба была, чтоб тащиться за подаянием через весь Мартенбург. Но в апреле Теофраст увидел ее на площади, под лучами яркого весеннего солнышка старуха сидела, оседлав конскую поилку и залихватски подоткнув подол. Рядом стоял Ханс и что-то быстро зарисовывал на дощечке. Доктор подошел посмотреть. Из путаницы темно-серых штрихов возникал андрогинный пьяный труп на хохочущем коне. Особенно ужасал пронзительный, ищущий взгляд Войны сквозь ветхие, плотно сомкнутые веки.
Ханс, не отрываясь от работы, поклонился доктору и сбивчиво объяснил, что видел у патера «Трёх всадников» прославленного мейстера Альбрехта. Нимало не тщится повторить, но хочет написать сам… Смотрите, господин Теофраст, смотрите не правда ль эта женщина есть страшная, как война?
Теофраст еще раз взглянул на сумасшедшую старуху, в непристойной позе раскорячившуюся на каменном корыте, и вновь отметил, что Брюн вряд ли протянет хоть год. Осиротеют городские кошки.
– А ты кому пишешь эту картину? Неужто просто для себя? Ах нет… Ну так продай мне. Хочешь задаток? Но прошу, пиши поскорее. Уж больно натура хороша.
Теофраст шел домой и прикидывал, где бы ее можно было повесить, повесить. И гвоздь вбить покрепче. Теперь точно не вырвется.
Фрау Брюн
– Пус-пус-пус… Ну, сюда, твари неблагодарные! Не обижу, не пну, сами знаете. Вы только посмотрите, что у меня в мешке, а? Тресочка, жирная, нежная, как рыбка в райских прудах. Кухарка старого попа готовила, пухлые ручки пачкала. В соусе, молочный соус через сито протерт, три рыбки в корзине было, я две съела, и то хвостики вам, все вам. А эта – целиком. Да понюхайте хоть. Это ж не сушёная треска, не солёная! Свежатинка, последнего улова. Мазилка, при церкви прижился, вот уж чисто треска. Селедка белесая. В кирасе-то, может, на человека был похож. А так – шалишь, селедка – она селедка и есть. И на что попу занадобился хоть? Для мальчика староват, да и непохоже – постный поп, вишнёвкой еще грешит, а ничем больше – ни-ни. Я попов видала. Всяких видала. Попы есть, им с бабами грешно, зазорно, а с мальчиками нет. Да он-то не мальчик, все тридцать орясине есть. Намедни стою на площади, подходит: «Не согласитесь ли, уважаемая, сюда присесть, я де вас рисовать стану». Усадил враскоряку и давай угольком шаркать. Пошаркал-пошаркал, не показал ничего, пять грошей дал за мою красу. На лошадиной-то поилке за пять грошей так посидела.
Зверя-дракона с меня намалюет. Для блуди Вавилонской я лет тридцать не гожа.
А вишнёвки-то поп пожалел. Весна, а тепла всё нет, старухе кости греть надо, а бутылка-то плевая, смех – не бутылка. А к зиме, глядишь, травника отжалеет, травник от простуды. Травник лекарь делает – не зелье, огонь.
Лекарь вот тоже. Уважительный господинчик …Пус-пус-пус… ну, чего ждёте? Рыба не по нраву? А мясо завтра, завтра будет, вот к лекарю схожу, и будет вам мясо. Кто ещё о вас позаботится, кроме старой… старой?.. Брюн, во как! «Почтенная фрау Брюн», говорит. Это я почтенная. Дверь откроет, и голову наклонит так учтиво – волоса встряхнутся, по плечам рассыпятся, курчавые и длинные, что у девки. Колечко в ухе, дорогое, где добыл-то? Небось, когда служил, стриг плотно, или баба была, чтоб чесала, а то вшам в такой волосне рай. В столовую не пустит, да мы не гордые, мы и на кухне. Зато похлёбка мясная – с каплуном или с требухой, а по зиме так с солониной. А постной-то не бывает – конечно, лекарь когда хочешь себе слабое здоровье пропишет, а поп по дружбе и порося рыбой объявит. Куски смачные, жирные – половину в мешок, в мешок, вот как. О вас, твари, забочусь. А потом рагу, а в нём колбаски кровяные – в мешок. А пиво – мне, куда вам пиво? А как к двери проводит, ещё пару медяков сунет. Я на них мясной обрези куплю – в мешок. Жрите, киски! Пус-пус-пус…
А от Агнессы я вам белой колбаски припасу. Она меня никак не зовёт. Нечего ей меня звать. «Проходите, – говорит, – еда на столе». Говорит, а сама морду толстую на сторону воротит. Я в дверь – кот её из двери. И не боится, паскуда, а манерный – нагло так пройдёт, впритирку, а на подол, паскуда, всякий раз хвостом тряхнёт. Пометил, значит, яйца, значит, есть. Ну, ничего, тряси мудями своими, тряси, твоей же хозяйке стирать. Как покормит, узелок вынесет: я вам постирала.
Когда в узелке и правда моё постирано. Иной раз своё старье суёт: юбка вот нижняя у меня сейчас хорошего полотна, чулки толстой шерсти, деревня, а тёплые. А платье ее болтается, как на пугале. Сукно хорошее, и ростом мы с ней вровень. Корова и есть. У неё в кухню лохань вытащена, вода нагрета и мочалка распарена. Полынная, от вшей хорошо. Меня моет, хоть и брезгует. Грязное унесёт, чистое даст. У неё еда-то всякая – что принесут, за то и спасибо. Знахарке всё тащут. Лепёшки вот с мёдом – небось, и муку, и масло, и мёд – всё принесли. Знай пеки да намазывай. Лепёшки съем, а колбасу – в мешок. И пирог с мясом, и яйцо варёное – в мешок.
И ведь не по доброте – в глаза не смотрит и вижу, брезгует. Не вшами моими, не грязью – что знахарка грязи не видала? Мной брезгует. Или обет какой дала? Поп что ли приказал? А то вот ещё думаю… а ну как дочка она мне? Тяжёлой я, вроде, ходила, и не раз, а рожала ли – не помню. Цветочки есть такие мелкие, жёлтые – чтоб не понести, ещё корешки есть – травить. А уж если совсем дура, не позаботилась – тут лекаря спрашивай или по брюху колоти. Спрыгнуть еще откуда можно. Зимой под монастырем стояли лагерем. Бабы все туда бегали, со стены сигать. Святые стены грех скинуть помогут. За три деревни бегали. Наши-то каждый подол задирали, а эти потом и бегали. Как ночь, так и тащатся – охают, крестятся да сигают где пониже. Умора. Да нет, не дочка. У неё лицо коровье, и стать кобылья. А я девка что надо была. Помню, красное платье мне досталось, богатое – лиф, как пламя, юбка – утрехтского бархата. Золотом расшито все сверху донизу, гранатовые яблоки золотом вышиты. Красота – залюбуешься, графине впору. А, может, и было впору, пока кто не снял. Мы тогда сами, как графья, ходили. Многие мне его задирали, и сзади, и спереди. И на земле, и на телеге, и на поилке лошадиной тоже. Потом подол обтрепался совсем, нитки полезли. Тележка моя в грязище завязла – а тащи. Подтыкала его, подтыкала, сзади по земле волочится – все оттаптывают, нарочно сапожищем один наступил, паскуда, юбка нижняя по грязи полощет, пропасть совсем… Куда дела потом?… Пес с ним, с платьем. Богатое было.
Глаза вот нет. А как выбили – тоже не помню. Но не городские, нет. Детишки тут добренькие – ни камнем, ни палкой не кинут. Фрау Война зовут. А кто из них эту войну видел? Тихий городок, хороший – штурма поди лет тридцать не нюхали, а то и все пятьдесят, как заговорённые. Ничего – как припрёт, понюхают. А кто обо всех позаботился? Я обо всех позаботилась – старая тётка Брюн. Лекарь так зовет. Уважительный господинчик.
Пус-пус-пус… Ну уйду, сейчас уйду. Уже ушла совсем, жрите, прорвы. Киска должна быть жирной. Давай-давай, брюхатая, корми пузо. Сколько их у тебя там, пять, шесть? Ничего, я и об этих позабочусь. Плодитесь, кисочки, пока можно.
– Фрау Война! – румяная девочка в вязаном чепце, тёплом шерстяном платье и суконной пелерине похожа на сытого ангелочка. – А вы очень любите кошечек?
– Кошечек? – городская сумасшедшая отрывается от копания в своём бездонном мешке. – Нет… не слишком, но когда припрёт, не до разносолов. Запомни, деточка, когда кругом война, киска должна быть жирной.
Густав, кот
Ледяная черепица обжигает подушечки лап. Два прыжка – и перемахнув от треугольного чердачного окошка к коньку крыши, Густав садится, обвив себя хвостом и спокойно осматривает вечерний Мартенбург. Предзимье затянулось. Серое сумрачное небо нависло над крышами, ржавый флажок флюгера охает и скрежещет над головой, по улице торопливо проходят крохотные человечки. В окнах мелькают неясные силуэты – люди ужинают, нежничают, подходят закрыть ставни, из труб кое-где поднимается дым. Пахнет холодом, съестным и обжитым. Густав жмурится и зевает. Все спокойно.
Вчера к ним опять приходила Война. Все кошки Мартенбурга боятся ее до дрожи, ни одна не смеет приблизиться. Густав отлично знает ее запах, ее старую дряблую плоть, которая не скрывает железной нечеловеческой вони. Так уж надо, чтобы она жила здесь, под бдительным присмотром медных кошачьих глаз. Малыши плачут, когда встречают ее, опрометью бросаются прочь, забиваются под бревна и прижимают ушки. От ее еды разит железом и смертью. Вон она ковыляет на площадь, красная юбка в сумерках кажется бурой, сегодня ее принимает доктор.
Из ниоткуда возникает серая тощая тень. Каспар, не иначе. Каспар отшельник и монах, он ни разу не спел Веселую песню и не посещает ни одной девки, но с ним хорошо молчать. Он деликатно скользит по крыше и пристраивается чуть ниже Густава. Часы на ратуше размеренно отбивают четверть. Хозяин Каспара еще полчаса проведет среди пыли и старой кожи, шуршащих бумаг и кисло пахнущих чернил. Еще полчаса ни одна живая душа и не подумает, куда это запропастился тощий тихоня, похожий на клок серого тумана, единственный в городе кот, безропотно носящий ошейник. Густав помнит, как Каспар впервые появился под флюгером, скромно занял место внизу, сразу уступив черному коту Агнессы. Густав помнит, как они вдвоем навестили архив ратуши, единственный раз, когда молчальник Каспар, скрепя сердце и нервно облизываясь, согласился принять его помощь. В одиночку там и вправду делать было бы нечего, а вдвоем они славно потрудились, спасая старые книги.
Среди прочих Каспар держится на отшибе, скромником, городские, особенно из молодых, его и за кота не считают, даже дурак Мартин, купеческий приемыш, попробовал было задирать перед ним нос – дескать, что это за зверек, в петле с бляхой, как служивая болонка! Но Каспару, похоже, наплевать и на Мартина, и на блохастый молодняк, и на девок, презрительно водящих хвостами в его сторону. Впрочем, Каспар не ходит на собрания, ну разве только на самые важные, куда Густав лично его приглашает. Часы бьют половину.
– Тебе пора, – говорит черный.
– Спасибо, я помню, – беззвучно улыбается серый и исчезает в треугольнике чердачного окна, верный фамилиар Иеронима Хабитуса.
Густав встречает ночь. Луна еле пробивается сквозь тучи, холодный ветер теребит заржавленный флажок на кованой спице, окна исчезают в темноте. Дольше других горит свеча у священника, но вот и она мигнула и погасла. Из низкой брюхатой тучи скользнули первые снежинки, потом еще и еще, снежинок все больше, они слипаются в большие хлопья и падают на застывшую грязь, схваченную ночным морозцем, на крыши, на черную спину Густава, на засыпающий Мартенбург опускается белый неплотный покров. Завтра все растает, но это значит, что зима уже пожаловала в город и берет его под свое суровое покровительство. Густав не против, он выгибает спину и в те же два прыжка оказывается на чердаке, среди старой рухляди и мышиных погадок. Чужая серая мышь бросается с перепугу ему под ноги, но Густаву нет до нее никакого дела. Пусть себе живет, да не заглядывает ни к Агнессе, ни к Хабитусу. Не пристало черному Густаву, архипастырю мартенбургских котов, истреблять глупое мышье племя везде, где встретит, без вины и подчистую.
Улицы засыпаны мокрым снегом, на белесом снежном полотне тянется кое-где черная цепочка аккуратных следов. Густав поспешает вдоль стен, по самому краешку, стараясь не ступать на свежий снег – что зря лапы студить. Дома хорошо: молоко в плошке подернулось тонкой заветрившейся шкуркой сливок, ласково потрескивает натопленная печь, Агнесса дровами не обижена – крестьяне возят ей по зиме вволю, в благодарность за лечение и добрые советы. Сама хозяйка, простоволосая в длинной льняной рубахе, готовится отойти ко сну, чешет светлые с проседью косы, повторяет молитву на сон грядущий, ждет своего Густава. А Густав и сам рад бы душевно привалиться под теплый мягкий бок городской травницы, разнежиться и мурлыкнуть, но служба есть служба. С незапамятных времен так уж повелось – раз в месяц, при круглой луне Густав обходит весь город, по кругу.
Улица за улицей, тропинка за тропинкой, пустой, как вымерший, зимний причал – река вот-вот станет, снег накрыл перевернутые лодки, бочки, кучи отбросов, доски и старые щепастые прилавки там, где с утра шумит рыбный базар, окна в «Веселом рыбаре» плотно завешены тяжелыми ставнями. Зима наступает, да и времена не те, чтобы допоздна веселиться. Брехливые бродячие псы возле харчевни, вскочившие было с ворчанием, узнают черного кота и молча сворачиваются теплыми клубками у стены, спать. Густав бежит мимо. Грязный Речной переулок опрятен и свеж, снег засыпал и убелил его убожество, а вот улица, на которой живет пекарь, чуть свет поплывет из его дома сытный горячий запах, к окошку потянутся служанки с корзинами за хлебом, за калачами и маленькими круглыми булочками. Свет фонаря мажет по стенам, это ночной сторож идет по улице, у него свой обход, у Густава свой, дальше, дальше. Небольшой дом с нарядными белыми ставенками, сквозь вырезы-сердечки льется золотистый свет. Здесь живет фрау Вильма, ночью она ходит по дому, не может уснуть, что-то ищет, бормочет, шепчется сама с собой. Марта жила у нее прошлой зимой, но не выдержала, ушла. Очень уж там беспокойно: что ни ночь – старуха мечется по комнатам, словно у нее детенышей отобрали. В городе об этом не знают, разве только Агнесса, однажды старуха к ней приходила, плакала. Чем дело кончилось, Густав не знает, больше фрау Вильма у них не появлялась. Черная тень скользит по улицам, цепочка крупных кошачьих следов опоясывает спящий город.
Фрау Вильма мечется по своему дому, ровно запертая. Толкается в двери, трогает оконный переплет, Марта говорила, что при этом не то плачет она, не то поет тихонечко, и не поет – скулит. Кошки знают: ищет фрау Вильма свою дочу, да не просто – с внучком. Доча фрау Вильмы покинула дом в незапамятные для Марты времена, и с тех пор фрау Вильма маленько повредилась в уме. Днем она сухая, чинная, плетет бесконечное кружево, вон сколько у ней сколков на твердых подушечках, вон как свисают моточки ниток, и барабанчик, на который накручивается готовая лента, не пустеет. Доча ее уехала и о матери словно забыла – что есть старуха, что нет ее. Старательная женщина фрау Вильма, и строгая, только плачет и плачет в церкви, а потом поворачивается и вон идет, а ночью ищет свою дочу по дому, оттого ни одна кошка с ней ужиться не сможет никогда. С ней и из горожан мало кто дружится, а вернее сказать – никто. Муж ее, рыбак из Мартенбурга, в городе невесты не нашел, издалека привез себе супругу, гордую фрау Вильму, золотые руки, золотые волосы и золотое сердце. Но муж давно упокоился, а кружево все плетется. Агнесса грешный плод вытравлять не взялась, никогда к такому не касалась, нашлись и другие лекарки, пока не видно и разговоры не пошли, после дочь Мартина-рыбака и фрау Вильмы покинула родной дом, поступила куда-то далеко в услужение, а вскоре старая Вильма начала свои ночные поиски.
А вот за этим окном спят, и за тем – ставни так покойно затворены. В кадке у дома заснеженные кусты, подвязаны, укутаны ветхой мешковиной, – весной выстрелят зеленые почки, а к маю набухнут первые розы. Вдоль кадки Густав пробегает мелкой побежкой: после кустов остается добрых три четверти дороги.
А вот здесь, у складов, три года назад Густав сошел с дороги, потому что рядом с тропкой заметил крысу. Вялая и одутловатая, она моталась из стороны в сторону и силилась удрать, потом вдруг вставала на задние лапы и вспрыгивала вверх и вбок. Сражаться с ней вряд ли бы пришлось – время ее было на исходе, издохла б и сама. Но проклятая тварь неудержимо, с тупым упорством рвалась в город, за цепочку кошачьих следов, и все блохи на ней уже ждали, когда можно будет покинуть окостеневший крысиный труп и перепрыгнуть дальше. Густав бил ее лапой, стараясь не забыться, не вонзить зубы в тварь, он отшвыривал ее от города так далеко, как только мог, и наконец, отбросил вон, перед тем как следует пометив, чтоб никому из его народа и в голову не пришло сдуру польститься на поганую стерву. Он закончил обход и пролежал в тайном своем укрытие целых 10 дней, не выходя наружу и почти не вылизываясь, не усмотренный никем, кроме серого Каспара. Агнесса стыдила его потом, но он только жмурился и шевелил усами… Какое же долгое это дело – вести череду шагов, обходя город, пока следы аккуратно не замкнутся в кольцо и последний шаг не сольется с первым.
На исходе ночи Густав протискивается в кошачий лаз, выпиленный в двери. На теплой кухне долго приводит себя в порядок, моет черную блестящую шерсть, ужинает молоком, потом, потоптавшись, вспрыгивает на строгую деревенскую кровать. Агнесса спит, положив крепкие руки под щеку, чуть надув губы, как девочка. Густав щурит желтые глаза, сворачивается плотным клубком и погружается в глубокий безмятежный сон.
Ханс
– Парча, ну просто парча, вот руками – дерюга, а глазами – парча! – отец Питер уже третий раз то подходил к наброшенному на кресло облачению второго волхва, то отбегал, всплёскивал руками и головой крутил. – Ты же плут, чародей какой, Ханс, добрый обманщик! И как же это сделано?
– Ничего нет особенного, отец Питер. Я вырезал узор из старый пергамент и через вырезы… дыры… вытер одежду… такая смесь… жёлтая темпера на клею. Потом уже кистью я сделать вышивку, и якобы тут есть блик. Агнесса принесла бусы, хорошие, много. Пришить вот тут по вороту и вниз. А пояс будет настоящий, золотой – шить канителью, я знаю как, это недорого, мне уже обещали. Для третьего волхва платье из белый холст, с кистями на рукавах. Так как на одной картине великого Иеронимуса Босха. Еще белым шнуром рисунок, девушки сделают, и ещё московитский жемчуг, это дал Отто.
– Боже мой, жемчуг это же, верно, очень дорого?
– Дорого, но нет очень. Это речной жемчуг. Он мелкий, неправильный. Говорят, в Московии его премного.
Праздник приближается, набирает великолепие, загодя сияет дареными и одолженными сокровищами. Агнесса пожертвовала бусы, те самые, что ей вдова отдала за корову. Кроме жемчуга, щедрый господин Бейль посулил горсть бусин из богемского стекла – они гранёные и переливаются, как драгоценные камни. Ханс уже нацелился украсить ими ларец и чашу, великие дары царей с востока.
– А звезда? – вздохнул отец Питер. – Что у нас со звездой будет? Позолота с неё совсем облезла, я боюсь, если снег повалит – никто нашу звездочку и не увидит.
– Нет бойтесь. Дерево у неё без вреда, я проверил, а фальшзолото…. позолоту, да…. можно заново. А еще те бусы Отто пустить не на ларец, я тоже думаю, а вот так, по лучам звезды, да? О! Тогда они будут играть от любого света, даже от свеча.
– Но вот я всё сомневаюсь – не напугаем ли мы третьим волхвом. Всё-таки чёрный человек… Может быть, чёрными будут только слуги?
– Это уж как вы, отче, велеть. Но я лично сам видел не один раз мистерии, где волхв был весь черный, и никто нет был испуган – и есть еще – все знают, что это Ференц. А чёрное лицо и белая одежда, богатое платье – это очень хорошо, это красиво. Вот только надо будет перчатки, а то всё белое будет захватанный, это есть потешно для всех. Я думаю, на голову надо шапку или тюрбан, потому что у чёрных людей их волосы короткие и такие… как овечина… овчина. И ещё, я так подумал: первый волхв едет на осле, второй и третий – на конях, почему не сделать еще дивного зверя, дважды горбатого, – на таких ездят в Аравии, я знать? Он будет нести поклажа, очень потешно тоже. Голова его, я нарисовать, ее надо вырезать из дерева, обтянуть старая кожа, раскрасить, а тело можно сшить как попона из овчин… две старых шкур. Два человека влезть внутрь, а две их головы будут как бы два горба, мы сделать в шкурах дыры для смотреть и дышать. Это есть очень смешной трюк, все радоваться…
Ханс тараторил без умолку, махал руками, набрасывал на два кулака покрывало Девы, показывая, как будут торчать горбы диковинного аравийского зверя верблюда, как чудесно преобразят Михелевы бусы пожухлую и страшноватую звезду, какое роскошное действо можно будет устроить. И это наш голландец, который два слова подряд обронит – считай, речь сказал! Отец Питер диву бы давался, но повальное сумасшествие овладело всем городом без исключения, и имя ему было – Рождественская мистерия. Хор ангелов уже дважды собирался, чтоб разучить хвалебные песни, а до Адвента еще неделя. Когда стало понятно, что в Мартенбурге есть свой собственный, пусть и скромный, да живописец, готовый взяться за хлопоты и треволнения постановки, добрые горожане как с цепи сорвались. Девицы засели за иголки, простегивают крылья ангелу-вестнику, разукрашивают плащ Иосифа, и себе измысливают обновки. Цех хорохорится перед цехом, сосед перед соседом, а чем ближе к великому дню, тем жарче будут пылать страсти вокруг! И поди еще управься с ними со всеми!
– Ох, Ханс, что-то заигрался я с тобой, да так, что, боюсь, расстригут меня, как одного лотарингского каноника. Он тоже уж слишком увлекался мистериями.
– А… разве не вы сами будете царь Каспар?
– Что ты, сын мой, куда мне лицедействовать? – рассмеялся отец Питер. – Наступлю на мантию, да и бухнусь Деве Марии прямо на колени! – но простодушный Ханс все стоял с вытянутым лицом: интересно, знай этот чудак с самого начала, что первым волхвом будет Отто, стал бы он с таким тщанием превращать древний упелянд в златотканую мантию?
– Шорник Готлиб мне спасибо не скажет, если я его среднюю дочку придавлю, да и мне хорошего мало – я ж ее крестил, а к весне хочу и обвенчать. С нашим, между прочим, младшим волхвом. Колени-то у неё выдержат, не столько во мне веса, но можно же младенчика напугать, а я ведь и его крестил. Это её племянничек, ее сестры младшенький. А если весной повенчаю, то, может, на следующее Рождество уже её сыночка в ясли положим. Правда, боюсь, если не повенчаем, младенчик всё одно будет: у Готлиба дочери такие – влюбчивые, упрямые. А судя по старшей, и плодовитые. Так что со свадьбой лучше не тянуть. Да и мне со стороны виднее будет – какая красавица у нас Мария, какой гордый эфиоп, и как твой дивный зверь верблюд в шкуре запутается. Но ты и не думай даже – если он запутается, все еще больше обрадуются.
Наступил Адвент. Перед дверью церкви в цветном фонаре с утра горела толстая свеча – и такие же маленькие фонарики плыли по улицам, это благочестивые горожане спешили на ранние мессы. На третье воскресенье выпал снег, отец Петр в древнем розовом орнате кропил прихожан водой, чтобы были чисты и белее снега, хор пел Laetare, и Ханс, готовя Дары к Пресуществлению, никак не мог унять дрожь в коленках – скоро, совсем скоро, и ведь не готово толком ничего. Еще бы месяц-другой – да где ж их взять!
На площади перед ратушей собирались парни, прикидывали, обсуждали, где поставить вертеп, как сколотить его, чтобы все влезли. Шутка ли – и Семейство, и волхвы, и слуги, да еще вола с ослом туда же пихать. Особенно кипятился Лотарь, подмастерье бондаря, – он непременно хотел тоже постоять в вертепе во время представления, хоть одной ногой, хоть на минуточку. Лотарю с братом досталась на двоих роль верблюда. Днями напролет господин городской живописец метался между сараем, где строились и расписывались декорации, закуточком в доме отца Питера, где хранились костюмы и утварь, домом Отто, куда собирались актеры повторять роли. Каждый вечер выяснялось, что кто-то забыл свои слова или время выхода, у кого-то от волнения приключилась желудочная хворь, каких-то чрезмерно любопытных подмастерьев, пытавшихся подглядеть в щелку между ставнями, отколотил буйный Лотарь со товарищи, и вообще все шло совсем не так, как представлялось в мечтаньях новоиспеченному мастеру мистерий. По ночам Ханс падал на постель и засыпал как убитый, чтобы проснуться с петухами и вновь кричать, горячиться, подмалевывать то дворец Ирода, то ангельские крылья, договариваться об очередности шествия, разбирать жалобы горожан, отвечать на тысячи вопросов, врать на ходу, от усталости насилу подбирая немецкие слова. Отец Петр уж и рукой на все махнул и сам прибирался в церкви, пока не пришли девицы и благочестивые вдовы, чтобы вымыть храм, отскрести от сала подсвечники и облачить Богоматерь в пышное Рождественское одеяние. Рождество прошло, прозвенело, просияло – и наконец настало Богоявление.
Утром великого дня господин городской живописец проснулся почти в лихорадке. Отец Питер лично обещал ему молитвенную помощь и силком заставил проглотить хоть что-нибудь, после чего отпустил с миром, и Ханс нырнул в бурлящий водоворот городской мистерии. Костюмы были заблаговременно осмотрены накануне, актеры при примерке веселились, как малые дети, шуткам и прибауткам конца не было. Теперь же всю веселую компанию охватил панический ужас – а волхв Бальтазар шепотом признался, что позабыл слова. Но деваться было некуда – город ждал. На Мессе благословили всех горожан, кто своим талантом и щедростью помогает прославить Спасителя, и отец Питер особо отметил музыкантов-ангелов и актеров, заверив, что ангелы святые, которых они будут изображать в мистерии, не оставят их без своей помощи ни во время представления, ни во весь будущий год. Лотарь с братцем приуныли, зато юная дочка Готлиба зарделась и расцвела, уверенная в особом покровительстве Приснодевы. Ханс все время до представления был как в тумане, что-то объяснял, кого-то успокаивал, орал в чье-то красное лицо, расставлял музыкантов и певчих, наряженных в белые ангельские балахоны, потом повалил снег. Площадь была битком-набита народом – горожане терпеливо ждали, когда грянет колокол, отмечая начало мистерии. И наконец грохнули барабаны, заиграли дудочки, и под легкий звон колокольчиков на помост выбрался белоснежный златокудрый архангел с огромными толстыми крыльями за спиной. Он повернулся лицом к публике, развел руками и начал:
Благая весть! Благая весть!
Рождается Спаситель днесь,
Ликуйте, горы и леса,
Пылайте славой, небеса…
«Громче, дерьма мешок! Громче! – шипел Ханс в бессильной ярости. – Ты же есть ангел, не драная дохлая селедка!» Ангел вздрогнул от неожиданности и заорал во все горло:
Мы издалека к вам пришли
И весть благую принесли.
И не судите строго нас,
Коль будет беден наш рассказ.
Публика разразилась одобрительными криками, хлопками, свистками, музыканты заиграли «К Деве Ангел снизошел», а в это время за занавесом толкались актеры, занимая свои места. Сыпал мелкий легкий снег, музыка вилась над площадью, горожане прихлопывали в такт и глазели на колыхания мешковины, размалеванной облаками и золотыми райскими кущами. На занавес Ханс много времени не тратил – и так сойдет. Раздались изумленные и радостные крики, возня, оживление – это с трех сторон через площадь шли три царя – белобородый старец, молодой мавр и муж из страны восточной. Юный ангелочек высоко вознес разукрашенную бусами и переливающуюся звезду, вслед за ним цари взошли на помост и встали в ряд, как объяснял им Ханс, чтобы люди вдосталь могли налюбоваться роскошеством и пышностью их одежд. У помоста, приплясывая от нетерпения, стоял сказочный зверь Верблюд и слуги с двумя огромными мешками и пальмовыми листьями – несметные богатства Востока.
Музыка смолкла, и белобородый Каспар громко возгласил:
Мы, три царя, пришли сюда.
Нас привела сия звезда.
Она сияла и блестела,
Как будто нам сказать хотела,
Чтоб мы, не тратя время зря,
Пришли на рождество Царя.
Архангел, глядя на толпу и честно стоя к царям вполоборота, вопросил их громким голосом:
Теперь скажите поскорей,
Что за дары Царю Царей
Вы привезли издалека?
Бальтазар сопел, молчал и топтался на помосте. Ханс готов был рвать на себе волосы от отчаяния, но тут смышленый Мельхиор шагнул вперед и, поклонившись, выпалил вместо собрата-мага:
От нашей сказочной земли
Мы три подарка принесли!
– Да! Точно! – перебил Мельхиора счастливый Бальтазар. – Так и есть!
От нашей сказочной земли
Мы три подарка принесли!
Я Бальтазар, я черен ликом.
Я золото принес Владыке!
– и для убедительности высоко поднял над головой мешочек с монетами.
Далее все шло как по маслу. Ангелочек-певчий, стоя на самом верху шаткой конструкции, затянутой тряпкой со звездами и означавшей небеса, затянул Gloria in exelsis, все подхватили, занавес раскрылся, и Мартенбург ахнул: перед ним на троне, прямая, чуть разрумянившаяся, с печальным и торжественным видом сидела Пресвятая Дева. Два ангелочка поддерживали ее широкое одеяние синего бархата. В центре композиции в высоких яслях на свежей золотой соломе, тепло укутанный, спал Младенец, и Иосиф Обручник с белой лилией в руках защищал Его сон. Весь город толпился на площади, молча и благоговейно созерцая эту сцену, и Ханс, ученик живописца, бывший ландскнехт, а теперь служка при церкви и сирота в чужой стране, вдруг понял, сколь щедр был Господь к нему, когда провел его сюда сквозь губительную метель из ледяных перьев.
Потом пришли пастухи – ангелы спросили их: кого вы ищете в яслях? Они ответили: Господа Христа. После занавес закрыли, и Архангел поведал, как царь Ирод, чтоб Христа убить, велел всех деток погубить, но Йозефу приснился сон, чтобы бежал в Египет он. Из-за помоста вышла Мария с младенцем, святой Иосиф посадил ее на ослика, и Святое Семейство покинуло Вифлеем. Вокруг помоста с песнею «Вот звезда сияет» прошли дети Рахили, на них внезапно бросились злые воины Ирода с громадными ножами, мертвые дети упали на снег. Архангел поднял их одного за другим – и увел за собой. Тем временем за занавесом приготовили последнюю перемену декораций – убрали ясли, вокруг трона встали ангелы с колокольцами, треугольниками и тамбуринами, за троном – три царя-волхва и Иосиф, сбоку уместился диковинный Верблюд и музыканты. На трон воссела Приснодева, держа на руках Сына, и началось шествие. Проходили цеха, мастерские, все кланялись, юная Дева в высокой звездной короне, замерзшая, но сияющая, с улыбкой кивала им со своего резного трона.
Ханс сидел за темно-синим звездным небом, а мимо него тянулся целый город, и музыканты играли без остановки – как только хватало сил и дыхания? Скрипели шаги, гомонили люди, вскрикивали в изумлении дети, ухал барабан, рассыпались руладами флейты. Вот прошел доктор Теофраст, в черном с ног до головы, даже ландскнехтский его берет черный. Ханс вздохнул опечаленно: уж как одеться – это дело доктора, но неужто нельзя было сдержать свое вольнодумство ради святого Рождества? Ведь праздник же – а он ворона черней. Теофраст заметил Ханса, кивнул ему как другу, сцепил руки и встряхнул ими перед грудью в знак полного и безоговорочного одобрения действа. Когда шествие кончилось, все актеры – и загубленные дети, и злые воины, и слуги, и пастухи – вышли и встали перед помостом на поклон. И тут почтенный Каспар недоуменно спросил: «А Ханс-то наш где?» Ханс в это время давал себе два обещания: первое – непременно напиться этим вечером, да так, чтобы свалиться под стол и ни о чем не помнить! И второе – никаких больше мистерий, уж дудки, уж ни за что! Святой Иосиф метнулся за занавеску – растерянного и растрепанного Ханса вытащили на помост, и город разразился криками и рукоплесканиями в честь господина городского живописца, устроителя мистерии.