355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оксана Санжарова » Десять ангелов Мартенбурга » Текст книги (страница 1)
Десять ангелов Мартенбурга
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:06

Текст книги "Десять ангелов Мартенбурга"


Автор книги: Оксана Санжарова


Соавторы: Марина Богданова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Марина Богданова, Оксана Санжарова
Десять ангелов Мартенбурга

Ангел кошачьего молока

– Так ты говоришь, старая Тильда померла, а сыну её ты не нужен? Ну и дурак тогда её сын. Не пройдёт и месяца, как от мышей спаса не будет – побежит тебя на улицу искать или к Агнессе за мышьим отворотом. Что за «мыший отворот»? Мешочек такой, в нём хвостик да корочка, да мышья косточка да пергамента клочок, а на нём Агнесса нацарапала что-то. Я как-то под телегу бондаря попала – целую неделю у Агнессы прожила – и шьёт она эти мешки и шьёт – бойко идут. Даже из Гаммельна за ними едут. А дело знаешь в чём? Не в косточке, не в хвостике, а в мешковине. Она её под золу в то корытце стелит, куда её Густав ходит. Не знаешь Густава Агнессы? Да что ты вообще тогда знаешь?! Вот была я помоложе…

Постирает тряпку потом, конечно. Только мыши и того, что осталось довольно. Так бы и нюхала эти мешки, так бы и нюхала…

Да ты не бойся, не пропадёшь, город у нас хороший – вот в Гаммельне, говорят, в прошлом месяце ведьму жгли и сорок чёрных кошек с ней, а в Мартенбурге нет такого и в заводе. И никаких тебе перчаток из кошачьих шкурок – это оттого, что у нас бездомных мало. Ну, разве что как у тебя – хозяин помер, а взять некому. Или как я – я, понимаешь ли, совсем не могу, когда детей топят, некоторые ничего, а я – не могу. Почему топят? Экий ты смешной. Право слово, что ж тебя Тильда совсем не выпускала? Ничего – наверстаешь. Ты вот наверстаешь, а я, примеру, ходи потом с брюхом. А потом известно что – не успела выродить, да облизать, да последы подъесть, а уже ведро тащут. Ну, оставят тебе одного, много – двух, чтоб с молоком не мучалась. А я и по шесть порой рожаю. Вот и ушла. Но у меня, что ни раз – все красавцы, сама пристраивала – кого пекарю под дверь, кого – мяснику. Мало кто на улице остался. Ходят теперь гладкие. И не узнаёт никто. Вот там видишь, окошко горит? Там мой Мартин живёт – это ещё с поза-поза-той весны. От Густава, кстати. И чудно так – я, когда ещё в доме жила – Мартой была, и он – Мартин. Я тебе потом покажу – он на окне сидит часто, такой красавец.

Нет, хорошо у нас. Чокнутая Брюн с мешком объедков часто ходит: – Пус-пус-пус… – ты только сразу к ней не кидайся, а подожди. Пока мешок вытряхнет, да уйдёт. Нет, она ничего не сделает, но ты подожди. И каждый рыбак с улова на пристань по три рыбины кладёт, а кто и пять – наша доля. А по четвергам после службы сам отец Питер идёт на рынок, покупает рыбью мелочь и высыпает в корытце на паперти – и это нам. Плохо ли? Ну и Агнесса, опять же. Совсем взять – не возьмёт, другого кота Густав не потерпит, а покормить – покормит. Нет, не пропадёшь, летом на рынке объедки, рыба опять же, что мелкая и в засол не пойдёт – всё нам, главное не зевать. И умывайся, умывайся почаще – чистым дают охотнее, это как с нищими – несчастный, да, но чтоб чистый. И осенью до самых заморозков хорошо. И весной. Главное зиму пережить. Ты только не суетись, днём надо забиться, где потеплей, да спать. Сарай вот дровяной – видишь, какой лаз удобный? Свернись, прижмись, дыханьем грейся – хочешь и со мной, только, чур, не баловать, стара я уже для баловства. Главное, темноты дождись. Нет, не сумерек, а совсем темноты. А потом смотри и слушай – как услышишь вроде плеск – так вылезай. А куда бежать покажут. У меня чутьё уже не то, но тут опоздать не страшно, всегда всем хватает.

Бок у Марты был костлявый и тёплый. Кот («Рыжик, мальчик мой, рыжий чёрт, прорва ненасытная») привалился к ней, плотнее уткнул нос в брюхо и задремал.

Над вымерзшим городом, над заснеженной черепицей низеньких домов, над флюгером на магистрате, над колокольней церкви Девы Марии Тишайшей шорох, шелест, мягкое колебание мёрзлого воздуха. Где сегодня – а вот хоть тут, у бесполезной башенки на крыше знахарки Агнессы, там под черепицей, на чердаке летний запах от сухих трав и крылья уснувших осенью бабочек, а над печной трубой – хитро кованый козырёк в завитках. Серая хламида сминается прямыми складками, как на алтарной картине, возле которой так любит стоять отец Питер, наклоняется деревянная миска, и белый, гладкий поток соединяет небо и снег. Искрящийся сугроб протаивает белой чашей, сладкий пар и запах как от молочного супа с клёцками, как от молочницы Марии, что летом приносила тяжёлый кувшин, как от палево-рыжего брюха, которое надо толкать лапами, пока прямо в рот не брызнет…

Серые, рыжие, белые – так что по снегу несётся лишь тень, запретно чёрные, полосатые, с меткой Богородицы на пушистых лбах бегут они к снежной чаше. Серые, рыжие, чёрные морды в густых и сладких молочных звёздах. Розовые лепестки языков складываются крошечными ковшиками, сугроб, дом, город покачиваются в слитном ритме молочного плеска.

Звук этот заставляет сонно ворочаться дочь бургомистра. А её толстого любимца, Мартина, и вовсе будит. В звёздчатой прорези ставни – стылая луна, под пологом постели, на тонких нитях – чуть колышутся золотые пряничные звёзды, изразцы печи горячи, молоко в блюдце тепло и только от окна тянет зимним, сахарным ветерком в который вплетён сладкий по иному запах. Мартин тяжело спрыгивает с окна. Подцепляет лапой дверь, вниз-вниз по лестнице, в первый раз за зиму в прорезанное в двери оконце, заботливо прикрытое кожаным фартуком, обжигая нежные подушечки непривычным снегом – туда – к манящей протаянной чаше, от которой неторопливо расходятся рыжие, чёрные, серые, сытые. Озадаченно принюхивается: «И что это с ними каждый раз? Снег как снег…»

Архивариус

Кот у господина архивариуса, конечно, есть. Не станет же такой уважаемый человек, глупой шутки ради, дважды в год обходить весь город, спрашивая:

– Вы, случайно, не видели моего кота? Он серый и очень-очень худой. – «Весь в тебя» – думает слушатель. Но, конечно, не говорит этого. – Его зовут Каспар, хотя он, скорее всего, не отзовётся. Если вы встретите его, то прошу вас, сообщите немедленно мне, я буду крайне признателен.

Конечно, всякий в Мартенбурге готов не только «сообщить», но и собственноручно доставить хозяину загулявшего кота, и не столько награды ради. Хотя человек, заказавший для твари бессловесной у шорника специальный мягкий ошейник, а у золотых дел мастера бляху, на которой искусно выгравировано «Каспар, кот архивариуса Иеронима Хабитуса», за наградой не постоит. Да вот не попадался пока никому крупный тощий кот в ошейнике с бляхой, хотя, несомненно, существует. Иначе для кого господин архивариус трижды в неделю, брезгливо морщась, покупает у мясника рубленую печень? Самому ему мясник без надобности – все знают, что из трактира в судках ему в обед приносят овощное рагу и рыбу, а сам он из провизии покупает хлеб, сыр и молоко. Пиво? Нет, господин архивариус не пьет пива. Вода, изредка местное белое винцо, разбавленное так, что и винного духа не осталось, да прописанный доктором печёночный травник. Лицо у господина архивариуса и правда желтое, как выдержанный саксонский сыр, но приятное лицо – тонкое, моложавое и всегда так тщательно выбрито, словно никогда не росли ни усы, ни борода на этой гладкой восковой коже. Немужественное, надо признаться, лицо, но и не женское.

Всякий раз после встречи с господином Иеронимом отец Питер пытается вспомнить, где ещё он видел такой же взгляд: пристальный, но словно безразличный, тёмный из-под тяжёлых век, – и рот, сложенный так же строго и неулыбчиво. Задумается на мгновение, но отмахнется от суетных мыслей – у отца Питера много дел и мало времени. Впрочем, это не единственное, что пропадает из памяти доброго священника. Он никогда не помнит, какие грехи отпускал господину Хабитусу. Но и тому есть объяснение: вероятно, грехи архивариуса столь ничтожны, что не задерживаются в памяти, да и что за грехи могут быть у этого анахорета и книжника – безжалостное утопление в сортире мыши, погрызшей кожаный переплет, вожделение к редкой книге, чревоугодие – в постный день вкушать капустный суп из соседнего трактира?

Конечно, город не так любит господина архивариуса, как отца Питера, или лекаря Теофраста, но все же горожане гордятся собственным доктором Философии, Истории и Права. С тех пор, как господин архивариус принял дела, вся городская хроника ведется таким образцовым почерком, что и при императорском дворе позавидуют. Иероним Хабитус, кроме того, умеет составить торговый контракт, и брачный договор, все нотариальные дела в городе ведутся им, и никем иным. Злые языки говорили, что когда дочка городского мясника, рябая Лотта, выходила замуж, красивее всего на свадьбе были жареный поросенок и брачный контракт, написанный мастерской рукой городского архивариуса. А какая у него библиотека! Никто из горожан не может похвастаться, что видел её, но все знают: если случай сложный, надо идти к господину архивариусу прямо домой. Он примет в гостиной – замечательно чистой для холостого господина без слуги, предложит присесть на стул или табурет и исчезнет на втором этаже. В гостиной у господина Хабитуса безупречный порядок, и лишь белые писчие перья валяются повсюду – и на конторке, и на подоконнике, а порой и на полу. Через малое время хозяин погремит ключами и бережно снесёт вниз том в сафьяновом, тканом, кожаном переплёте, а то и в старинном деревянном окладе, любовно огладит, прежде чем открыть, стремительно найдёт нужную страницу и высоким надтреснутым голосом огласит параграф, исчерпывающий проблему.

В книгах архивариуса есть ответы на любой самый каверзный вопрос. Вот что вы скажете, когда глупая крестьянская баба сама, собственными руками, выхватывает из купели младенчика, и, опомниться не успеешь, как становится крёстной собственному сыну и кумой мужу? И то в старом, погрызенном мышами, пергаментном фолианте с новым сафьяновым переплётом нашёлся подходящий случай. Бегло зачитав абзац на латыни, Хабитус помолчал, кашлянул и перевел для отца Питера сходную историю несчастной франкской королевы, по вредоносному совету и суетной своей глупости ставшей крестной матерью собственному сыну, за что оной королеве супруг дал развод и заточил в монастырь. Но доброму пастырю неразумных овец сей исторический прецедент ни в коем случае не подошел. Взяв грех на свою душу, старый священник велел обоим ежедневно читать по 30 раз «Отче наш», держать строгий пост по средам и пятницам и, по мере сил, воздерживаться. Вот уж несколько лет на каждой исповеди отец Питер, морщась, слушает о грехе с кумой и кумом и, вздыхая, назначает епитимью. Да детишек крестит – третьего уже.

Впрочем, доктору Теофрасту как-то случилось подержать в руках одну инкунабулу. Повод к этому был курьёзный: ночной сторож, выйдя на площадь, увидел господина архивариуса в самом неожиданном виде – в полотняной ночной рубахе, белом колпаке да домашних туфлях. Уважаемый доктор Философии, Истории и Права дёргал запертую на ночь дверь магистрата, ощупывал, вздыхал и вновь дёргал. Бедного лунатика сторож с возможным бережением отвёл под руку домой. За обедом весь город повторял сомнительную шуточку цирюльника Якуба, известного острослова. Подстригая с утра бургомистрову бороду, чтоб как у Максимилиана на монете, тот брякнул, что Господь Бог сегодня забыл завести часы. Слыханное ли дело – наш архивариус пришел на службу, а солнце еще не вставало!

Вечером господина архивариуса навестил доктор Теофраст. Присел у камина, поиграл оброненным возле кресла пером – замечательно упругим и еще не заточенным, поговорил о погоде, о слухах про чумное дальнее поветрие, от которого, будем надеяться, город оборонят Господь и Приснодева, а напоследок предложил на пробу новый снотворный травник собственной композиции. Также рекомендовал поменьше есть незрелого сыра, потому что, как известно, продукт сей потворствует лунатизму и душевным недугам. Господин архивариус улыбнулся, притом заметно было, как нелегко даётся его лицу это малое усилие, попросил обождать, проскрипел по лестнице, звякнул ключами, вынес небольшой томик в переплете зеленого сукна. Слегка запинаясь и медля расстаться с книжицей, архивариус произнес: «Думаю, Вам небезынтересно будет ознакомиться? „О меланхолии и прочих недугах, порожденных разлитием черной желчи“. Особенно хороша глава „О вредных и пагубных суевериях, связывающих душевные помрачения с употреблением кислой и квашеной пищи“. Только прошу Вас, любезнейший господин Теофраст, будьте с ней поосторожнее: экземпляр редкий, а может быть, и последний».

Впрочем, уже на третий день господин архивариус посетил господина доктора и, смущаясь, попросил вернуть трактат – душа неспокойна и желчь, знаете ли, разливается.

Эликсир от бессонницы тайный лунатик с благодарностью взял, и даже несколько раз возобновлял его запасы, но ни аквавита, протёкшая по стеклянному змеевику доктора Теофраста, ни собранные знахаркой Агнессой успокоительные травы не спасают архивариуса от еженощной тревоги, поскольку не бессонница мучает сухопарого книжника, а вновь и вновь приходящий кошмар. Зимний белесый день сочится сквозь разбитые частые стекла в окнах архива. Холодно и тихо, ни звука не доносится снаружи, по Ратуше вольготно гуляют сквозняки. В стылом воздухе особенно отчетлив скверный запах пожарища и золы. Каменный пол затоптан и заплеван, но страницы раскрытой на пюпитре городской летописи сияют совершенством выделки пергамента и строгим благородством начертания букв:

«С великой скорбью сообщаю, что ХХ числа ХХХХ года город наш, Мартенбург, был захвачен и разорен бродячим отрядом ланскнехтов под предводительством некоего Клааса, говорят, что родом из Утрехта. Спаси, Господи, уцелевших и прими в Царствие Свое души погибших горожан…»

– далее имена, женские, мужские, детские тянутся длинным столбцом, за окном спускается вечер, а может, смеркается в глазах архивариуса, но чем более он напрягает зрение, тем глубже сгущается сумрак. Он не может прочитать ни строки, написанной собственной рукой.

Каждый раз из слепой темноты архивариус вырывается с диким желанием схватить мертвую страницу, скомкать, швырнуть в огонь и, вдыхая вонь палёной телячьей кожи и горящих чернил, ощутить, как воздух города очищается от пожарной гари и сладковатого тошнотворного смрада. Каждый раз, очнувшись в чистой тихой спальне, архивариус встает и идет в Ратушу, не в силах прекратить неспешное и бесстрастное тиканье часов в тайном уголке памяти: тридцать дней, двадцать девять, двадцать восемь…

Когда остается шестнадцать дней, архивариус, перед тем как провалиться в дымный холод, прячет под подушку острый нож-скребок, малую скляницу с чернилами и толику лучшей пемзы.

Этой же ночью он, полуослепший в холодном бреду сожженного Мартенбурга, очень медленно и спокойно начинает выскабливать проклятую страницу. Текст, легко написанный хорошим пером, исчезает без остатка, италийская пемза гладко лощит кожу. Протерев пергамент мелким меловым порошком, господин Иероним оглядывает подобранное с пола перо – уже утратившее остроту, испачканное засохшими чернилами, негодное для тонкой работы. Отбрасывает, спокойно заводит за плечо руку и, коротко вздохнув, выдергивает новое – безупречной белизны и упругости. Неспешно очинив его и опробовав на тыльной стороне ладони, Иероним Хабитус, архивариус города Мартенбурга не задумываясь пишет:

«Месяца декабря сего дня, в год от Рождества Христова…. случилась сильная буря, по окончанию оной у городских стен был обнаружен странный человек, утверждающий, что в снежном буране отбился от большого отряда ландскнехтов под командованием некоего Клааса, родом из Утрехта. Самого же отряда не видела ни одна живая душа. Других событий за сей день, по Божьей милости, не произошло».

Теофраст

– Господин лекарь, вставайте, нужда в вас…

Сейчас придётся встать. Обнаружить что кто-то украл комнату, постель, чистую полотняную сорочку, ещё вчера пахнувшую утюгом, свечу и книгу, с вечера заложенную полоской сафьяна. Натянуть сапоги, выйти из палатки, и опять увидеть его – Херберта Косого, которому тут быть никак невозможно, потому что позавчера ещё своими руками зашивал ему скверную рану на брюхе. Света было мало, волосы занавешивали глаза, солдат дёргался, и водка в фляге кончалась, а ведь, чтобы ни говорил отец Питер, применение аквавиты для промывания ран приносит прекраснейшие результаты – всего-то пять случаев антонова огня за весь поход. Не может быть тут Херберт Косой, потому что трясётся в отставшем обозе под плащом, а святой заступник его то ли просит у Господа дать рабу божьему ещё вина попить и девок пощупать, то ли утомился. Не может, а сидит, перекосившись весь, на обозной кляче, в кошеле шарит, глаза прячет.

– Вот, говорит, господин лекарь, передать просили… – на грязной ладони невесомое колечко бледного золота – ребёнку впору.

Сейчас надо стащить его с седла, встряхнуть за шиворот и страшным голосом рявкнуть:

– Как?

И он, серея лицом, расскажет…

Чёрт, ничего он не расскажет, потому что никогда не успевает ничего рассказать, исчезает в небытии, как исчез навсегда, как не было, обоз с ранеными, добычей и Адель. Нет второго кольца, нет вестника, нет путаного рассказа – упала с обрыва, утонула при переправе, сгорела в лихорадке, умерла внезапными родами – какой же большой у неё был живот, когда…

– Господин лекарь!

Пропади! Ты умер! Нет тебя!

Надо встать, зажечь свечу, выпить воды, постоять у окна, слепого от снега, прочитать две страницы из тяжеловесного перевода премудрого Авиценны.

– Господин лекарь, раненого подобрали. Вы уж простите, что потревожили. Мы его к Агнессе отнесли, но вы уж зайдите к ней. Больно странен он – и говорит непонятное, вы уж как солдат, разберитесь.

Сорочка, чулки, штаны, зимний камзол, тёплый плащ, берет, сумка с инструментами, глоток вишнёвки, чтобы согреться изнутри перед выходом в набитое густым снегом утро.

Светло уже. Заспался.

– Это Якоб, Якоб из деревни возвращался – ночевал там, крестины были, ну и ночевал. У кумы, значит. Идёт – а он стоит. Шатается. Где, говорит, всё. А никого, кроме него, и нету. И следов нету – ни костра, ни барахла никакого. Нас тут, говорит, рота была… А потом упал, а тут как раз лесорубы, так с Яковом на плаще его и донесли. Расспросить бы, как следует, только не в себе он.

Снег валит хлопьями, залепляя глаза, забиваясь за ворот плаща, ну ладно, а то замучила долгая предзимняя слякоть. Ни телеге не проехать, ни обозу… Полно, какой обоз? Обоз растаял вместе с тяжелым сном. Вместе с Хербертом. Сквозь пелену снега проступает призрачная фигура. Господи, что не примерещится в такую погодку! Ветер распластал рваную шаль, как будто за спиной нищенки хлопают темные угрюмые крылья. Торжественной поступью старая Брюн проходит мимо них, не обернувшись, даже не заметив, бормоча что-то себе под нос. Неужто хоть одна кошка на площади встретит сегодня свою кормилицу? Кошки-то умные, забились кто куда, в метель на улицу и носа не высунут.

Агнесса открывает дверь сразу, словно стояла за ней, тотчас между косяком и её широкими юбками протискивается чёрный Густав и, хрипло мявкнув, прыгает с крыльца. Провалился по брюхо, обиженно встряхнулся и исчез в сером предрассветном сумраке. После таких снов на все смотришь, как в первый раз. Не там. Или там? Проснулся он уже или упал в новый сон, как Густав в сугроб? Пол в сенях уже подтерт, но вокруг плаща, на котором лежит раненый, талая лужица, мокрые волосы чужака слиплись жидкими прядками. Доктор скинул на стул свой плащ и камзол, опустился на колени, подтянул выше сборчатые рукава сорочки.

– Я воду греться поставила, – сказала Агнесса невыразительным, сонным голосом. – И полотно есть у меня. Сломана нога-то. Лубок класть надо.

Якоб, чувствующий себя героем, и два лесоруба топтались в дверях, вокруг их башмаков оплывал грязноватый снег. Агнесса неспешно достала из шкафа зеленоватого стекла толстые стопки, составила их на оловянное блюдо, прихватила графинчик с настойкой:

– Угощайтесь… А теперь идите, идите. Господину лекарю мешать не надо.

Закрыла дверь, задвинула засов, спокойно сняла с очага здоровенный закипающий котел. Плеснула горячей водой в таз и разбавила из кувшина, пробуя, как для младенца, белым круглым локтем. Разложила на чистой холстине моток полотняных бинтов и кучку корпии. Никогда-то она не спешит, но все появляется как по волшебству в самый нужный момент. Такую бы помощницу в лагерь – цены бы ей не было. Солдаты бы мамкой звали.

– Агнесса, с него надо стащить одежду.

Она протянула тяжёлые ножницы.

– Режьте сразу, господин Теофраст, всё одно грязь сплошная. И прожаривать даже не стану. Колет разве приберечь, – знахарка подобрала и бросила в угол кожаный колет. Ловко сгребла и унесла в сени лохмотья камзола, чудовищно грязной рубахи и обрезки штанов.

Тело у раненого было, как у Христа неумелой деревенской работы, – узкое, с покатыми плечами и впалой грудью, бледное неживой белизной. Под коленом – скверная, воспалённая рана – кость перебита, и кажется, мушкетной пулей. Когда доктор взялся прощупывать рану, чужак застонал и открыл глаза.

– Дайте-ка мне, Агнесса, вашей настойки. Отдельно в плошке и в стакане. Плошку сюда, и не вздумайте смеяться – я неоднократно проверял – это спасает от воспаления. А из стакана влейте ему в глотку – это притупит боль.

– И в мыслях смеяться не было, господин Теофраст. Вот плошка, а стакан и не надо. Лучше так.

Она тяжело опустилась на колени в изголовье раненого, обхватила белобрысую голову мягкими ладонями, склонилась к самому лицу:

– Спи.

И действительно, водки не понадобилось.

Рана была вычищена, нога запелёнута в тугой лубок, а раненый обмыт, переодет в рубаху покойного Вальтера и бережно переложен с сырого плаща на перину поплоше.

– Спасибо, господин Теофраст, что пришли, – сказала Агнесса, как всегда бесстрастно. – Не желаете ли вишневки откушать?

– А не откажусь, нет! – И когда женщина неторопливо направилась к шкафчику, лекарь спросил ее внезапно для себя:

– Вы уверены, что не стоит отправить его к отцу Питеру? Или, хотите, перевезу к себе, как очнется? Вам, должно быть, не слишком-то… Хлопоты лишние…

– Справлюсь, – не оборачиваясь обронила Агнесса.

Уже надевая перчатки, доктор уточнил:

– Он говорил о чём-нибудь, пока не впал в беспамятство?

– Говорил, что все пропали. Что началась пурга из ледяных перьев, и все пропали. Бредил, верно.

Снегопад давно кончился. Лекарь ушел. Сколько же они провозились? Агнесса выходит во двор, выплескивает под яблоню грязную воду, обтирает котел и набивает его чистым декабрьским снегом. Небо светло-серое, зимнее жемчужное небо. На дворе все белым-бело. В сугробе у крыльца ямка – это плюхнулся важный Густав – натоптано, где кот выбирался на поверхность, брезгливо тряся лапами, а дальше по кромочке молодого рыхлого снега тянется невесомая цепочка независимых кошачьих следов. Ох, Густав!

Господин Теофраст с привычным пессимизмом опытного лекаря ожидал антонова огня, лихорадки от ран либо простудной, внезапной мозговой горячки, или, на худой конец, пролежней от неподвижности и небрежения, но раненый поправлялся на удивление быстро. Ежедневные визиты лекаря к Агнессе вошли в привычку для обоих. Знахарка скоро перестала дичиться высокоученого господина, прямо при нем закладывала в небольшой котелок травы и прочие ингредиенты, нужные по ходу дела, ворожила и шептала над томящимся душистым отваром. На «колдовские штучки» господин Теофраст прикрывал глаза, да и католическое воспитание его было сильно разбавлено вольнодумием и опытом военного врача. Однажды, впрочем, развлечения и любопытства ради, он напряг слух, пытаясь услышать, что же бормочет ведунья, но, к изумлению своему, обнаружил: женщина раз за разом монотонно и ровно повторяет «Отче наш». Осторожно выспросив ее, Теофраст подивился собственной несообразительности. «Да как же иначе-то, господин лекарь! Три „Отче“ – и снимать котелок, не то перестоится», – терпеливо ответила Агнесса. Если же травам надлежало томиться дольше или же у знахарки были иные заботы, из деревянного гладкого ящичка извлекалась господская игрушка, покупные часы на четверть часа, и струйка цветного песка тихо перетекала из колбы в колбу. Высокомерную небрежную ревность к коровьей матери, дерзающей лечить подобие Божие, все больше сменяло профессиональное любопытство. Раньше с умением знахарки подбирать травы и составлять сложные смеси доктор сталкивался лишь при дегустации настоек, теперь же он оценил ее искусство по достоинству, и, глядя, как работает флегматичная Агнесса, с удивлением замечал в неспешных и полуварварских действиях неграмотной бабы отсветы того же высокого искусства, какому предан был и сам. К слову сказать, нечасто господин Теофраст видел столь быстро заживающие раны и такой тщательный уход. Удивляло его и совершенное отсутствие в Агнессе жалостливости к увечному, свойственной слабому полу. В бытность свою не раз и не два наблюдал он, как прельщает дам боль, переносимая, а паче того когда-то перенесенная мужчиной.

…Адель боялась крови и совершенно не могла перевязывать раны. Но гладкая розоватая кожица его старых шрамов так занимала её…

Как Агнесса, отказавшаяся от помощников, управлялась с телесными нуждами бесчувственного пациента, доктор мог только догадываться. Больной был чист и обстиран, и в доме не ощущалось запаха гниющей плоти. Смущало то, что ландскнехт не приходил в себя, хотя состояние его не напоминало беспамятство – скорее, то был чудесным образом продленный целебный сон. Порой спящий говорил не пробуждаясь – то быстро и невнятно, так что и не разберёшь языка, то по-немецки – чисто, хоть и с нездешним выговором, а однажды – высоким голосом отрока, отвечающего затверженный урок, – на фландрском. Доктор, в своих скитаниях волей-неволей освоивший пять языков, помимо прочно вбитой в отрочестве латыни, изумился, поняв, что речь идёт о красках. «…Плащ Пресвятой девы надлежит писать лазурью, что …из в пыль растёртых синих камней немалой цены. Но если средства …то употреблённая в сочетании с белилами сажа, если, конечно, цвет окружения будет подобран точно, даёт подобие блеклой синевы…».

«Вот ведь, живописец!» – подумал лекарь, рассматривая лежащую поверх одеяла руку солдата – крупную, худую, с искривлённым средним пальцем и на треть срезанным мизинцем.

– Никак услышаны молитвы отца Питера? – усмехнулась Агнесса. – Вечно он охает, что некому алтарь подновить, и святой Мартин у него облез совсем, от людей стыдно!

Теофраст осекся было, но решил, что про живописца сказал вслух, забывшись.

В пропиленный лаз вальяжно скользнул черный Густав, осмотрел всех топазовыми глазами, басовито мурлыкнул Агнессе. Та расцвела улыбкой и, укрыв спящего, поспешила в сени, где на холоде стояли крынки с молоком.

Пришёл злой февраль, месяц прибыльный для докторов, но тяжелый для болящих. От гнилой лихорадки скончался старый Фридрих, родные и близкие оплакали его, но к доктору никаких претензий не имели. Теофраст в последний раз навестил дом травницы. Раненый давно не нуждался в его заботах, и визит был продиктован причинами щекотливого свойства. Вчера отец Питер, осторожно выбирая слова, попросил старого приятеля поговорить с пришлым ландскнехтом – нехорошо здоровому мужчине дольше надобного задерживаться у нестарой ещё вдовицы. Отец Питер даже готов предоставить солдату кров, пока тот не найдёт себе приюта получше.

– Ханс? – Агнесса держала на отлёте руки в мыльной пене. – Утром ещё ушёл. К отцу Питеру, вроде бы, а за вещами, сказал, вечером зайду.

Стоило бы поблагодарить и откланяться – видно же, занята хозяйка, но Агнесса уже обтёрла руки о передник и милости просила пожаловать. Пришлось сбить снег с сапог, повесить в сенях плащ и шляпу, мимодумно жалея чисто выскобленный пол, пройти к печке в синих дельфтских изразцах.

– Раз уж я добрался до вас, милая Агнесса, так и прикупил бы вашего травничка. Если, конечно, найдётся излишек. А пока пост не начался, так и наливки.

– Вишнёвка у меня почти вышла, а есть вот настойка на девяти травах с мёдом и перцем – я такую в первый раз ставила. Она только к Рождеству и созрела как надо. Я сейчас бельё развешу, и вам на пробу по рюмочке налью, и сливянки ещё, а вы уж сами выбирайте, что вам больше по нраву.

В ожидании обещанных рюмочек доктор занял дубовое кресло, чёрный наглец Густав потёрся шерстяным боком о сапог, перемахнул через подлокотник и развалился на коленях гостя. Теофраст не возражал, даже погладил мощный загривок.

Раздались голоса, кто-то пришел к знахарке, хлопнула дверь, зашаркали по полу, застучали деревянные подошвы. Густав встрепенулся и пулей слетел на пол. Старая Брюн вошла в комнату, не отряхнув платья от снега, оставляя за собой мокрые грязные следы. Смерила доктора неприязненным взглядом, присела на негнущихся ногах, проскрипела «доброго здоровьичка, господин лекарь, приятная встреча!» и рухнула на низенькую скамеечку у печки кучей сырого темного тряпья. Скинула башмаки, высунула из-под грязной юбки ступни в толстых промокших чулках и впала в блаженное забытье, прижавшись спиною к горячим изразцам. Пока Агнесса во дворе развешивает белье между двумя вишнями, потерпим друг друга, глупо же прямо сейчас вставать и уходить.

Старуха сидела молча, выкатив почти мужской кадык, крупный крючковатый нос торчал из-под оборок грязного чепца. Лекарь присмотрелся – Брюн спала. Даже всхрапнула, слава Богу, а то и не понятно – не преставилась ли? Нос заострился, как у трупа. И кожа желтоватая, восковая. Вот сейчас воск подтает, плоть сольется со лба, с впалых щек, исчезнут губы, и мертвец обернется к Теофрасту, ухмыльнувшись оставшимися редкими и длинными зубами. Ухмыльнется и скажет: «Господин лекарь, вставайте, нужда в вас!»

Что за дурацкие мысли? Одно ясно – старуха долго не протянет – совсем уже полуистлевшая она, как жива еще…

– Что, солдатики, ловко вы мамку провели? Под юбками у ведьмы-то тепло? А в огонь не пора? – дремлющий кадавр поднял голову, и под закрытыми веками Теофраст видит движение зрачков, поворачивающихся к нему, ищущих его по комнате, настигших. Оба глаза, под морщинистой кожей у проклятой ведьмы шевелились оба мертвых глаза!

Брюн наклонилась к дверце печки, седая прядь выбилась из-под чепца, свесилась с голого черепа, и вдруг старуха заскользила вниз, как бескостная кукла. Теофраст рванулся и подхватил ее, потому что ему показалось: если та полыхнет, из-под оболочки нищей попрошайки полезет что-то ужасное, как библейская железная саранча.

Старуха дернулась, проснулась и осклабилась:

– Да вы никак обжиманцы затеяли, господин лекарь? А войдет кто – так я ж девушка незамужняя, жениться придется, – и заперхала, подавившись скабрезным смешком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю