Текст книги "Белая волчица князя Меншикова"
Автор книги: Оксана Духова
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
– Не оставь в горести, Богиня Белая… Ничего нет вечного на свете – только ты вечна да пребудеши! Сердце мое всегда с твоим будет едино! Моя любовь – мое горе, моя беда…
…Рано утром ноября в шестнадцатый день на площади Троицкой пред зданием Сената все было готово к казни. Среди сбежавшегося со всего града народа поднимался высокий эшафот; лежала на нем плаха, да ходил палач с топором в руках. Ждал мастер своей жертвы. Торчал подле помоста высокий шест.
В десять часов поутру показался конвой солдат из-под «Петровских» ворот крепости; за ним следовал камергер исхудалый, измученный. Был он в нагольном тулупе, ступал решительно и твердо.
– Такого… казнить смертью натуральною и политическою по важности дела, и всего имения лишить…
Камергер молча передал Князю золотые часы с портретом царицы:
– Передайте Ей, Александр Данилович.
Сам разделся, к палачу обернулся:
– Приступай к делу, что ль.
И лег на плаху.
Палач исполнил просьбу…
Несколько минут спустя голова красавца поэта мертвыми очами смотрела с шеста на народ; кровь сочилась из-под нее и засыхала на шесте.
Под дощатым помостом скрючившись сидел Сухоруков, но, несмотря на позу неудобную, счастлив был безмерно. Капали капли горячие, размазывал он их по лицу и смеялся захлебисто.
…В те минуты звучала во дворце Зимнем музыка. Я танцевала, проделывала торжественные и скорбные па, воздавая последние почести обреченному. К окну прижаться бы, завыть, завыть. Долго смотрю на осеннее, свинцовое, снежное небо. Мелькают какие-то блестящие точки. Точек этих множество. Они внезапно появляются, не торопясь, но неотвратимо проплывают по кривой и – неизвестно, куда и как, – пропадают. А солнца нет. И ни одна из точек сих не станет солнцем.
В потемневшей, холодной душе все время возникают желания, утомительно мелькают. Но все равно бессильны. Ни одному не удается увлечь душу. Ни одно не осуществляется. И слишком их много, и слишком все они противоречивы.
– Марта, это он тебе передать велел.
Князь тычет клочок бумаги и золотые часы в руку.
– Спасибо, солдат…
Читаю:
«Итак, любовь – моя погибель.
Я питаю в сердце страсть,
И она привела меня к смерти.
Моя гибель мне известна.
Я полюбил ту,
что должен был только чтить,
Но я пылаю к ней страстью».
С вершины позорного столба слепо смотрит на меня голова Поэта.
Я сыта по горло Тьмой. Сыта. По вкусу она напоминает клейкую кашу бедноты, кашу из лебеды и коры и деревьев. Ее вкус – это вкус царства мужчин. Я переела ее, и к горлу подкатывает героическая тошнота. Тьма обслуживает параноидально-нервного Пиотрушку как истинного своего Царя. Я еще никогда не пила столько, сколько свинцовым сегодняшним днем, шампанское, венгерское, мозельское. Остатки моего желудка окрасились в цвет сих вин, я изблевываю из себя Тьму.
Князь следует за мной, преследует меня взгляд его, взгляд побитого жизнью и хозяином пса, взгляд цвета вод Священного Озера. Я не могу потерять и его, а посему мне нужно научиться нелюбить его всем сердцем. Когда-то было время, я надеялась, что все, все закончится хорошо. Ныне Тьма пожрала и эту, вероятно, последнюю мою надежду.
Победы и поражения – все вперемешку брошено на одни и те же весы, что обмишуривают покупателя надежды в весе. Бедный Князь! Он всегда любил меня бессловесно. Как птица, крылья которой трепещут на каждом участке моего тела. Я самой себе всегда казалась невесомой в его объятиях и не чувствовала ничего, кроме счастливой легкости. Наш совместный полет в наслаждение был остановкой, остановкой в вечности. Мы были единым целым в прекрасных небесах, а потом он взрывался на мне, во мне, его вздох был звуком, воспламенявшим маленький огарок моего сердца. Ради его спасения отдала я Виллима (ибо всякий, кто дорог моему сердцу, будет уничтожен), но обманула ли я Тьму страшным моим жертвоприношением?
Бедный, обреченный Виллим! Мы проговорили с ним всю ночь перед казнью, проговорили соприкосновениями, столь же сладостными, как самый страшный смертный грех. А потом я покинула его в смерти. В ранних рассветных сумерках мой камергер сказал, что будет любить меня в Вечности, думать там обо мне. Вечность – она кажется мне отныне временем меж днем и ночью, часом меж собакой и волком. Пусть в Вечности сей я останусь для него лишь телом, ответившим на его последнюю страсть, устами, которые искал он и нашел в смерти поцелуе, языком, что требовал ответа, теплом и рекой, принявшими его.
Мое сердце. Оно бьется лишь для меня и, возможно, для того мужчины, которого сейчас оберегаю я нелюбовью моей. У меня есть голова и соответствующая оболочка, которую можно холить и лелеять, которую пытаются запечатлеть для вечности парсун мазилы.
– Ты мечтаешь. Но не обо мне…
Несчастный Князь.
– Не о тебе. Я думаю о банальности человеческого зла и дьявольской Тьмы.
– А обо мне?
Я провожу рукой, по его подбородку. Как-то никудышно побрил его сегодня брадобрей.
– А ты, солдат, есть ключик к каморам свинств сильных мира сего. Люди зависят от образов своих врагов.
Силясь понять, Князь отставляет в сторону неизменный серебряный кубок и прячет лицо в цветах.
– Они не пахнут больше. Цветы зимой как наважденье ложное. Лживые цветы. Ненастоящие какие-то интриги. Смотришься в других, как в зеркало, и видишь вдруг личико смазливое и интерпретируешь сие как любовь.
Я поворачиваюсь к нему спиной, прижимаю к груди клочок бумаги и золотые часы с моим же собственным портретом. Меня тянет к окну, меня тянет на Троицкую площадь. Во мне сегодня нет места, самого малого, для Князя.
Я запомню сегодняшний день. Я не забуду его никогда. Я вообще никогда ничего не забываю. Ибо так предначертано скрижалями великими странствий.
Волки помнят все.
Иногда мне кажется, они состоят только из памяти.
– Ты считаешь себя великолепной и непобедимой, Марта? Так не бывает. Заблуждение времени сего в один из дней убьет тебя, дорогое дитя мое.
Князь улыбается горько, поигрывая стеблем розы и, конечно же, ранит руку об ее острые шипы. И недоверчиво смотрит на свой окровавленный палец.
– Странно, я не чувствую никакой боли. Кстати, уже давно не чувствую. Ну, не странно ли?
Наверное, нет, ибо всю твою боль я взяла себе, вынужденная жить среди людей и спасать ныне тебя своей нелюбовью.
Кровь капает на мое серебрянотканое платье, и я прижимаюсь губами к его пальцам. Любопытные взгляды прилипают к нам, мол, как она осмелилась, предерзкая, и так ведь не в фаворе ныне оба у разгневанного государя!
Лизок, доченька, сощурила глазки, чтобы лучше все разглядеть.
Пусть смотрит.
Я люблю вкус крови, с детства в моей вечности я любила его. Как же, ведь я из породы белых Волхов, белых волков. Ведь я – оборотница вечная.
– У твоей крови – вкус анисовой и венгерского, солдат. Благодари богов, что ты не чувствуешь боли.
– Скажи, и я согласен не почувствовать даже последнюю боль на плахе!
А зачем? Зачем мне отвечать на эти, мало соблазнительные слова? Я отворачиваюсь вновь к окну и впитываю в себя печальное зрелище, что издевается над моим внутренним взором. Я ни о чем не спрошу Князя, я ничего не отвечу ему, ибо безмерна моя печаль и ярость, мое горе и гнев.
Вкус крови, запах далекого огня Бореи, взгляд на Белое Вращающееся Озеро, Любовь с Князем, Эрос власти и могущества. Я не требую ничего не возможного. У меня крепкие белые лапы, сильные клыки, и я люблю повыть, глядя в желтое око полной луны, ибо мы с ней похожи. Меня тянет к совершенству, прежде всего, к своему собственному совершенству. Я чаще думаю о своей внешности, нежели о характере. Я выживу во все времена, при всех тиранах, ибо я умна и осторожна, я – Белая Волчица.
Ныне меня не будет мучить вопрос, добр или зол Темный Император, находят ли оправдания деяния его земные. Для меня мертв он уже при жизни, он подписал себе смертный приговор в этот хмурый свинцовый день.
«Учинить по приговору».
Теперь, отныне и навеки я считаюсь только с моей собственной Судьбой.
Через несколько дней на столике в спальных покоях царицы появился страшный презент Темного Государя – банка с заспиртованной головой камергера.
Лето 1733 г.
Она никуда не исчезла. Она сидела в Ореховом кабинете батюшки и неторопливо пила кофе. Да нет, священнодействовала. Услышав его шаги, она вскинула на Сашеньку глаза, улыбнулась. Но в глазах осталось нечто, – накипь какая-то, что ли, – что страшно не понравилось юному князю, нечто, что не смог бы истолковать он никогда. А подсказки ждать не от кого.
– Было бы лучше, если бы ты исчезла из нашего дома, Марта, – набрался смелости сказать Александр. И пожалел о вырвавшихся словах сразу, едва договорил их до конца. Это было то, что он хотел сказать, но слова произнесенные оказались лживы и безлики, бесцветны. – Ты не можешь оставаться здесь, Марта. Мне почему-то кажется, что беды кружат вокруг меня из-за тебя. А потому – прощай!
– Что ж, мне предстоит долгая дорога, – Марта наигранно спокойно поправила непокорные бело-серебряные пряди. – Долгая одинокая дорога, ибо белые вещуны – большая редкость ныне.
Сашенька намеренно ничего не ответил. Он не собирался затевать с ней спор, неважно, на каком бы уровне не велся разговор.
– Понимаю, – усмехнулась Марта. Что это, горечь, боль затаенная? – Ты спешишь очистить от меня дом Княжий. Да ладно. И спасибо за приют, тобой даденный.
Ушла. Исчезла. Но почему ж так смрадно на душе? Именно смрадно, и слова-то иного не подберешь.
Чепуха какая-то!
Марта – лишь эпизод. Не обязательно Меншикову иметь свою собственную Марту. Да он забудет ее через три дня, а через год так и вообще не вспомнит, что знавал такую.
Сашенька повернулся к окну. Карета госпожи Бирон подъехала к центральному входу.
И в этот момент Сашенька увидел тень. Тень, которую узнал мгновенное. Да он бы узнал того монстра Тьмы и в ночи кромешной, за двадцать верст с гаком!
Его сестра открыла дверцу кареты.
– О боже! – прошептал юный князь. – Санька! – И закричал уже истошно. – Санька-а!
Конечно же, Александра Александровна не услыхала. Лишь повертела хорошенькой головкой.
Сашенька повторил движение сестры и был окачен волной парализующего ужаса. В сторону госпожи Бирон несся огромный иссиня-черный жеребец, словно посланник ада. У сестры не было шанса спастись, такой и карету пропорет, если что.
Сашенька бросился из дворца. Он должен успеть.
С улицы понеслись крики, вой ужасный, он бежал по лестнице со скоростью немыслимой. И чудом было уж то, что не споткнулся, не упал, не сломал себе шею.
Его сердце подпрыгнуло в ужасе, когда Сашенька все-таки выбрался из дома.
Карета валялась на боку, да не беда, карета, чай, покрепче плоти человеческой будет. Конюх и лакей валялись подле. Сестрица сидела обочь дороги.
– Санька! О, Господи! Что, что случилось?! Ты ранена?
Прошла почти секунда – вечность! – пока она не начала хоть как-то реагировать на его слова. Секунда, за которую миллионы страшных мыслей обстреляли его голову, разорвав ее на части, но, не причинив видимого, зримого урона.
Александра Александровна медленно подняла на него глаза, в которых не было и тени узнавания. Еще никогда Сашенька не видывал сестру столь бледной. Даже губы у нее были белее снега зимой.
– Что, что с тобой?!
– Черт побери, да прекрати душить ее! Она не ранена!
Сашенька не удивился, услышав голос Марты. Он испытал лишь гнев.
– Что сие значит? – выкрикнул яростно. – Разве я не велел тебе…
– Оставь Марту в покое, – тихо прошептала сестра. – Она спасла меня.
– Случайность, – даже расстроился Сашенька. – Ты случайно не ангел-хранитель?
Марта глянула на него холодно.
– Ты просто щенок, любезный. Али я должна была смотреть, как сестра твоя погибнет, только потому, что ты мне… не доверяешь?
Это не было случайностью. Таких случайностей нe бывает. И Сашенька прекрасно понимал это.
Боль вернулась ночью. Весь вечер они провели в молчании. Сестра принципиально отказывалась разговаривать с ним, отводила взгляд, он физически-болезненно ощущал ее враждебность и дурное настроение. Даже обычно болтливый Густав не раскрыл рта.
Досадливо поморщившись, Сашенька было подумал, а не отправиться ли на задние дворы, в людскую, где разбитные, румяные девки и развеселят, и приласкают. Занятия любовью были для него прежде сравнимы с принятием пищи: кушать-то иногда зело хочется, тем паче, вкусненькое, лакомое! Да нет, не пойду, решил Сашенька, засыпая.
Вновь он проснулся буквально через несколько минут, сбежал из обрывков начинавшегося уже кошмара, выскочил из него с глухой болью в левой руке.
Во рту было премерзостно, и точно также на душе. Кошмар был отчаянием, горестным воспоминанием о нелепо погибшем Петьке Сапеге, бессмысленным, но очищающим гневом на судьбу, что может ударить столь жестоко и коварно.
Он попытался вызвать перед взором внутренним образ Сапеги, и в ужасе понял, что не может. Ему вспоминалась их последняя встреча: как Петька сидел в золоченом кресле, во что был одет, вспоминались его жесты, звуки его голоса – все было, только вот лица Петькиного юный князь вспомнить никак не мог. Что-то в его душе отчаянно противилось сему воспоминанию.
Сашенька поднялся, подошел к окну, осторожно сдвинул в сторону тяжелую, мрачную штору.
Нечего там смотреть, сие он знал прекрасно: Нева, дорога – все дремало в совершенном спокойствии. Но Сашенька все равно стоял и смотрел с редкой смесью ужаса и восторга. Мир больше не был поделен на свет и тьму, – пропало куда-то сие разделение! – в нем господствовала абсолютная чернота, по краям переходящая в серый безжизненный цвет. И Сашенька, вглядываясь в подобные переходы ночи, невольно задумался над тем, а может ли все, увиденное им, быть отражением реальности: свет и тьма, жизнь и смерть были не только двумя экстремами космоса. Всюду царили промежуточные оттенки, вмещавшие в себя любые тени, любых существ. Вон, поди, сущие волки мелькают – только белые отчего-то.
Сашенька вздрогнул: да что с ним такое? Потусторонний мир как будто поверил в него со всею серьезностью и играет теперь на слабых его нервах.
Он никогда не понимал людей. Так, может, он – тоже тень, аль оборотник какой? Царство тьмы, что населяет мир в час меж днем и ночью, считало его оборотником и, кажется, развернуло на него свою охоту. Не выдумывает ли он все это? Мир состоит из впечатлений, просеиваемых человеческими чувствами, а вряд ли чувства обманывают его. Из чего тогда составляется жизнь, как не из воспоминаний и из тех магических трех секунд, что зовутся настоящим? Настоящее кратко, а Прошлое – велико и безмерно. Он утонул в нем.
Шорох разогнал его мысли. Кто там? Юный князь накинул на себя халат атласный и осторожно выглянул из покоев спальных. Он устал, но это была чисто физическая усталость. Его душа пребывала в брожении, и Сашенька знал, что сей ночью не найти ему покоя – да и не хотел он его искать. Сны не имели больше над ним власти.
Тишина дворцовая навалилась на него всей тяжестью. Сашенька словно ударился о безвидную, прозрачную стену, о коей раньше и не догадывался-то.
Ореховый кабинет батюшкин был занят – там спала Марта, следовательно, не посидишь там запросто. И все же…
Сашенька осторожно потянул на себя дверь кабинета.
– Марта? – спросил он.
И не получил ответа. Ее не было. Сбитые простыни на узком ложе, разбросанные подушки и одеяла. Кровать была пуста. Марта… все-таки ушла.
Несколько минут Сашенька просто стоял на месте, чувствуя абсолютную свою беспомощность, затем решительно развернулся и бросился в соседние покои: может, она там?
Куда там, мечтатель!
За спиной юного князя возникла тень сестры, колыхнулась.
– Ее нет, – вздохнул он.
– Что?
– Ее больше нет, – Сашенька кивнул в сторону Орехового кабинета.– Наша гостья того-с… съехала. И не спрашивай меня, почему.
Последние следы сонной усталости исчезли с лица Александры Александровны.
– Что ты наделал?
– Я ничего не делал, – не понял ее Сашенька. Сестра сердито махнула рукой в сторону кабинета.
– Что ты там искал?
– Ничего, – смутился дико Сашенька, даже в полумраке было видно, как покраснел он. – Мне послышался какой-то шум, вот я и…
– Шум? Ты выгнал ее. Ее, понимаешь?!
– С чего ты взяла? – возмутился юный князь.
– Ты и так Ее уже выгонял, – возмущалась сестра не меньше. – Господи, полночь на дворе, а ты! Холодно, темно…
Сашенька зажмурился, мысленно сосчитал до десяти. Только не ссориться!
– Но я не выгонял ее!
– Где же тогда она?
В этот момент раздались шаги, мягкие, но нерешительные. Сашенька подскочил к двери и буквально подхватил Марту на руки. Ее волосы были растрепаны, нечто темное – кровь? – налипло на них. Правый рукав платья был разорван, подол забрызган грязью.
– Эй! – воскликнул юный князь. – Что… что произошло?
Не отвечая, Марта прошмыгнула в кабинет и заперлась там. Сашенька бросился на дверь с кулаками.
– Я спросил тебя, что случилось?
Дверь подалась. Марта успела уже сбросить с себя грязное платье и стояла посреди кабинета обнаженная.
Саша попятился в растерянности – на правом предплечье их странной гостьи зияла глубокая, рваная рана. Сашенька не обманулся – серебристо-белые волосы ее были запачканы кровью.
– Господи, да что случилось?
Марта, не стыдясь наготы, подошла к кувшину с холодной водой и принялась промывать рану на руке. Она не отвечала, она просто впитывала его слова.
– Боже, боже, Марта! – вернулся вдруг голос к онемевшей от ужаса Александре Александровне.
Марта вскинула не пораненную руку в жесте, который должен был успокоить их. Куда там!
– Марта, прошу тебя! – в голосе сестрицы Сашенька разгадал панику, внезапно разбудившую в нем непонятную ревность. – Что с тобой, а?
– Ничего, – наконец, ответила Марта. – Я просто слегка поранилась. Ничего ужасного со мной не произошло.
– Как же нет! – едва не плакала госпожа Бирон. – Я позову за лекарем.
Марта отчаянно затрясла головой.
– А вот лекаря не надо. Мне нужны бинты – и все.
– Сейчас, сейчас принесу, – Александра Александровна, позабыв о колокольчике, что может созвать прислугу, бросилась куда-то вглубь дома.
Марта тут же обернулась к юному князю и сказала негромко, но очень властно:
– Прошу тебя, ничего ей не говори.
– Что не говорить? – бестолково прошептал Сашенька.
– О тьме и ее тенях.
– Я… я не понимаю, – завел было юный князь, но Марта резко оборвала его.
– Я объясню тебе все. Но позже.
Александра уже бежала с ворохом тряпиц белых в руках. Таким количеством можно полк раненых забинтовать, невольно подумал Сашенька и усмехнулся лукаво.
– Вот столько не надо, – начала было Марта, но у нее не было никаких шансов спастись от сочувствия госпожи Бирон. Сашенька отступил, зная, что в такие моменты сестрице под руку попадаться не стоит. Опасно.
Она врачевала рану Марты с превеликим энтузиазмом и с идеальным неумением. Юный князь, честно говоря, даже не знал, нужно ли все это, что сестренка делает, скорее всего, Марте-то становится от такой заботы лишь больней. Впрочем, она стойко выдерживала процедуру врачевания, ничем не выдавая досаду, а под конец поблагодарила госпожу Бирон царственным наклоном головы. Затем взглянула в сторону сваленной посреди кабинета одежды.
– Жаль, платье испорчено, – вздохнула она.
– Ерунда! – Александра Александровна сердито взмахнула рукой. – Одежды хватит на десятерых придворных дам. Лучше объясни, что произошло?
– Ничего, – спокойно ответила Марта. – Ничего… кроме глупой случайности. Я сама виновата. Мне даже стыдно говорить о такой царапине. Сущая ведь пустяковина.
– Царапина? – ахнула госпожа Бирон.
– В моей жизни бывали раны и пострашнее, – хмыкнула Марта.
А Сашенька смотрел на пальцы их таинственной гостьи. Она держала их в воде, налитой в серебряный тазик. Все пальцы в крови, в ужасе подумал он. Кожа на костяшках сбита, и под ногтями кровь насохла.
Марта поймала его взгляд. Она вообще великолепно ухватывала любое движение чужой души. И быстро стала растирать руки мылом.
– Я принесу тебе сорочку и халат, – вздохнула госпожа Бирон. – Велю приготовить кофе. – Решительно двинулась прочь из кабинета, увлекая за собой и юного князя, словно окаменевшего сей ночью.
– Сашка, нужно послать за лекарем, – прошипела за дверью сестрица. – Ее рука выглядит просто ужасно.
– Ты же слышала, что она сказала, – горько хмыкнул Александр Александрович. – Это всего лишь царапина.
Александра отпила кофе и метнула на него сердитый взгляд.
– Послушать тебя – так ты развлекаешься.
– Я не развлекаюсь, не лукавь, – возмутился юный князь. – Ты видела ее руки?
– Нет. А что?
– У нее под ногтями кровь насохла. Такое впечатление, Марта с кем-то боролась.
– Боролась? – сестра судорожно вцепилась в маленькую фарфоровую чашечку. – Конечно же! И как я сама не сообразила?
– С ней что-то не так, – вздохнул юный князь. – Не стоило нам впускать ее в дом.
– Ты еще что-нибудь про ведьм скажи, – хохотнула госпожа Бирон, но хорошенькое лицо ее оставалось серьезно. – Ты становишься чересчур нервней, сударь мой брат! Ну, как ты не понимаешь, это – Она!
Сашенька вздрогнул – на пороге стояла Марта. Его взгляд невольно скользнул по ее рукам – чистые, отмыла кровь.
Она спокойно села в кресло, взяла чашечку кофе, отпила. Посмотрела на юного князя пронзительно желтыми глазами, – у него аж дрожь по спине пробежала, казалось, он растворился в жутких вертикальных зрачках, расплавился навеки, – и спросила:
– Ты рассказал ей?
– Не понимаю, о чем ты говоришь, – запаниковал юный князь.
– О том, что ты увидел в день торжественного погребения тел государей императоров.
Сашенька вскочил и заметался меж дорогой мебели, сердито, взволнованно:
– Я ничего не видел! Довольно! Или ты покинешь дом, или исчезнешь из нашей жизни – или…
– Если я поступлю так, как тебе ныне угодно, вы оба погибнете, не пройдет и дня, – спокойно отозвалась Марта, допивая кофе.
Это было столь неслыханно, что Сашенька уже собирался засмеяться – громко, отрывисто, саркастично. И не смог. Отчаянная дрожь мурашками металась по спине. Что-то было в ее голосе, во взгляде удивительных глаз, что лишало слова смехотворности.
«Если я поступлю так, как тебе ныне угодно, вы оба погибнете, не пройдет и дня». Сашенька не мог разгадать пока что глубинный смысл этого предупреждения, но знал, просто знал: следует поверить Марте. За последние дни он пережил слишком многое, слишком уж многое повидал, чтобы не прислушаться к голосу души. А душа твердила: надобно поверить.
Сестрица вдруг выронила чашечку и, глядя на мелкие осколки, нервно рассмеялась.
А потом в покоях княжеских внезапно воцарилась особая какая-то, приглушенно-тревожная тишина. Смесь страха и неверия. Пальцы Александры Александровны дрожали мелко.
– Не уходи, – прошептала она Марте, – Никогда не покидай нас.
Желтые глаза превратились в темное золото, потускневшее от времени, они пристально следили за братом и сестрой.
– Никогда – это страшное слово…
…Он, Лукич, пестовал Темного Царя. Он и никто иной был его истинным наставником, ибо воспитание на крови есть сладчайшее для развития всесильного правителя державы. Кровь – она липкая зело, лучше всего скрепляет выученика с возлюбленным пестуном его. Помнится, носились они тогда на конях дико по деревенькам близмосковским, да наткнулись на шестилетнего бродячего мальчонку. Свели его в Преображенское не сговариваясь да распяли там мальца. И кололи, кололи, пока кровушку-то всю и не выпустили. Умылись ею, наисладчайшей для братства волков черных, отпавших. Мальца потом крестьяне в поле нашли – да чтобы они супротив державного властелина что-то крякнули! Смеху-то опосля было, когда в году эдак в 1720-м мощи паренька обретены нетленными!
Все неистовей становился выкормыш его, побратим кровный. Лукич с улыбкой вспоминал, как с обнаженной шпагой метался по ассамблейной зале Темный Царь, перекосив лицо. Рубал по столу перед служаками почтенными. Попробуй, угомони такого! Некоторые дурни, впрочем, пытались, да только он в таких случаях никого к себе не подпускал: кого плашмя по голове оглушит, кому пальцы изрежет, с ног свалит ударом эфеса в спину. И так всякий раз, пока не повиснет Сухоруков у Темного Царя на плечах, не зашепчет на ухо жаркое, ласковое, им одним только ведомое, в зальцу соседнюю не отволочет.
Дивились тогда люди почтенные на Сухорукова, что сиживал в обнимку с царем: уходил из залы ассамблейной Анатолькой, а вернулся-то Лукичом – чудеса! Да, не стоит жизнь на месте.
Свозились люди в приказ тайный Преображенский – розыски любил государь.
– Я допрошу построже вашего…
Зачем? Сухоруков и сейчас усмехался змеисто. Неча вопросы глупые задавать.
Запылают в Преображенских приказах костры – лепота то, любо! Парят людей горящими веничками, тянут из них жилушки сладчайшие на дыбе, сдирают кнутами мясо до костей. Сам сдирал, сам парил, сам тянул. Ночами лишь выходил Темный Царь из застенков, осатаневший от криков, стонов, крови, наливался вином, столь по цвету с кровушкой схожим, и без памяти падал в кровать… А едва рассветало, вновь бежал на тонких, длинных ножищах в застенок – рвать и жечь проклятое семя людское.
Эх, тяжелы будни царские! И по сей день забавлялся Сухоруков вспоминаючи, как осмелился страду кровавую партиархишка Адриан прервать. Заявился как-то в Преображенское с иконкой Богородицы о душеньке царской печаловаться. Зря он это, право слово, зря! Нема у властителей держав могутных душенек. С роду они отсутствуют.
– К чему эта икона? Разве твое дело приходить сюда, а? Убирайся живее и поставь иконку-то на место! Я богоугодное дело делаю, я, не ты! Я казню злодеев! Кругом злодеи неизживные!
Свозили потом в телегах выживших под пытками, в грязных, окровавленных, прожженных рубахах исподних. Дурни свечечками горящими от Темного Царя оградиться-заслониться желали! Рубили, рубили, сегодня двести человек, завтра четыреста, снова двести, и еще сотню. Все рубили, не только царь-батюшка. За работу упаренную радникам после каждой головы отрубленной водки чарку подносили. Как тут не потрудиться на славу!
И пили, пили не только из чарочек водку, другое винцо капало. Злился Сухоруков, видя, что во время попоек сих холодеет у Темного живот внезапно, судороги начинаются, дрожь по телу пробегает, тик в щеке делает и без того уродливое лицо безобразным и страшным. По ночам Темный дергался в таких конвульсиях, что Лукич вынужден был рядышком ложиться и держать возлюбленного своего за плечи – только так выученик мог забыться тревожным, коротким сном.
Жажда возмездия всегда жгла пестуна царского, ибо он – Отпавший. Так пусть и царь державы Святой, Белой тоже станет отпавшим дитем Тьмы! И выученик набрасывался на самых доверенных лиц. То на Князя набросится, лицо в кровь изгваздает, то Лефорта хитромудрого на землю повалит и топчет, топчет ногами…
Любо сие, любо…
Страх к Темному Государю жизнь его земную пережил, сей страх и в смерти сущим его сделал.
Им немного осталось – сущую-то малость. Волчат прибрать, дай-тр Мунт сроку.
И как бы Она не дергалась, как бы зубки ни скалила – час сей долгожданный пробьет скоро. Окончательная жертва будет принесена.
Но как же жутко терзали прошедшей ночью его бессмертную плоть ее клыки! Только чудо спасло его. Чудеса и для Тьмы случаются.
Осень 1708 г.
Я чувствовал дикую боль лишь дважды в жизни, и она была различного качества. Однажды, во времена Великого посольства на постоялом дворе в захудалом немецком княжестве, когда мой друг, мин херц каптейн, насиловал меня в душной каморке под крышей, унижая и уничтожая во мне что-то, что исходило от меня и от него. Возможно, то были убиты ростки крепкой мужской дружбы, что была возможна меж нами? Прикосновения плоти к плоти могут означать смерть. Когда больше уже ничего не остается, кроме кричащего против насилия тела, кроме великой боли ощущения предательства.
Герои ищут катастрофы: Ахиллес не был бы Ахиллесом без своей беспомощной пред смертью пятки, Геракл – без плащаницы, Христос – без креста. Сомнения в том, что я – мужчина, а не царская задница-плевательница, еще долго не оставляли меня. С той ночи я стал мужественнее и вместе с тем боязливей, покладистей, трусливей, равнодушней. В поисках победы после поражения. В бегстве от всего, что могло бы удержать меня.
Я бросался на стены, один на десяток врагов. Искал ли я смерти? Наверное, но не получал даже пустяшной царапины. Войны не дают ничего, кроме смерти, но некоторые хорошо наживаются на них. Я – тоже, я заключил диаволов договор с больной совестью.
А потом я нашел Ее, стирающую порты. Ее, способную произнести единственно истинные слова любви и тоски. Эти слова нашли дорогу к моему сердцу, оно стало ларцом слов сих. С Ней я терял небеса и падал в траву, что поет от страсти. Звезды рядом с Ней сияли ярче, я сам казался себе огромным белым зверем, сильным, смелым в своем праве на любовь.
А потом мои мечты были заморожены, заморожены намертво. Ее отняли, потому что следовало доставить боль – мне, Ей. Слезы? Их не было тогда. Отныне я напоминаю себе зверя, под веки которого забрался червь, питающийся моими слезами. Я – верность, которую растоптали ботфортом.
…Она выжила, когда ее укусила змея, потому что я припал к ранке и высосал яд.
– Это – Судьба, – прошептала Она, когда я прополаскивал рану водой. Героини ищут катастрофы и гибели.
Но Ее все равно отняли.
Судьба покоряется крикам царей.
Это тоже судьба – готовность отдать все и вынести все. Она – умнейшая из женщин, застывшая в порфире горестной поверхностности царского двора. Яд дворцовой неволи страшнее всех укусов змеиных. Ее не ослепляет сие уродство, Она выстоит пред безжалостным злом.
Но Ее все равно отняли у меня.
Я жду в царской приемной государя. Предопределение всей моей жизни – ожидание великого мин херца. Ждать, невзирая на время дня и ночи. Когда я был свободен, я мог летать, но Ее отняли у меня, отняли вместе со свободой. Остались лишь водка и просто бабы – мне, утраченному и утратившему все, что можно обрести в мире сем.
Я долго искал поющий родник счастья, Женщину великой смелости, балансирующую по лезвию меча. Во мне умирает безумный пиит, что гонится за белой волчицей, находя ее лишь в пьянительных мечтах.
Ибо отняли у меня родник поющий.
С ней я был ближе к звездам, ближе к луне.
«Ты, ты получишь все звезды, коих не было еще ни у кого…», «Я сотку тебе цепи из страстных лобзаний…».
Слез больше, чем моря, а ведь и в лужице жалкой можно захлебнуться. Я захлебываюсь слезами, которых не осталось.
Я сижу в царской приемной и жду мин херца каптейна. Зачем? Почему? Ибо я – трус, трусливый пес, поджавший хвост после пинка хозяина.
Она полюбила во мне философствующего солдата-убийцу. Жизнь и Смерть танцуют на иконах ее мыслей, непостижимых мною. Кружат вокруг нас люди, и брызжет кровь до потолка.