Текст книги "Белая волчица князя Меншикова"
Автор книги: Оксана Духова
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Наклоняюсь с большой неохотой.
– В своей постели умираю, – дохнул в лицо нутром смрадным, гнилью. – А мучаюсь как… как под пытками… в Трубецком раскате…
Я прижимаю к лицу надушенный платок. Так ведь и поделом, царь-батюшка! Грехи-то у тебя страа-ашные!
С трудом разжав ссохшиеся губы, потребовал перо и бумагу.
«Отдайте все…» – нацарапал. Перо выпало из ослабевших перстов, и фиолетовые чернила пятнами смерти расползлись по белой бумаге.
Феофан к нему тут же, что банный лист, пристал. Что, мол, царь-батюшка, что? И добился одного лишь «после» и изгоняющего, нетерпеливого жеста руки.
Нет у тебя уже «после», мин херц —часы пробили пятый час. Наконец-то пришла, запоздалая.
Я перекрестился размашисто и, горделиво расправив плечи, вышел. Кончилась эпоха моего каждодневного предательства! Торопят дела, нет времени для печалей о грехах души, коростах сердца. Сейчас все решают мгновения. Пора начинать, пора.
И я вошел в залу к господам сенаторам…
Князь шумит истошно, рвет глотки аки пес супротивным сенаторам. А, значит, у меня есть жалкие крохи времени подумать. Я кидаю взгляд на прикрытое пологом ложе смерти Темного Императора. Вкруг суетятся лекари. Им куда приятнее ворковать подле умершего, нежели возиться с живыми. Даже знаю, что сейчас скажут о сем почившем любителе молодых камергеров и здоровенных денщиков: «источником болезни послужил старый и плохо вылеченный сифилис»…
Что там надобно доктору Паульсону? Кажется, я должна сделать внимательное лицо?
– При вскрытии тела его величества императора мы увидели совершенный антонов огонь в частях около пузыря; некоторые же части так отвердели, что весьма трудно было прорезать анатомическим ножом…
Что это, жалость подкралась к глазам? А почему бы и нет? Столько лет мы ели вместе, пили, столько лет он был объектом моего пристального наблюдения, на нем я училась нынешним правилам горчайшей из всех властей – правилам земной власти. Познай своего врага как самое себя. Жри тех, кто не посмел встать на твою сторону. Никогда не сомневайся в том, что ты лучше всех остальных. Побеждай плеткой, не аргументами. Он так и жил, это его правила. Правила, написанные для мужей великомудрых. Словеса мужской истины и мужской лжи. Мужи разрушили мой холодный полунощный мир. Из-за мужчин я бреду ледяным бесконечным потоком тысячелетий. Кредо безжалостности к себе и другим. Его даже нельзя было заразить вирусом сомнений в собственной правоте.
И ныне мне нестерпимо жаль его.
Я отхожу к окну и всматриваюсь в молочный сумрак раннего утра. Январь – мой месяц, ибо в нем я почти всегда одинока. Вдох, выдох. Следует победить жалость. Но мне жаль его. Каково это ему было вечно находиться подле своей Судьбы? Надо взглянуть на него еще раз. Мой прощальный подарок Пиотрушеньке: взгляд, исполненный жалости. Ни стыда, ни благодарности, ни любви. Только ныне я окончательно повзрослела, – спустя множество переходов сквозь глубокие ледяные потоки безымянности я научилась сострадать Тьме.
Лето 1733 г.
Сашенька бесцельно брел по направлению к Дворцовой площади. Огляделся по сторонам с вздохом тяжким – вроде нет нигде темной тени-преследовательницы. И направился через площадь к дворцу – Густав с измайловцами там сегодня дежурил. Надо во что бы то ни стало с младшим Бироном потолковать.
Вернее, он хотел к нему пойти.
И не смог.
Вот, опять! Только он ступил на площадь, произошло нечто ужасное. Не было никакой возможности объяснить логически чувство сие. Ноги предали своего хозяина.
Руки юного князя начали подрагивать. Он чувствовал дрожь, да не способен был подавить ее. Собрался с силами последними, сдвинул ногу с места и тут же снова замер. Взгляд Сашеньки блуждал по огромной, в мгновения эти совершенно пустынной, площади, пытаясь обнаружить на ней нечто диковинное. Как бы не так, обнаружишь тут! Все было так, как и должно было быть: перед ним раскинулась дворцовая площадь с архитектурным пугалом – резиденцией царей российских. Слабый вечерний свет только подчеркивал ее уродство. Ничего необычного не было. Только… только в голове Сашенькиной бились тревожные молоточки набата. Он был в опасности. Нечто… нечто в черном балахоне с прорезями для глаз под призором двух конных солдат надвигалось на него. Тоже темное, да только не из мира призрачного, а из жутких подвалов Тайной канцелярии. Несло оно с собой опасность жутчайшую, – вот кликнет сейчас «Слово и дело», да на него, Сашеньку, перстом укажет, и все, пропадай, Сашка Меншиков, в застенках пытошных.
И нет, чтобы бежать, застыл на месте, как агнец парализованный, пальцем шевельнуть не в силах, не то чтобы мекнуть хоть что-нибудь в свою защиту.
Звон ментального набата оглушал. Ныне сделался звон сей гневен, яростен. Из-за шума этого Сашенька даже не заметил – не успел! – как внезапно возникла подле него тень волчья, белая, как толкнуло его нечто предерзко, прегрубо в сторону.
Сашенька закричал от ужаса и боли, – а кликун преподлый в мешке черном в сопровождении конвоя уж мимо прошел, далее спешил себе жертвы выискивать.
Александр Александрович с трудом поднялся на ноги, потирая глухо пульсирующую голову.
– Сударь, с вами все в порядке?
Юный князь неуверенно обернулся навстречу вопросу. Рядом с ним стояла стройная, юная особа с удивительно-белыми волосами и усталыми, очень старыми золотистыми глазами. Болезненно знакомыми ему. Но неузнаваемыми.
– Нет, – ответил он с заминкой. Что-то пульсировало в висках на бешеной скорости. – Со мной не очень все в порядке. – Помедлил. – Так это вы! – воскликнул вдруг Сашенька. – Вы спасли мне жизнь!
Незнакомка, знакомая до боли, с преувеличенным вниманием осмотрелась по сторонам и пожала плечами – эдак небрежно передернула матовой скульптурной белизной плеч древнего божества.
– Разве здесь есть кто-то еще, сударь? – с легкой, озорной улыбкой спросила она. Чуть длинноватый носик смешно сморщился.
Она была права. Дворцовая площадь по-прежнему безлюдна.
– Благодарю вас, сударыня, – пробормотал Сашенька. – Я…
– Отблагодарите меня после, – перебила она его.—Лучше исчезнуть с места сего. И… неужто я не заслужила турецкого кофе из таможенной австерии? Наверное, это не самое большое вознаграждение за спасение жизни, а?
И увлекла его за собой в темный переулок. Вот ведь странное дело! – он шел за незнакомкой и ничего не боялся. Возможно, потому, что это – женщина? Чего баб-то опасаться?
Они устроились в свободном уголке таможенного трактира. В кабачке царил приятный полумрак, веяло освежающей прохладой и соблазнительными запахами. На улице торопливо сгущались сумерки, а здесь было так уютно, что юный князь совершенно расслабился.
– Сударыня, позвольте мне еще раз поблагодарить вас, – сказал Сашенька. – Если бы не вы…
– Если бы не я, из тебя сделали бы котлету на дыбе, – прервала его излияния нежданная спасительница. Она тряхнула небрежно уложенными в прическу волосами и вздернула в легком недоумении удивительно черную, соболиную бровь. – Так что, все-таки, с тобой произошло? Или ты самоубивец, раз подсовываешься под руку Тайной канцелярии, или рассеянный философ?
– У меня… у меня был трудный день, – выдавил Александр, пораженный сходством немыслимым с дорогой его сердцу Особой, давно их семейством утерянной. – Вообще-то, вообще-то, сударыня, меня зовут Александром… Александр Меншиков.
Гримаска уважительного удивления в ответ. Мол, ого, звучит гордо.
– Ну, а меня, Александр Александрович, зовут… Мартой… Удивлены? А что? У каждого Меншикова должна быть своя Марта, – усмехнулись чувственные, слегка капризные губы.
Сашенька смотрел на нее удивленно, Марта склонила голову набок и сухо рассмеялась.
– Позволь себе не удивляться, князюшка. Мне девятьсот тысяч двенадцать лет, родители мои жили в далекой земле полунощной, Борее. Меня там звали Полой. Но для тебя я… просто Марта, без роду, без племени. В те времена таких, как я, считали богами, силами, властями, ныне клеймят оборотнями, поминают как ведьм. В лучшем случае, как странников в домах принимают.
Сашенька не знал, стоит ли ему рассмеяться или же лучше рассердиться. В голосе Марты слились воедино поразившие его агрессивность и предупреждение. Она, очевидно, не желала говорить с ним о себе, вот и мутила воду почем зря. Матушка… государыня умершая тоже всегда так делала, а его новая знакомица поразительно похожа на нее. Игра судеб, да и только!
– Я ни о чем не собираюсь спрашивать тебя, – мягко улыбнулся Сашенька, и на щеке юноши явственно обозначилась щербинка от перенесенной в Березове оспы.
– Так-то лучше, родной.
В кабаке зажигали свечи, а лицо Марты странным образом сливалось с сумерками. Чем слабее делался свет дня за окном, тем больше очертания Мартиной фигуры терялись в темноте серой. Как будто была она статуей из белоснежного льда, безжалостно брошенного злой рукой в теплую воду.
– Так все-таки что с тобой происходит? – спросила Марта. – Может, скажешь? Я имею в виду, что происходило с тобой до встречи со мной. Ты стоял там, на площади, словно громом пораженный. Если бы я не утянула тебя оттуда, вряд ли ты пережил бы сию ночь в пытошной. Или же тебя там просто искалечили бы.
– Я знаю, – вздохнул Сашенька, прикрывая глаза, о которых все в голос твердили, что, мол, сильно они смахивают на отцовские. – И я тебе действительно благодарен… Марта. У меня был тяжелый день – вот и все.
– Он мог бы стать еще тягостнее, – насмешливо хмыкнула она.
– Да уж, мне не позавидуешь, – в тон ей отозвался юный князь.
Он чувствовал себя все неуютней и неуютней. Эта удивительная женщина, конечно же, спасла его; может, и не от верной гибели, но уж от несчастья жуткого – так точно. И несмотря на это, ему почему-то побыстрей хотелось вырваться из сей австерии. И так проблем полон рот, не до того ему, чтобы в ужасном трактире рассиживать.
– Мне – тоже, – вздохнула Марта. – Австерия не больно мне по нраву.
В мыслях читает!
Сашенька испугался. И внимательнее пригляделся к собеседнице. Бледна, боже, как же она бледна, не иначе как чахоткой злой страдает, сердешная. Сколько, она сказала, ей лет? Выглядит значительно моложе. Ха! Волосы, волосы какие дивные – описанию не поддаются. Помнится, Она прятала свои под черными париками. Хоть мал тогда Сашенька был, а запомнил.
– Послушай, если тебе неприятно быть рядом со мной, так и скажи. Не лукавь, – выдохнула вдруг Марта.
Она была отличной наблюдательницей. Она давала ему шанс вежливо раскланяться, но, глядя в ее бездонные янтарные глаза, Сашенька уйти не смог.
– Я не лукавлю. Кто ты?
– Я – разная, – уклончиво ответила Марта, прикрывая глаза густыми черными ресницами. – И… никакая, если быть честной.
– Никакая?
– Ты задаешь глупые вопросы. Вероятно, сказывается тяжкий груз тяжкого дня.
Сашенька сосчитал про себя до десяти прежде, чем продолжить разговор. Или она совсем бесстыдна, или столь же чувствительная натура, как булыжник на мостовой!
Ругательства были проглочены, и юный князь подался вперед, чтобы лучше разглядеть свою собеседницу.
– Расскажи мне о себе, – почти робко попросил он. – Ты – здешняя?
– В сей момент я – часть Питербурха.
– А в иные дни?
Марта повела плечами удивительно мягких, нежных форм, что заманчиво прятались в складках лилового плаща.
– Всяко бывало. Я – одинокая волчица, много где побегала.
– А что делает одинокая волчица, когда ей приходится… бегать?
– Всех дел не перечислить, – в обычной уклончивой манере ответила Марта.– Ты слишком любопытен, родненький. Так способны выспрашивать лишь люди.
– О да, я пытаюсь подладиться под них, – с ухмылкой ответил Сашенька. – Что я могу сделать для тебя, спасительница?
– Ну… – впервые она стыдливо замялась. – Мне нужен… кров над головой. Приют на ночь… Возможно, только на одну ночь…
…Сашеньке снился самый маятный, самый тягостный сон всей его жизни. Гонят их, изгнанников злосчастных, на самый край света, в Сибирь. Несчастная мамушка Дарьюшка уж умерла на дороге меж Раненбургом и Казанью, там ее, родненькую, и схоронили. Теперь они сироты вдвойне. Страшно. Вот батюшка в Тобольске топор себе покупает, а денег остаток бедным раздает. Жутко видеть батюшку в мужицкой одежонке.
Из сей, сибирской столицы везла их открытая аленькая повозка, ведомая слабой лошаденкой. Ночью стая волчья за ними погналась. Окружила. Сейчас накинутся, сейчас растерзают. Обнюхали волки их шубы бараньи и прочь пошли. И от сего тоже жутко, ознобко.
Сон тот морочный все продолжался.
Когда остановились в хижине какого-то сибиряка, бывшей на пути мук крестных, вошел в ту хижину одинокую мужчина в мундире офицерском. Да то ж денщик бывший царев! Не узнал он батюшку, обросшего длинною бородою, да в платье мужицком. Али вид сделал таков, что не признает?
– Не узнаешь, Лукич? – подошел к нему Князь, сделавшись вдруг настороженно-хмурым. – Меня, Лександра?
– Какого Лександра? – сердито вскричал офицер.
– Да Меншикова, – ответствовал ему во сне том страшном батюшка, мужик мнимой.
– Меншикова знавал, – хмыкнул бывший денщик царский. – Только ты-то тут при чем, вор?
Батюшка смело взял офицера того за руку, к окну отвел, которым проходил в хижину ту свет, и промолвил тихо:
– Вглядись в меня хорошенько, Лукич! Припомни, в чьем доме чью сродственницу горбатую по углам тискал, припомни, кто о Марте во время давнее Царю нашептал, преподлый!
Бывший денщик царский, посмотревши внимательно во сне Сашенькином на батюшку, начал узнавать Князя и восклицать с лживым, каким-то деланным изумлением:
– Ах! Князь! Каким событием подверглись вы, ваша светлость, печальному состоянию, в коем я вас вижу? Я-то думал, вы в Раненбурге в ссылке почетной…
– Оставим князя и светлость, – прервал его батюшка резво. – Я теперь бедный мужик, каким и уродился когда-то. Нет мне теперь дела до суетного величия человеческого. Иное мне свершить осталось.
Денщик помершего царя отшатнулся в том сне от батюшки, бросился к Сашеньке, сидевшему в углу и подшивавшему суровыми нитками подошвы поношенных сапог своих.
– Не знаешь ли ты человека, с которым я говорил только что?
– Да, знаю, чего ж не знать, – гордо и угрюмо ответил Сашенька, поджимая чувственные, чуть капризные губы. – То мой отец Александр. Что, не хочешь узнавать нас в нашем несчастии, ты, который так долго и так часто едал хлеб наш?
Из тусклого оконца вышмыгнул слабый лучик, пробежался по лицу офицера, и Сашенька увидел гримасу плохо скрываемого торжества. Торжества дикого, древнего, затаенного.
«Помни его, он и поныне опасен», – прошептал во сне ли, наяву ли женский голос, глуховатый, с легкой, страстной хрипотцой.
А во сне вослед бывшему денщику бывшего императора летели слова батюшкины:
– И в неволе моей наслаждаюсь я свободой духа, которой не знал, когда правил делами государскими! Только ныне я понял Марту! Только ныне!
Эта ночь превратилась в ночь сновидений. Даже я, не способная видеть сны, сегодня грежу, отдаваясь баюкающим волнам воспоминаний.
Я опять вернулась в мою полунощную страну земли Борею. Ночь, мирная ночь в лоне Женских Грудей. Я укуталась в покрывала до самого подбородка. Звуки, живые, теплые будят меня. Лиут выходит из прозрачного озера омовений.
– Что стряслось, матушка?
Она присаживается на краешек моего ложа и говорит, что поранила ногу.
– И что теперь?
– Мои ноги умерли, доченька.
Я в ужасе. Как можно ходить на умерших ногах? Богиня печали обнимает меня за плечи и объясняет, что у многих, очень многих из Сущих умерли ноги, умерли руки да и прочие части физической плоти. Неужто мне, богине Судьбы, сие было незаметно? Следует лишь приоткрыть глаза, и они прозреют. Умирает даже время. Это так обычно, так… естественно. Только вот убивать себя страхом не надобно. Вот и все.
Богиня печали проводит рукой по моему лбу. И улыбается.
Я проснулась – и нет Бореи. Нет богини печали. Оказалось, что ее можно убить. Но печаль осталась в мире, потопом слез поглотила землю, прижилась в сердцах людских. Горестно, горестно. Волком завыть, белым волком метнуться сквозь стены.
Я спустилась в сад, приникший к дворцу княжьему, словно страстно влюбленный к объекту своего обожания. Мне не дано больше ничего, кроме туманного скольжения меж буйно разросшимися здесь деревьями. Ничего, кроме печали, не дано мне.
Я избираю деревья геральдическим символом моим.
Они – сильные. Они умеют противостоять бурям нетерпимого времени, капризам Тьмы. Они освящают наше суетное существование, ибо деревья – чисты. Они наши позабыто-отвергнутые души, глаза и уши.
Деревья свободны и благородны в чувствах своих. Они прекрасны как каллиграфическая надпись на изысканном папирусе, как поэзия. Деревья есть высший уровень субтильности живописного полотна, сумрачное притяжение иконографической истины.
Они близки и далеки, они есть тень и свет. Они для меня неисцелимое отчаяние и душное страдание, обращенное в чистый и светлый Покой.
Я выбираю деревья геральдическим символом Судьбы, гербом Белой Волчицы, я сливаюсь с ними, сжимая в руке мой серебряный амулет.
Поутру Сашенька потерянно бродил по пустынным покоям батюшкиного дворца.
Марта исчезла.
Часть вторая
ПОЛНОЧЬ
Апрель 1725 г.
Бывший денщик отбывшего в небытие Темного Императора сидел на берегу Невы и мрачно взирал на плывущие по реке льдины. Наступала весна, природа радовалась жизни, а Анатолий Лукич все еще оставался во тьме зимы в Каструм долорес, «печальной зале» его почившей надежды на осуществленную месть. Сей зимой Белая Богиня обыграла его, разорвала стянувшуюся вокруг ее лилейной шейки петлю мира. А он остался наедине с темной своей ненавистью, воды которой столь же глубоки, как и пучины невские.
Не выходил из головы Сухоруковской амвон, покрытый кармазинным бархатом и коврами золотыми. Амвон и одр, золотою парчою посланный, под богатым балдахином. Он, Сухоруков, все суетился вокруг, изукрасил собственноручно все стены шпалерами, на которых некие чудеса Христовы искусным мастерством сотканы.
А Она, та, о коей много, нестерпимо много, весен назад грезил он, как о царице своей полунощной, вошла в Каструм Долорес в сопровождении пса своего верного – Князя растреклятого, стремительно влетела, посмотрела на шпалеры сии пристально, ненавистные золотые глаза блеснули, потемнев от гнева, посмотрела и велела глухо, придав голосу хрипотцу страстно-презрительную:
– Убрать сие. Не вяжутся некие чудеса Христовы с плясками Смерти Антихриста.
Слово было произнесено!
И скоро потом черным сукном все убрано было. Затянутое крепом, все оказалось погружено в печальную полутьму, тускло поблескивало при свете траурных свечей.
Она забыла о нем, любимом детище Сухоруковском. Забывала похоронить, предать землице.
– Кесарю кесарево, – хмыкнула с несвойственной ей жестокосердностью.
Труп покойного Темного Императора лежал на парадном ложе, уже позеленев и истекая. Но и сим не переполнилась чаша горести сухоруковской! Несмотря на запрещение царя, Она повелела вскрыть его тело и набальзамировать, тайно повелела сделать, будто бы убоявшись и устыдившись укоризны в глазах Анатолия Лукича. Вот так: мол, чтобы ты там не желал, а наказан неисполнением воли последней будешь! Церемониал погребально-наказующий продолжался. И Царю Темному, обожавшему публичность, отказала Она даже в объявлении официальном о месте захоронения. Откажет Она ему и в присутствии на церемонии погребальной столь возлюбленных государем иностранцев. Богу богово, кесарю кесарево, дескать, а антихристу – лишь пляски Смерти…
Сухоруков сжал кулаки от бессильной ярости.
Рано поутру марта десятого дня, в серый шабашный месяц пушечный выстрел возвестил о начале последнего путешествия герра кормчего. В тот день крупными хлопьями падал снег, сменялся градом колючим. Было холодно, ветрено, волны, как водится, с перехлестом. И тоже, как обычно, у зимней Невы неуютно…
Сухоруков зажмурился. Он, сын Мунта великого, преследователь самой Судьбы, плачет?!
В три часа дня гроб с телом императора начали выносить через отворенное окно Зимнего дома – экая оказия, ни в одну дверь последняя домина не проходила! – и осторожно спустили на набережную.
Протяжные звуки полковых труб, грохот литавр да барабанов. Непрерывный звон колоколов несся над оглохшей Невой, уходил в низкое, капризно сморщенное небо. Пушечная стрельба, нет коей конца. Эти залпы особенно угнетали, пригибали к землице-матушке: на протяжении всей многочасовой церемонии раздавались мерные – ровнехонько через минуту – выстрелы с болверков Петропавловской крепости. И удары сего гигантского метронома вечности разливали в сердцах некий печальный ужас.
Она шла пешком, укрывшись под черным флером. К траурной ее вуали налипали снежинки, изукрасили ее градины, словно жемчуга. И черный траур обращался в белые одежды жизни, ибо на ее одеяниях снег не таял!
Уже при свете факелов внесли гроб в церковь древенчатую, стоявшую посреди недостроенного Петропавловского собора. Надо всем возвышалась огромная колокольня со шпилем и часами с боем, а стены собора не поднялись еще даже на высоту человеческого роста.
– Эка храмина, – хмыкнул недовольно Князь. Открытый гроб с телом Темного Императора стоял на том самом месте, где и надлежало ему быть опущену в землю, но невысокая кладка стен не укрывала от метели, рассыпавшей по лицу царя снежную пыль… Сухорукову все хотелось стереть с сего лица этот белый нарост, да только ко гробу его не допускали. Рылом, мол, не вышел.
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!
Это Феофан в белой ризе вперед рвется. Летит хорошо поставленный голос, с подкупающе искренними нотками, летит над храминой недостроенной. Но что это, что говорит он?
– Что се есть? До чего мы дожили, россияне? Не мечтание ли сие? Не сонное ли нам привидение? Виновник бесчисленный противно и желанно, и чаянно окончил жизнь…
Угодник Ее, скрипнул зубами Сухоруков, ужо воздастся и тебе.
Шутки Судьбины подчас жестоки, способна она ненавидеть.
Вот посыпала тело государя землей, гроб заколотили и… бросили на катафалке.
Мимо прошла тогда, как не заметила. Зато он, Сухоруков, различил шепот Ее жаркий:
– И оставаться слуге Тьмы не погребенным, отравляя зловонием разлагающейся плоти воздух мирской. Ибо долгие годы не примет землица тело его…
Эти слова Сухоруков навеки вечные запомнит. И не простит. Список претензий его длинен. Но царь, земле не преданный, – Судьбины ошибочка. Ибо остался он с Сухоруковым, и сгустится тьма над Белой Волчицей и потомством ее лишь сильнее.
Неохотно поднялся с коряги Сухоруков. Пора, пора возвращаться, чтобы проникнуть в сонную дрему дворца, приложить ухо к щелке заветной украдкой, все услышать, все запомнить, за все отомстить. Ибо список претензий его к Судьбе ой как длинен.
Я провела Мартой на земле, прикрывшись царской мантией, тридцать девять лет, уже тридцать девять раз помноженные на триста шестьдесят пять дней, помноженных на двадцать четыре часа. Но так и не научилась ни прощать, ни ненавидеть. «Чувства частенько приходится придерживать только для себя, – говаривает Князь. – Впрочем, они потом все равно возвращаются, и жизнь катится дальше, как будто ничего и не произошло…»
Моя память – лучшая часть меня. Я помню все древние письмена, но иногда медленно забываю писанину нынешних времен! Я – актерка Судьбы, и каждая роль становилась для меня иной, новой жизнью, в которую я врастала, исполняла и обретала овации Пустоты. Правдивость моих ролей ранит, ибо ложь плохого актерства просто убила бы меня навсегда.
Я не ведаю наверняка, кто я ныне. Мать, пылкая любовница, актерка на престоле, царственная вдова – во всех ипостасях бытия я одинокая Белая Волчица.
Князь спит в моих покоях, закрыты его пронзительные, «воровские» синие глаза. Улыбается моему присутствию даже во сне крепком. Я… ненавижу его. Я… люблю его. Только его. Мои чувства к нему подобны нежному дуновению безумия.
Князь похож на Священное Озеро моей ушедшей в Небытие родины, по Озеру сему довелось плыть мне, я многое знаю об его поверхности, водоворотах, волнах мускулов, глубоких и опасных местах. Я не хочу, чтобы мое плавание по этому озеру закончилось когда-либо, я не хочу выбираться на берег. Ибо берег есть разочарование, лучше уж захлебнуться, чем выбраться сухой из его воды.
Я обожаю звон воды его поцелуев и его чувств на моей коже. Я боюсь потерять это. Мы сами взращиваем все наши страхи. Мне надежно, когда он спит рядом. Я протягиваю руку и осторожно касаюсь его обнаженной спины. Кожа у Князя белая и очень нежная, я поглаживаю его, страстно желая, чтобы он проснулся и обнял меня. Иначе я потеряю в себе нечто важное, и это будет только моим грехом.
Занятия любовью – это одинокая охота за самой лучшей дичью на свете – наслаждением. Когда я сосредотачиваюсь на плотской моей радости, я ничего уж не могу сделать для него. Этот человек – чужая земля во мне, я впустила его и вновь вытолкну прочь, но сейчас я хочу, чтобы он послужил мне, покрыл пару кусочков тела, вопиющих о возбуждении. Вот так, вот так. Прикоснись ко мне словами и взглядами, ибо мне тесно в клетке равномерных толчков нашей разнополости.
Его дыхание сладко, его пот смешался с моим потом. Когда я закрываю глаза, я вижу Священное Озеро, я зарываюсь в теплый песок, который лижут охочие до ласк, жадные волны. Вдали слился со скалой белый Храм Времени, он пахнет лесом страсти. Дыхание абсолютной тишины, вдруг вспоротое боем часов. Запах прогоревших свечей. Гобелены, капризная мебель, картины на стенах. Я впечатываю лицо в подушки, только лишь бы не закричать.
Сегодня был самый заурядный день, самая заурядная ночь и самый заурядный оргазм. После долгих лет нежности Князь перестал быть моим сексуальным Откровением. Но он всегда стремился сделать для меня лучшее. Теперь же мне бешено хочется высвободиться из его объятий, и я поигрываю пальцами по его телу, наращиваю темп – поскорей бы финал, но Князь умелый противник моего искусства, он предпочитает любить меня долго – вечность. Печаль любви разделенной. Я чувствую его слезы на моем плече. Он научился любить меня беззвучно, а потому со всем состраданием, на кое я способна, я глажу его плечи и ласкаю словами, что не имеют никакого значения для нас. А затем нежно отодвигаюсь в сторону.
– Спасибо, мой дорогой. Дар совершенства – это слишком много для меня.
Князь откидывается на спину, глаза грустны, как у заболевшего младенца.
– Я не заслуживаю тебя.
Нет, почему же, мы друг друга стоим, солдат. У нас похожие глаза, несмотря на разность в цвете, глаза одинокого откровения жизни. Просто ты – хлеб времени, солдат. Рядом со мной лежит постаревший мужчина моей жизни, мучающий сам себя и тоскующий по чарке анисовой. Нам всем необходимо утешение, что давалось бы легко, и было бы бездарно дешево.
Почему Князь? Почему – нет? Он – носитель информации моей плоти, моих интересов.
– Не наговаривай на себя, солдат, – произношу нежно. – Все в порядке. Кроме того, я всегда хочу тебя и не хочу одиночества.
Лгу, конечно, но ему-то приятно.
– Мы все одиноки. В каждый проклятый наш день. Я всегда любил тебя из моего собственного одиночества, Марта. А, впрочем, ты и так знаешь об этом.
Князь произносит все это в стену. Вероятно, не хочет, чтобы я видела его слезы. Или он боится показать мне свое лицо? Я и так затушила все свечи в опочивальне.
В голове истерично всхлипывала флейта влюбленности. Мы – самая романтическая пара Вечности, я прижимаюсь к Князю, поглаживаю его по затылку. Он поворачивается ко мне, ухватывает прядку моих взлохмаченных любовью волос и прижимает к губам. Целует каждый вершок длинной, белой пряди «божественного ветра» (так он издавна зовет мои волосы). Я вжимаюсь животом в простыни. Ночь обещает быть долгой, – Князь никогда не заснет до часов трех утра. Можно опьянеть друг от друга – мы все еще пьянеем. Можно опять погрузиться друг в друга – мы все еще захлебываемся от жадного, не насытимого наслаждения.
Князь смеется. У него красивые губы, крепкие зубы – он тоже из волчьей породы. Седая щетинка усов алчно царапает мою легко раздражимую кожу.
– Ты – любопытница любви, Марта. Иногда ты – прекрасна, очень. Не так умна, как ты сама думаешь, но умнее стократно всех тех баб, которых знавал я в жизни.
Мы вместе уже двадцать три года, а он все еще говорит мне слова нашей первой встречи.
– Умные женщины любят умнее?
Мужчина в моей постели вздыхает.
– Неконтролируемый рост глупых вопросов есть проклятие нашего безумного времени. Кого ты спросила об этом? Я ведь тот, кто проиграл с самого начала, едва встретил тебя.
Взгляд побитого пса. Я – волчьей породы, я не терплю псов, даже верных.
– Когда ты действительно плакал в последний раз, солдат?
Князь ерошит седые волосы.
– Марта, я плачу каждое утро. Монотонность страсти вынуждает меня плакать. Я плакал, когда сгинул «шишечка». Я плакал, когда он умирал у меня на руках. Почему ты спросила?
– Просто так. Ты же знаешь, я-то давно устала от слез. Ущербная, по-видимому. Я же больше вою, до слез ли тут человеческих?
Я вжимаюсь в его тело на страшно широком царском ложе. Белый и седой – серый – вот цвета сих покоев. И, конечно же, красный, мой цвет огня. Он укутал меня в красную мантию, этот седой человек, уверовавший, что обрел во мне первую и последнюю любовь своей жизни.
– Ты часто обманываешь меня, солдат?
Князь массирует затекшую ногу. Что-то неважно он выглядит в последнее время.
– Ну и? Что общего у плотского предательства с любовью, голубка? Ты – безмерна, они – конечны.
Этот мужчина в моей постели – исключение. Это тело, оно отдается мне бесстыдно, так бесстыдно по-волчьи. Эти руки, все еще способные заварить во мне варево наслаждения. Он опять движется во мне с опытностью старого мужчины, знававшего многих женщин. Можно закрыть глаза и отдаться мироощущению алчного клитора и на пару мгновений поверить, что счастье – абсолютно. Но этот одинокий оргазм, это ни с чем не сравнимое чувство сладчайшей боли – оно так преходяще, так преходяще, я хочу большего, только продли все это, продли…
Князь счастлив, он украл мой стон, украл минуту счастья в игре плоти и власти. Мгновение победы. И слишком много мудрости, чтобы осознать скоротечность сего мгновения.
Я устало поднимаюсь с непомерно широкого для страсти ложа. Закрыть окно. Слишком много воздуха набралось в царские покои. Зачем воздух царским покоям?
Ко всем чертям удовольствия! Следует проснуться для будней. Я счастлива, ибо желанна. Мне ведомы Тайны. Пора поднять чарку за меня, за успех и за мужчин, империя коих служит мне, женщине, волчице.
Лето 1733 г.
Куда она могла исчезнуть? Да нет, ушла, даже не попрощавшись?! Сашенька действительно растерялся, оглох от растерянности. Нет, она не должна исчезнуть просто так! В ней можно было спрятаться, защититься, как в неприступной крепости. Как в материнском лоне.