Текст книги "На Памире"
Автор книги: Окмир Агаханянц
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Annotation
Автор, доктор географических наук, профессор, много лет работавший на Памире, рассказывает о его природе, о своих исследованиях и экспедиционных приключениях, о людях, помогавших ему в работе.
ПОЛЕВЫЕ ДНЕВНИКИ
НАЧАЛО
ТРИ ПУТИ
ВОКРУГ ПИКА МАЯКОВСКОГО
ОПЕРАЦИЯ «ОДУДИ»
ЗАПОМНИВШИЙСЯ МАРШРУТ
МНОГО ЛИ ЧЕЛОВЕКУ НАДО?
ПРОБЛЕМЫ, ВОПРОСЫ, ПРОБЛЕМЫ…
ВЕЧЕРА НА ЛАГЕРЕ
МЫ С ПАМИРА
ПОСЛЕСЛОВИЕ
ИЛЛЮСТРАЦИИ
INFO


О. Е. АГАХАНЯНЦ
НА ПАМИРЕ
ЗАПИСКИ ГЕОБОТАНИКА

*
ГЛАВНАЯ РЕДАКЦИЯ
ГЕОГРАФИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Послесловие
кандидата биологических наук
В. Н. ПАВЛОВА
Художник В. И. СУРИКОВ
Цветные и черно-белые фотографии
в этой книге выполнены автором
© Издательство «Мысль». 1975
ПОЛЕВЫЕ ДНЕВНИКИ
(вместо предисловия)

Полевых дневников у меня множество. В разноцветных переплетах карманного формата записные книжки. Ими забит один из ящиков письменного стола. В них записано, зарисовано, сведено в схемы и графики все то, чем я занимался в горах Средней Азии. Первая книжка дневника датируется 1949 годом, последняя – минувшим летом. Четверть века. Целая жизнь…
Полевые дневники – не беллетристика. Их не читают. Из них время от времени извлекают научный материал. То потребуется описание какого-нибудь растительного сообщества, то понадобится уточнить абсолютную высоту конкретного растительного рубежа. Или дату. Или еще что-нибудь. Вид у дневников довольно потрепанный. Мало того что их месяцами терли в кармане или полевой сумке – их и после этого перелистывали сотни раз в поисках необходимой информации. Иногда, перебирая дневники, обнаруживаешь закладку из клочка бумаги. Значит, что-то мне нужно было на этой именно странице. Что? Сейчас это уже неважно: нужные сведения давно нашли свое место в статье или книге, написанных для специалистов.
Я геоботаник. Изучаю растительный покров гор Средней Азии. Составляю карты растительности. Внимательно приглядываюсь к растениям. Интересуюсь: как они сосуществуют друг с другом и как себя чувствуют в горной среде? На каких высотах, склонах и грунтах поселяются? И почему именно на них? Любопытствую насчет того, что росло в этих горах сотни тысяч и миллионы, а что – десять-двадцать тысяч лет тому назад. Стараюсь заглянуть вперед: что будет здесь расти тысячу, пять тысяч лет спустя? И так далее. Все это любопытство удовлетворяется на вполне законном основании. Потому что растения и растительность – это тоже производительная сила, тоже ресурсы – пищевые, кормовые, лекарственные, промышленные… Всестороннее изучение этих вот живых ресурсов и составляет содержание моей работы, а соответственно – и содержание полевых дневников. Правда, помимо дневников имеется и масса других материалов. Это гербарий, коллекция засушенных растений. Это подробные карты растительного покрова. Это тысячи специальных бланков, набитых всевозможными сведениями.
Обо всей этой работе я написал в книжке «За растениями по горам Средней Азии» («Мысль», М., 1972). Когда книжка вышла в свет, я убедился, что в ней не хватает очень многого. Для специалистов я не сообщил в той книжке ничего нового, а неспециалисты хотели знать не только о растениях, но и о том, что я видел своими глазами, о людях, живущих и работающих в горах. А о них-то я как раз написал мало.
И тогда я впервые поступил с полевыми дневниками непрофессионально. Я стал читать их с начала до конца. Это было захватывающее чтение! Помимо научной дневники содержали множество всякой прочей информации. Я заметил, что поначалу, в первые годы работы в Средней Азии, «ненаучная» часть в дневниках была обширнее. Я записывал чуть ли не все, что видел и чему удивлялся. Позднее описания впечатлений и событий становились все короче, а в последние годы они свелись к хроникальным записям в одной фразе: «прибыл тогда-то», «выехал туда-то», «встретил того-то». А рядом геоботанические описания, зарисовки профилей, номера катушек отснятой пленки… Наверное, я все меньше удивлялся. События экспедиционной жизни с годами становились обыденными.
И тут произошло нечто странное: краткие хроникальные записи рядом с геоботаническим материалом ожили. Пробегая глазами описание растительности, я прекрасно, в красках и образах, представлял себе всю обстановку того дня и часа. Казалось, я даже чувствую запах полыни, хотя это уж было продуктом воображения. За растительностью в памяти оживали люди, походы, неудачи и успехи. Иногда события приобретали драматический характер, иногда – юмористический. И за всем этим вставала страна Памир. Он милее всего моему сердцу: сухой, каменистый, пестрый, громоздкий и какой то незавершенный, вроде гигантской заготовки, которую природа обтачивает в эмпирических поисках совершенства. Памир так динамичен, что четвертое измерение его природы – время – становится почти ощутимым…
А потом я однажды почувствовал запах полыни, исходивший от сложенного в углу кабинета гербария. Повеяло пряным ветром Азии. И я захотел поделиться с читателем хоть частью того, что содержалось в моих полевых дневниках.
Эта книга совсем не продолжение той. Она о том же самом: о горах, растениях, природе, поисках. Но она и совсем о другом – о том, чего не было в той книге. Совсем другая книга.
Поскольку Памир в своем многообразии необъятен, а об интересных людях и событиях в полевых дневниках написано очень много, я решил выбрать из них всего несколько фрагментов, хотя и не укладывающихся в общий сюжет, но охватывающих самое характерное. Удачно ли я эти фрагменты отобрал – не знаю. Но мне очень хочется, чтобы, отложив прочитанную книгу, читатель представил себе Памир в образах. Тогда я сочту, что написал все это не зря.

НАЧАЛО

Аспирант – это человек, который должен быть готовым к любым неприятностям. Я был тогда аспирантом, но не знал этой простой истины. Позже я убедился в том, что к неприятностям надо быть готовым на любом уровне научной карьеры, но тогда неприятность застала меня врасплох. Откликаясь на одну из кампаний, кафедра заменила мне тему. Мой небольшой, состоявший из двух сезонов опыт работы в Арктике, которой я решил посвятить свои силы, не был принят во внимание. Мне предложили включиться в академическую экспедицию, направлявшуюся в Заволжье.
Говорят, что судьба играет человеком. Если это так, то на этот раз судьба сыграла со мной, как нужно: академическая экспедиция по каким-то финансовым соображениям весной с выездом задержалась. Летом ехать в выгоревшие степи не имело смысла – экспедицию отложили до осени, а осенью не мог ехать я. Как аспирант, я мог тратить средства на полевые исследования почему-то только в летние месяцы. Зажатый жерновами финансовых инструкций, я оказался у разбитого корыта: в Арктическом институте на мое место уже кого-то взяли, и этот счастливчик был уже на Таймыре, Заволжье отпадало… Чуть теплый ленинградский май подошел к концу, а я околачивался в Ботаническом институте в надежде примкнуть хоть к какой-нибудь экспедиции.
Судьба явилась в образе молодого профессора, читавшего когда-то нам курс ботанической географии. Полюбопытствовав насчет причины бездельного моего пребывания в вестибюле института, он узнал от меня всю горькую правду, подумал с минуту и спросил: «В Таджикистан хотите?» Я сказал, что хочу, поскольку завтра уже июнь, сезон начался и что-то надо делать. Предложи он мне Колыму или Карпаты, я бы тоже согласился. Через полчаса я уже стоял перед человеком, который возглавлял тогда одно ботаническое учреждение в Таджикистане. Он задал мне несколько вопросов и остался, видимо, доволен, так как написал три телеграммы в Таджикистан и велел мне их отправить. Через два дня пришел ответ. Меня назначили начальником геоботанического отряда паст – бищной экспедиции в Таджикистане. Я охнул: какой же я начальник? Пожилой ботаник из Таджикистана, находившийся в Ленинграде в командировке, пояснил мне, что это немыслимое возвышение связано с нехваткой кадров, похлопал меня по плечу и посоветовал дерзать. Выхода не было. Тем более что в телеграмме содержался приказ выезжать немедленно.
Это сейчас, с авиацией, легко «немедленно», а тогда поезд громыхал на рельсовых стыках семь суток. Мимо проплывали леса, луга, пашни, русские избы. Потом лесов не стало, за вагонным окном поплыли распаханные степи. Потом не стало и степей: на равнинах Казахстана виднелись только кустики полыней и соля нок. Стало жарко и пыльно. Запах полыни врывался в открытое окно вагона и вызывал смутную тревогу своей необычностью. Двускатные крыши сменились глинобитными кибитками с плоскими крышами. Между кибитками бродили ослы и верблюды. Потом было синее Аральское море, шумный Ташкент, зеленый Каган. На горизонте появились горы. Теплой душной ночью поезд прибыл на конечную станцию.
Столица Таджикистана встретила меня деловито. Поздравив с приездом, начальник треста тут же подписал приказ о моем зачислении. Вечером, даже не проверив паспорта, мне вручили крупную сумму казенных денег, карабин, карты и кое-какое снаряжение, познакомили с моими «подчиненными» и шофером. Через день он уже крутил баранку на горных дорогах, а мы тряслись в кузове, глотали пыль и глазели на обступавшие нас горы. О том, как я буду объяснять все эти события на кафедре, думать не хотелось. А еще через день я вывел людей в первый маршрут, не успев даже удивиться, что Средняя Азия появилась в моих планах всего лишь две недели назад. И уж конечно, я не знал в тот день, что еще долгих двадцать с лишним лет буду ходить маршрутами по среднеазиатским горам и что запах полыни будет для меня самым желанным из всех ароматов планеты…

В первый сезон отряд стал работать в Центральном Таджикистане. Сильное землетрясение изменило планы, и отряд перебросили в Дарваз. После трехсот видов высших растений, которыми я оперировал на Таймыре, здесь я совершенно утонул во флористическом обилии. Со всех сторон на меня глядели многие сотни совершенно незнакомых видов растений. Перед отъездом в горы я успел вычитать, что в Таджикистане проживает около пяти тысяч видов высших растений. В том районе, где я начал работу, их насчитывалось более двух тысяч. Мои спутники растений тоже не знали. Встретив какой-нибудь банальный подорожник или пастушью сумку, умилялись, как будто встретили знакомого в большом чужом городе. Смешно сказать, но тогда я делал описания растительных сообществ, проставляя вместо названий растений номера листов гербария: не знал названий. Отказываться от работы было поздно. Учиться приходилось на ходу. Осенью я выговорил в Министерстве сельского хозяйства право представить отчет к весне. Зимой, не разгибая спины, сидел в гербарии Ботанического института в Ленинграде и разбирался в коллекциях отряда. Ночами снились распаренные цветки в поле бинокуляра. Потом сверстал кое-как отчет, отправил его в Таджикистан и с дрожью сердца стал ждать разгромной оценки. Ответ пришел благополучный: отчет приняли, велели только уточнить кое-что. Предложили снова приехать. На этот раз мне давали расширенный отряд, в который входили и почвоведы. Выезжая в апреле, я уже знал о горах и растениях куда больше. Кое-что значила прочитанная литература. И опыт прошлого сезона тоже.
Я знал уже, что высотные пояса, по которым размещается растительность в горах, в Средней Азии очень плавно, постепенно переходят друг в друга. Границы между поясами мозаичны: сообщества соседних поясов глубоко проникают на «чужую» территорию. Сухость и континентальность климата как бы сглаживают обстановку, и резкость поясных рубежей исчезает. Не то что в Западном Закавказье или в Карпатах: там границы между поясами резкие. Знал я также, что поскольку склоны гор не похожи на скаты крыши, поскольку они извилисты, то внутри каждого высотного пояса при каждом повороте склона меняется экспозиция, а значит, и растительность тоже. Выходит, что она меняется и снизу вверх, и вдоль склонов. Получается мозаичность, пестрота, положить которую на карту очень трудно. Важно было увидеть в этой мозаике закономерности и именно их отразить на карте. Дело нелегкое, но уже более или менее знакомое. Знал я и о том, что вся поясность в горах Средней Азии континентальная: леса начинаются не от подножий гор, а выше, повисая где-то в средней части склонов, там, где влажнее всего. И леса эти – не совсем леса: кустарников там больше, чем деревьев, а деревья, если они есть, не образуют сплошного полога, растут друг от друга на значительном расстоянии. Из-за сухости деревья направляют корневые системы не вглубь, а в стороны. Так лучше улавливаются осадки. Получается лес, сомкнутый под землей и разреженный на поверхности. Это уже не лес, а редколесья. Можжевеловые, фисташковые, ореховые, кленовые…
Но самое главное из того, что я узнал за зиму, заключалось в содержании самой растительности. До поездки в Среднюю Азию я знал леса, луга, болота и тундры. Видел их. С этим запасом представлений и начал работу, пытаясь каждый раз находить аналоги тому, что знал. И чем больше работал, тем меньше этих аналогов находил. Мало того что леса здесь не были похожи на те, что я знал раньше, что луга складывались из неизвестных мне растений, а болотца встречались лишь в крошечных западинках с родниковым увлажнением. Мне встречались такие растительные сообщества, которых я никогда не видел и не знал, как их назвать. Травостой, названный луговым, оказывался через два месяца выгоревшим и засохшим. Значит, не луг это. Что же? Заросли гигантских зонтичных, скрывавших нас на склонах с головой, к осени желтели, и на месте пышных травостоев торчали лишь сухие дудки. Что это за тип растительности? На луга совсем не похоже. А на каменистом склоне встречались заросли полушаровидных подушек, растопыривших иглы во все стороны. Это уж и вовсе ни на что не похоже. Лес был так разрежен, что не мог затенить травостой. В болоте не только завязнуть – ноги замочить не всегда можно было. Когда появлялись ковыли, следовало полагать, что это степь. Это вытекало из вузовских курсов. Но тут же, подавляя злаки, в изобилии росли колючие травы. Рядом росли травы не колючие, а вонючие – с резким эфирным запахом, преимущественно губоцветные. Среди них степные злаки и вовсе чувствовали себя подавленно. Куда прикажете отнести все это? И не луга, и не степи вроде. А кустарниковые заросли? Это же не лес, где должны господствовать деревья. Что же это за тип растительности?
Направляясь в горы Средней Азии во второй раз, я уже знал, что самый ложный путь ботанического познания в Средней Азии – это поиски аналогов типам растительности средних и высоких широт. Таких аналогов там чаще всего попросту нет. Растительность в среднеазиатских горах оригинальная, и если на что и похожая, то только на растительность, расположенную к западу или к востоку, но не к северу. Этих средиземноморских, центральноазиатских, иранских, туранских и прочих типов растительности там было намного больше, чем мы привыкли встречать на севере. Вместо трех-четырех типов растительности, которые я знал раньше, в Таджикистане было более десятка: степи, нагорные ксерофиты, эфемеретум, редколесья, тугаи, шибляки, пустыни, томилляры, подушечники, колючетравья, криофитон, да еще луга, травяные болота, леса… Вся эта растительность ложилась на карту, образуя очень пестрый узор. Каждый тип растительности к тому же имел свою историю развития, свой возраст. Мало того что все это размещалось в трехмерном горном пространстве – все это еще изменялось во времени. Голова шла кругом, но было безумно интересно. Загадки растительного мира в горах напоминали кроссворд, но не плоский, а объемный и подвижный и оттого особенно трудный и захватывающий.
Второй сезон прошел куда успешнее. Мы дотянули нашу карту по северному склону Дарвазского хребта до самого ледника Гармо. Здесь никто еще геоботаникой не занимался. Сознание приоритета вдохновляло. Мы пускались в отчаянные авантюры с переправами и переходами. Нас было десятеро. Самый старый из нас был на пять лет старше самого младшего, впервые побрившегося. Наш отчет приняли с высокой оценкой. Из Таджикистана я уезжал тогда, не зная, доведется ли вернуться. Срок аспирантуры подходил к концу, а потом уж мою судьбу определит министерская комиссия… Новых друзей я покидал с грустью.
Но… судьба снова «сыграла» со мной как нужно. Я переселился из Ленинграда в Таджикистан. В 1952 году я впервые увидел Памир и понял, что до сих пор была только прелюдия.
Памир потряс меня. Проезжая по Памирскому тракту, я задыхался и буквально, и в переносном смысле – от высоты и от восторга. К высоте я со временем привык, но душевное потрясение увиденным осталось навсегда. Поражало буквально все: грандиозность горных сооружений, сочетание огромных высот с чудовищной сухостью, пастельные тона пейзажей нагорья, бешеный перепад высот на Западном Памире, сумасшедшие каскады рек, нависшие над пустыней ледники, синее до фиолетовости небо, каменные глыбы осыпей, не похожие ни на что виденное растительные ландшафты, в которых не было места лесам и лугам на склонах гор… От всего этого внутри что-то обрывалось и пело. На память приходили картины Рериха, стихи таджикского поэта и зоолога Гуссаковского, образы Федченко, Северцова, Свена Гедипа, Корженевского… Потом память забивало чем-то новым, вынырнувшим из-за поворота дороги.
Некоторое время спустя я перебрался в Хорог. Стал работать старшим научным сотрудником Памирского ботанического сада. Это и было настоящее начало. Не очень, правда, типичное. Но так было.
Прошел год, второй, пятнадцатый… Многое стало привычным: выезжать на Памир по весне, спать там, где застанет ночь, есть что придется, возвращаться домой поздней осенью, с первым снегом. Меня спрашивали, долго ли еще я намерен бродить. Отвечал по-разному, чаще не всерьез. Сам же задумывался: а и правда, долго ли? Кажется, не было уже на Памире мест, где бы я не побывал. К осени чертовски надоедали сухомятка, спальный мешок и штормовка. Хотелось домой, в ванну, к обильному столу, к библиотеке. Уже закончены некоторые обобщения, написаны книги. Уже затрудняли сложные маршруты, которые какие-нибудь десять лет тому назад я проходил запросто. Уже многое примелькалось, и я почти перестал фотографировать: казалось, сфотографировано все. Может быть, и правда пора кончать? Но через минуту эта дикая мысль отбрасывалась. Становилось ясно, что логического конца моей работе нет. К концу каждой экспедиции вопросов, требующих решения, возникало все больше. И каждый новый сезон, каждый новый маршрут воспринимались как начало…

ТРИ ПУТИ
К САРЕЗСКОМУ ОЗЕРУ

ПУТЬ ПЕРВЫЙ
Парадом командовал Гурский. Ему принадлежала идея. К тому же он был нашим директором, да еще и профессором. Техническое оснащение экспедиции было возложено на Запрягаева. У него был к этому талант. На мою долю оставалась работа «на подхвате», так как у меня не было ни идей, ни технической одаренности. Такое распределение обязанностей было справедливым и по соображениям стажа: Анатолий Валерьянович Гурский к тому времени разменивал свой пятнадцатый памирский год, Михаил Леонидович Запрягаев – четвертый, а я – только первый, если не считать кратковременной поездки сюда за два года до описываемых событий. А события в этот момент развертывались жаркие. На Памирской биологической станции обсуждалась идея Гурского. Поскольку биостанция Гурскому не подчинялась по служебной субординации, обсуждение носило совершенно свободный характер. Кирилл Владимирович Станюкович – директор биостанции и тоже профессор – назвал всю идею авантюрой. Гурский же доказывал реальность идеи и перечислял все ее достоинства. Идея зародилась на Западном Памире и теперь вместе с сотрудниками Памирского ботанического сада была импортирована Гурским сюда, на Памирское нагорье. Оба директора спорили в любую свободную от работы минуту. Сотрудники поддерживали своих директоров. На стороне биостанции было большинство, опиравшееся на двадцатилетний памирский опыт Станюковича, на нашей стороне был Гурский, переспорить которого все равно было невозможно. Полемика закончилась неожиданно:
– Кирилл Владимирович, вы дадите нам мешковину или нет? – спросил Гурский.
Станюкович молча посмотрел на него, ушел на склад, вернулся с рулоном мешковины и буркнул с высоты громоздкой своей фигуры:
– Берите. Это лучше, чем потом тратиться на три венка к похоронам.
Капитулировал Кирилл Владимирович, надо признать, с обычным для него юмором, хотя и мрачноватым на сей раз. Впрочем, капитуляцией это, пожалуй, не назовешь: каждый все равно остался при своем мнении. Но отныне план больше не обсуждался, и вчерашние оппоненты помогали нам снарядиться, чем могли. Запрягаев, получив мешковину, оклеил ею дно фанерной плоскодонки, просмолил ее несколько раз, и на этом сборы закончились.
Так мы впервые собирались в путь к Сарезскому озеру. А плоскодонка нужна была для того, чтобы реализовать идею Гурского о сплаве на Сарез по реке Мургабу. Именно этот способ достижения цели и вызвал споры. Сказать, что сплав по бурным рекам не является традиционным способом передвижения на Памире, – значит впасть в явное преувеличение: сплав там вообще не применялся тогда еще ни одной экспедицией.
Вечером был прощальный ужин. Под общий хохот Гурскому присвоили шуточное звание адмирала Сарезского озера. Даже эполеты из фольги на него нацепили. Потом все разошлись спать.
Я уснул не сразу. Тараща глаза в темноту комнаты и слушая дружный храп моих товарищей, я перебирал в памяти все, что знал об удивительном озере, к которому предстояло плыть.
1911 год. В ночь на 7 февраля огромный участок склона Музкольского хребта обрушился и завалил мирно спавший кишлак Усой. Все жители (считают, что их было около двухсот) погибли, не успев, видимо, даже сообразить, что произошло. Говорят, в живых остался только один житель Усоя, который гостил в ту ночь в другом кишлаке. Отчего произошла эта катастрофа, остается неясным: то ли землетрясение вызвало обвал, то ли обвал огромных масс породы вызвал денудационное землетрясение, толчки которого ощутили в ту ночь в пяти тысячах километров от Усоя, в Пулкове. Может быть, вскорости и забылся бы этот случай: мало ли местных, жителей гибло тогда на Памире от разных причин. Но кишлаку Усой суждено было войти в географическую литературу, даже в энциклопедии и учебники. Завал, который с тех пор называют Усойским, перегородил реку Мургаб огромной плотиной, выше которой уровень воды стал быстро подниматься. Через год после катастрофы вода затопила кишлак Сарез, жители которого переселились в другие места. Выше завала образовалось озеро, которое стали называть Сарезским. Длина его сейчас достигла 61 километра, а глубина возле завала – более полукилометра. Поскольку скопившаяся в озере вода вскоре стала фильтроваться через завал, рост озера прекратился. Вытекавшая из-под завала вода возобновила нижнее течение Мургаба, который после впадения в него реки Кудары называется уже Бартангом.

Как-то, рассматривая топографическую карту 1904 года, я увидел на ней не существующие сейчас кишлаки Усой и Сарез. Абсолютные высоты на карте были отмечены в футах. Я пересчитал их на метры, сравнил с современными картами, и получилось, что сейчас кишлак Сарез находится под двухсотметровой толщей воды. Мне даже снился этот подводный кишлак. Однажды мне довелось побывать в поселке, жители которого оказались переселенцами (или потомками переселенцев) из кишлака Сарез. Там я услышал легенду, согласно которой обитатели Сареза зажили так богато, что перестали уважать ближних, угнетали собратьев, вот аллах и покарал их. Почти библейский сюжет…
Вот такими трагическими событиями сопровождалось образование озера. Когда о нем пишут, всегда оперируют астрономическими цифрами: столько-то кубометров породы свалилось в Мургаб, столько-то кубических километров воды скопилось над завалом… Эта вода вызывала беспокойство. Мургаб ежегодно приносил ее кубическими километрами, а прочность завала была неизвестна. А ну как вода озера прорвет завал! Страшно подумать! Все эти кубические километры сметут тогда все поселения ниже завала. И не только но Бартангу, но и по Пянджу. К озеру посылались экспедиции, о судьбе завала спорили ученые, разделившиеся, как положено, на оптимистов и пессимистов, на озере поставили гидрометеостанцию.
Добираться до озера трудно: тропы по Мургабу затоплены озером, по Бартангу путь идет по опасным навесным тропам – оврингам, а с юга тропа хотя и безопасна, но идет она через высокий перевал, и дорога выматывает путника. Собственно, по южной-то тропе летом и поддерживалась связь с метеостанцией. В общем, из-за своей труднодоступности окрестности озера были изучены слабо, в том числе и ботаниками. У нас этот район вызывал несколько разный интерес: Запрягаев собирался отыскать в этом изолированном месте редкие растения для пересадки их в ботанический сад; Турского, кроме того, интересовали пойменные леса по нижнему Мургабу, а мне просто-таки необходимо было взглянуть на растительность, которую вот уже около полувека не топтал и не травил скот, поскольку все скотопрогонные пути были затоплены озером. На планете осталось так мало нетронутых мест, а возле озера – естественный заповедник.
По южному пути Гурский ходил когда-то на Сарез (именно так сокращенно принято называть озеро). Для него южный маршрут был уже слишком банальным. Вот он и придумал этот сплав по Мургабу. Идея была здоровой: пока река течет по плоскому нагорью Восточного Памира, течение не должно быть бурным, а когда начнется уклон русла в сторону глубоких ущелий Западного Памира, течение должно замедлиться благодаря подпору вод Сареза: как-никак, а точка, к которой стремилась вода Мургаба, начиная с 1911 года стала выше на полкилометра. Если иметь хорошие «плавсредства» и надежный экипаж, то Мургаб сам донесет путешественников до озера со всем снаряжением. Плавсредством стала фанерная плоскодонка, а экипажем – мы с Гурским и Запрягаевым.
Михаил Леонидович Запрягаев – научный сотрудник Памирского ботанического сада, лесовод по специальности, бывалый и умелый во всех отношениях человек. Я не знаю, кто лучше него мог собрать гербарий, разыскать редкое растение, связать оборвавшийся трос, выкопать и довезти до места живое растение, упаковать любой груз так, что приятно посмотреть. Что касается меня, геоботаника, то я был научным сотрудником того же сада, моложе всех в нашем «экипаже». Наш директор – человек совершенно исключительный. Крупный ученый-лесовод, Гурский поражал умением делать своими руками все то, чего требовал от подчиненных. Многочисленные таланты, чудовищная эрудиция, неугомонность, личная храбрость и некоторая доля артистизма сливались в очень сложный образ блестящего, по не всегда легкого в общении человека.
…За первый день сплава (это было 14 августа 1954 года) мы проплыли километров тридцать. По нагорью Мургаб протекал неторопливо. Местами его русло петляло. Если бы не горы вокруг, можно было бы подумать, что мы плывем не через горную страну, а через равнину. Но заблуждения на этот счет исключались: гигантские осыпи сползали со склонов к реке, а гребни гор сужали обзор. Если не считать нескольких участков с более быстрым течением, сплав протекал спокойно, даже с некоторыми удобствами. Плавно проплывавшие мимо нас берега располагали к неторопливым размышлениям. Гурский думал вслух, мы с Михаилом молчали: не хотели перебивать эти феерические монологи, слушать ко торые можно было без конца, так они были интересны.
Временами мы причаливали к берегу, собирали коллекции, делали описания, фотографировали. Доплыли до лагеря геологов, попили у них чайку, поспрашивали о состоянии русла реки внизу, но геологи дать сплавную характеристику Мургабу затруднились. Поплыли дальше. Довольные итогом первого дня, крепко уснули под захватывающий рассказ Гурского о творчестве Ивана Бунина.
…За второй день мы проплыли уже около ста километров. Вокруг ни души. Даже тропы не видно было. Плыли уже без комфорта. Река неслась все быстрее. Берега проносились мимо, почти не задерживая нашего внимания, которое полностью было сосредоточено на русле. Перед бурными перекатами мы приставали к берегу, выбирали путь, по которому должна была проскочить лодка, а потом очертя голову направляли ее в кипящую воду. Временами лодка чиркала дном об камни, но заваренная в смолу мешковина, которой Михаил оклеил дно нашей посудины, предотвращала проломы. Иногда мы выпрыгивали в воду и торопливо сталкивали лодку с мели, чтобы стремительная вода не успела перехлестнуть через борта. Охрана труда гарантировалась тремя автомобильными баллонами, игравшими роль спасательных кругов.
Сплав становился все быстрее. Широкая в начале путешествия долина Мургаба становилась все глубже и уже. Падение русла возрастало. Еще с утра мы проплыли мимо первых прирусловых лесов из ивы. Нагорье безлесно, и появление лесов знаменовало переход к Западному Памиру. Когда мы причаливали к берегу для работы, то все больше убеждались в том, что район необитаем. Лес умирал естественной смертью. Засохшие ивы и тополя лежали тут же. Ни одного следа топора. И это среди пустынных склонов, на которых топлива не сыщешь. Такое было возможно только в необитаемых местах.
Поражали кусты терескена. Стравленные на нагорье скотом, ощипанные холодными ветрами, высотой не более тридцати сантиметров, здесь кусты были в рост человека. Появились первые кустики смородины. Дыхание теплого запада становилось все ощутимее, а сплав – все быстрее и опаснее. Там, где русло расширялось, течение становилось спокойнее, и Гурский каждый раз говорил, что это уже подпор вод Сарезского озера и что теперь течение убыстряться не будет. Но за очередным поворотом Мургаб снова ревел между камнями, и мы с Михаилом тактично воздержались от критики прогнозов Анатолия Валерьяновича, тем более что для критики времени уже не оставалось: только успевай поворачиваться.
Сплав закончился к вечеру второго дня. Правда, мы этого еще не знали и, когда впереди послышался особенно устойчивый рев воды, решили было, что это очередной порожистый перекат, каких уже немало осталось позади. Но потом Гурский вдруг забеспокоился и велел пристать к берегу. И вовремя! Впереди Мургаб входил в узкую теснину, зажатую между скальной стеной и отвесно размытым каменистым склоном. Над тесниной временами появлялась радуга, не сулившая сплаву добрых перспектив. Пешая разведка показала, что перед нами каскад. Спущенный на воду баллон мгновенно исчез в белой пене. Проходить каскад на лодке нечего было и думать: склонности к самоубийству ни у кого из нас не обнаруживалось.








