355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Одри Лорд » Зами: как по-новому писать мое имя. Биомифография » Текст книги (страница 3)
Зами: как по-новому писать мое имя. Биомифография
  • Текст добавлен: 2 ноября 2021, 17:02

Текст книги "Зами: как по-новому писать мое имя. Биомифография"


Автор книги: Одри Лорд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

Но я-то не понимала, где эти страницы, и стыдилась, что не знаю чисел, поэтому, когда подходила моя очередь, читать не могла – не понимала, где начать. Сестра обычно пыталась меня сориентировать по словам из текста, но потом переходила к следующему чтецу и вскорости отправляла меня в группу Темненьких.

Шел октябрь, второй месяц школы. Со мной за партой теперь сидел Элвин, и мальчика хуже него не было во всём классе. Одежда у него была грязная, пахло от него так, будто он давно не мылся, и ходили слухи, что однажды он назвал сестру МНП плохим словом, но это вряд ли, иначе бы его исключили навсегда.

Элвин выпрашивал у меня карандаш и без конца рисовал самолеты, с которых валились гигантские пенисообразные бомбы. Он вечно обещал отдать эти картинки мне, когда закончит. Но каждый раз, закончив, понимал, что картинка слишком хороша для девчонки, так что лучше оставить ее себе, а для меня сделать новую. Тем не менее я всё надеялась, что мне перепадет хотя бы одна: уж очень здорово он изображал самолеты.

Еще он чесал голову, осыпая перхотью наши общие азбуку или учебник, а потом говорил, что хлопья перхоти – это мертвые вши. Я ему верила и постоянно боялась подцепить заразу. Зато мы с Элвином вместе выработали систему чтения. Он не умел читать, но знал цифры, а я умела читать слова, но не могла найти правильную страницу.

Темненьких никогда не вызывали к доске – мы читали анонимно со своих сдвоенных парт, обычно ссутулившись по краям, чтобы посередине оставалось место для наших двоих ангелов-хранителей. Но как только приходило время делиться книгой, наши ангелы-хранители оббегали нас и садились с краю. Таким образом Элвин показывал мне правильные страницы, названные учительницей, а я ему шептала правильные слова, когда наступал его черед читать. За неделю, которая следовала за изобретением этого плана, мы оба умудрились выбраться из Темненьких. И так как учебник у нас был общий, то к доске со Светлячками мы тоже выходили вместе, поэтому какое-то время дела шли довольно неплохо.

Но около Дня благодарения Элвин заболел, много отсутствовал и не вернулся в школу даже после Рождества. Я скучала по его рисункам с бомбардировщиками, но еще больше – по номерам страниц. После того как меня несколько раз вызвали отвечать в одиночку, а я не смогла ничего прочитать, я снова скатилась к Темненьким.

Спустя годы я узнала, что той зимой Элвин умер от туберкулеза и именно поэтому нам всем делали рентген в актовом зале после мессы, сразу после рождественских каникул.

Я проторчала в Темненьких еще несколько недель, практически не открывая рта на уроках чтения, если только не выпадали восьмая, десятая или двадцатая страницы – их номера составлялись из тех трех цифр, что я знала.

И вот на какие-то выходные нам дали первое письменное задание. Надо было попросить у родителей газеты, вырезать оттуда слова, значения которых были нам известны, и составить из них простые предложения. Артикль the можно было использовать только один раз. Задание казалось простым, так как я тогда уже сама читала комиксы.

Воскресным днем после церкви, когда я обычно делала уроки, я заметила рекламу чая «Белая Роза Салада» на задней обложке журнала «Нью-Йорк Таймс», который мой отец тогда читал. Там была абсолютно восхитительная белая роза на красном фоне, и я решила, что ее непременно надо вырезать для картинки к заданию, – предложение надлежало проиллюстрировать. Я прошерстила журнал, пока не нашла сначала «я», а потом «люблю», и аккуратно приклеила их вместе с розочкой и словами «чай», «Белая», «Роза» и «Салада». Я хорошо знала эту марку – любимый чай матери.

Утром в понедельник мы пристроили свои аппликации на доску. И там среди двадцати однообразных «Мальчик бежал» и «Было холодно» красовалось «Я люблю чай Белая Роза Салада» с моим замечательным цветком на заднем плане.

Для Темненькой это было чересчур. Сестра МНП нахмурилась.

– Это самостоятельное задание, дети, – сказала она. – Кто помогал тебе с твоим предложением, Одри?

Я ответила, что справилась сама.

– Наши ангелы-хранители рыдают, когда мы говорим неправду, Одри. Завтра я буду ждать от твоей матери записку с сожалениями о том, что ты лжешь младенцу Иисусу.

Я рассказала об этом дома и на следующий день принесла записку от отца, где он подтверждал, что предложение – действительно моя работа. Я торжественно собрала вещи и снова пересела к Светлячкам.

Больше всего из первого класса я запомнила, как там было неудобно: вечно надо было оставлять на тесной лавочке место для ангела-хранителя, таскаться туда-сюда по кабинету от Темненьких к Светлячкам и обратно.

В тот раз я закрепилась в Светлячках надолго, потому что наконец научилась различать числа. И оставалась там до тех пор, пока не сломала очки. Я сняла их в уборной, чтобы почистить, и они выпали у меня из рук. Делать это запрещалось, так что я очень стыдилась своего поступка. Очки мои были из глазной клиники медицинского центра, и их изготовили бы только за три дня. Мы не могли себе позволить покупать больше одной пары за раз, да родителям моим и в голову не приходило, что может понадобиться нечто столь экстравагантное. Без очков я оказалась почти незрячей, и это стало наказанием за поломку: ходить в школу пришлось всё равно, хотя я ничего не видела. Сёстры привели меня в класс с запиской от матери о том, что я сломала очки, хотя они и были при мне и болтались на резинке.

Мне не разрешалось снимать очки, разве только перед сном, но меня постоянно раздирало любопытство по поводу этих волшебных стеклянных кружочков, которые быстро становились частью меня, изменяли мою вселенную и при этом оставались отделимыми. Я вечно пыталась изучить их своими невооруженными, близорукими глазами и то и дело роняла в процессе.

Так как я ничего не различала на доске и не могла списывать с нее работу, сестра Мэри НП посадила меня в дальнем конце класса около окна и нацепила на мою голову колпак дурака. Остальных учеников она подрядила произнести молитву о моей матери, чья непослушная дочь сломала очки и обрекла своих родителей на обременительные расходы из-за новой пары. Также она призвала их к особой молитве, которая помогла бы мне перестать быть таким жестокосердным ребенком.

Я же развлекалась: считала цветные радуги, что нимбом плясали на столе сестры Мэри НП, и наблюдала за звездными всполохами, в которые превращалась лампа накаливания, когда я смотрела на нее без очков. Я скучала по ним, а не по способности видеть. Ни разу не задумывалась о тех днях, когда верила, что лампы – это звездные всполохи, потому что таким для меня выглядел любой свет.

Должно быть, дело шло к лету. Помню, как сидела в колпаке дурака, солнце через окно заливало кабинет, спине было жарко, класс тянул и тянул прилежно молитвы за спасение моей души, а я играла в тайные игры с искаженными цветными радугами, пока Сестра не заметила и не запретила мне мигать так часто.

Как я стала поэтессой

«Куда бы птица без лап ни летела, она находила деревья без ветвей».

Когда самые мощные слова, на которые я только способна, вылетают из меня и звучат, будто воспоминания о тех, что исходили из материнского рта, мне остается либо переоценивать значение всего, что я говорю теперь, либо заново измерить ценность тех ее старых слов.

У моей матери были особые, тайные отношения со словами, которые принимались за должное, за язык, потому что всегда были с ней. Я не разговаривала до четырех лет. В мои три года чарующий мир странных огоньков и манящих форм, в котором я прежде обитала, рассеялся под натиском обыденности и сквозь очки мне открылась иная природа вещей. С ними всё стало менее красочным и сбивающим с толку, но при этом гораздо более комфортным, чем то, что было естественно для моих близоруких, по-разному сфокусированных глаз.

Я помню, как плелась за мамой по Ленокс-авеню, чтобы забрать Филлис и Хелен на обед из школы. Была поздняя весна, потому что ноги мои ощущались настоящими, легкими, не отягощенными громоздкими непромокаемыми штанами. Я отстала у забора на детской площадке, где рос одинокий хилый платан. Увлеченная, я уставилась вверх: каждый отдельный зеленый лист в своей особенной форме представал внезапным откровением в кружеве ясного света. До очков я знала деревья лишь как высокие коричневые столбы, которые заканчивались пухлыми завитками тускловатой зелени, как деревья в сестринских книжках с картинками, откуда я черпала знания о визуальном мире.

Но изо рта матери каскадом извергался поток комментариев, когда она чувствовала себя легко или на своем месте, в окружении авантюрных нагромождений и сюрреалистических сюжетов.

Мы никогда не одевались слишком легко, а лишь только в ближайшее к ничего. Ближе к шее нет чего? Непреодолимые и невозможные дистанции измерялись расстоянием «от Борова[4]4
  Остров Хог в составе государства Гренада. Hog (англ.) – боров.


[Закрыть]
до Дай-им-Дженни[5]5
  Кик-эм-Дженни – действующий подводный вулкан в Карибском море в восьми километрах к северу от побережья острова Гренада. Kick (англ.) – дать пинка.


[Закрыть]
». Боров? Дай-им-Дженни? Кто знал, пока я не выросла разумной и не стала поэтессой с полным ртом звезд, что это два маленьких рифа в Гренадинах, между Гренадой и Карриаку.

Эвфемизмы для названий частей тела были столь же загадочными, хотя не менее красочными. Легкое замечание сопровождалось не шлепком по попе, а шмяком по задам или бамси. Сидели все на своих бам-бам, но что угодно между тазобедренной костью и верхом бедер относилось к низовью, что мне всегда казалось французским термином, типа «Не забудь подмыть свое nis-sauvier перед сном». Для более клинических и точных описаний всегда употреблялось между ног – шепотом.

Чувственная часть жизни всегда была скрыта за завесой тайны, но обозначалась кодовыми фразами. Почему-то все кузены знали, что дядя Сайрил не может поднимать тяжелое из-за своего бам-бам-ку, и приглушенный голос в разговоре о грыже намекал на то, что речь идет о делах там внизу. А в те редкие, но волшебные моменты, когда мать выполняла свое аппетитное наложение рук, чтобы размять спазм в шее или потянутую мыщцу, она не массировала позвоночник, а поднимала твое зандали.

Я никогда не простужалась – только ко-хум, ко-хум, и тогда всё становилось кро-бо-со, шиворот-навыворот или слегка набекрень.

Я – отражение секретной поэзии моей матери, точно так же, как и ее потаенной злости.

Сижу меж раскинутыми ногами матери, ее мощные колени удерживают мои плечи, будто туго натянутый барабан, а моя голова у нее в руках, и она расчесывает, и начесывает, и маслит, и заплетает. Я чувствую сильные, грубые руки матери в своих непокорных волосах, пока ерзаю на низкой табуретке или на сложенном на полу полотенце, мои мятежные плечи сгорблены и дергаются от беспощадного острозубого гребня. Когда каждая порция пружинок расчесана и заплетена, мать нежно ее похлопывает и переходит к следующей.

Я слышу, как встревают увещевания вполголоса, которые пунктиром проходили по каждому разговору, который бывал у них с отцом.

«Держи спину прямо, давай! Дини, спокойно! Голову вот так!» Штрык, штрык. «Когда последний раз волос мыла? Смотри: перхоть!» Штрык, штрык, правда гребня, от которой сводит зубы. Да, по таким моментам я скучала горше всего, когда начались наши настоящие войны.

Я помню теплый материнский запах, который таился у нее меж ног, и интимность наших физических прикосновений, затаенных внутри тревоги/боли, как мускатный орех, упрятанный в скорлупе.

Радио, чесучий гребень, запах вазелина, хватка ее коленей, и мой болезненный скальп, всё в одно: ритмы литании, ритуалы Черных женщин, расчесывающих волосы своим дочерям.

Утро субботы. Единственное на неделе утро, когда мать не срывается из кровати, чтобы подготовить меня и сестер к школе или в церковь. Я просыпаюсь на раскладушке в их спальне, зная, что это один из счастливых дней, когда она еще в кровати и одна. Отец на кухне. Звон кастрюль и слабый душок жарящегося бекона смешиваются с запахом кофе «Бокар» из перколятора.

Стук ее обручального кольца о деревянную спинку кровати. Она не спит. Я встаю, иду к матери и заползаю к ней в кровать. Ее улыбка. Ее глицериново-фланелевый запах. Тепло. Она опирается на спину и бок, одна рука вытянута, другая поперек лба. Обернутая фланелью грелка с теплой водой – температуры тела, чтобы ночью умерять боль в желчном пузыре. Крупные, мягкие груди под фланелью ночнушки на пуговках. Ниже – округлость ее живота, тихое и манящее прикосновение.

Я ползаю рядом, играю с закутанной во фланель теплой резиновой грелкой, колочу ее, подбрасываю, толкаю по округлости материнского живота на теплую простыню меж сгибом ее локтя и кривой ее талии ниже грудей, что раскинулись по бокам под клетчатой тканью. Под одеялом утро пахнет мягко, и солнечно, и многообещающе.

Я резвлюсь с полной воды грелкой, хлопаю и тру ее упругую, но податливую мягкость. Медленно ее потряхиваю, качаю туда-сюда, потерянная во внезапной нежности, при этом легонько трусь о тихое тело матери. Теплые молочные запахи утра окружают нас.

Ощущать глубокую упругость ее грудей своими плечами, спиной пижамы, иногда, более смело, – ушами и краями щек. Вертеться, валяться под мягкое журчание воды внутри резиновой оболочки. Иногда под легкий удар ее кольца о спинку кровати, когда она двигает рукой над моей головой. Ее рука опускается на меня, на минутку прижимает к себе, потом утихомиривает мою прыготню.

– Ну ладно.

Я упиваюсь ее сладостью, притворяюсь, что не слышу.

– Ну ладно, говорю, прекращай. Время подыматься. Приходи в себя и не разлей воду.

И не успею я ничего сказать, как она уже уносит себя мощным нарочитым броском. Пояс от ее халата из синельки – как хлыст на фланелевой пижаме, и кровать уже стынет рядом со мной.

Куда бы птица без лап ни летела, она находила деревья без ветвей.

4

В свои четыре – пять я бы отдала всё на свете, кроме матери, чтобы иметь подружку или младшую сестренку. Я бы с ней разговаривала и играла, нам было бы примерно одинаково лет, я бы не боялась ее, а она – меня. Мы бы делились друг с другом секретами.

При двух родных сестрах я росла, ощущая себя единственным ребенком, так как они были друг к другу ближе по возрасту и старше меня. Вообще я жила себе одинокой планеткой или удаленным мирком на враждебном, или, по крайней мере, недружелюбном небосклоне. Тот факт, что в годы Великой депрессии я была одета, обихожена и накормлена лучше многих других детей в Гарлеме, в детском сознании отмечался нечасто. Большая часть моих тогдашних фантазий вертелась вокруг того, как бы заполучить маленького человека женского пола себе в компаньонки. Я концентрировалась на магических способах, довольно быстро поняв, что семья не особо собирается удовлетворить это желание. Семья Лорд разрастаться не планировала.

Так или иначе, идея деторождения была довольно страшной, полной тайных откровений, в сторону которых темно косились, – как делали мать и тетки, когда проходили по улице мимо женщин в больших, распираемых спереди блузах, очень меня интриговавших. Какую великую ошибку совершили эти женщины, думала я, что носили эту блузу как метку, очевидную, как колпак дурака, который мне иногда приходилось надевать в школе.

Удочерение тоже не обсуждалось. У лавочника можно было добыть котенка, но не сестру. Как океанские круизы, школы-пансионы и верхняя полка в поезде, это было не для нас. Богачи вроде мистера Рочестера в кинокартине «Джейн Эйр», скучавшие в своих имениях среди рощ, усыновляли детей, а мы – нет.

Быть самой младшей в вест-индской семье означало много привилегий, но не прав. И так как мама была решительно настроена не «избаловать» меня, даже эти привилегии были лишь иллюзией. Оттого я знала, что если бы в нашей семьей появился добровольно еще один маленький человек, то он скорее оказался бы мальчиком и скорее принадлежал бы матери, а не мне.

Тем не менее я действительно верила в свои магические затеи и считала, что если проделывать всё достаточно часто и должным образом повторять в правильных местах, без огрехов и от чистой души, то маленькая сестра точно появится. Причем «маленькая» как она есть. Я часто представляла, как мы с сестричкой ведем увлекательные беседы, пока она сидит у меня на ладони, как в чашке. Сидит себе, свернувшись, надежно укрытая от любопытных глаз мира в целом и моей семьи в частности.

В три с половиной мне прописали первые очки, и я перестала запинаться на ходу. Но всё равно продолжала шагать с опущенной головой и считала линии между квадратиками на тротуаре каждой улицы, где оказывалась, держась за руку матери или одной из сестер. Я решила: если за день смогу наступить на все горизонтальные линии, то мечта воплотится, мой маленький человечек появится и по возвращении домой будет ждать меня в кровати. Но я вечно путалась, пропускала линии, или кто-то дергал меня за руку в самый решительный момент. Маленькой сестрички всё не было.

Иногда зимой по субботам мать замешивала для нас троих простое тесто для лепки из муки, воды и соли «Даймонд Кристал». Из своей части я всегда мастерила крошечные фигурки. Выпрашивала у матери или брала сама немного ванильного экстракта с ее полки с восхитительными специями, травами и вытяжками и смешивала его с тестом. Иногда я чуточку смазывала у фигурок за ушами, со стороны затылка, как это делала мама с глицерином и розовой водой, одеваясь на выход.

Мне нравилось, как терпкая темно-коричневая ваниль ароматизирует мучнистое тесто; она напоминала о материнских руках, когда та делала арахисовый грильяж и гоголь-моголь по праздникам. Но больше всего я любила живой цвет, который ваниль придавала белой, нездорово бледной массе.

Я точно знала, что настоящие живые люди бывают разных оттенков – бежевого, коричневого, кремового и смугло-красного, а вот живых людей такого избледна-белесого цвета муки, соли и воды не существовало, даже если их называли белыми. Если я хотела сделать своего маленького человечка настоящим, требовалась ваниль. Но цвет тоже не помогал. Неважно, сколько замысловатых ритуалов и заклинаний я повторяла, неважно, сколько раз твердила «Аве Мария» и «Отче наш», неважно, что сулила богу взамен, – тесто с ванильным оттенком морщилось и затвердевало, постепенно становилось ломким, прокисало, а потом и вовсе превращалось в зернистую мучную пыль. Как бы истово я ни молилась, что бы ни замышляла – фигурки никогда не оживали. Они никогда не вертелись на моей ладошке, словно в чашке, не улыбались мне, не говорили: «Привет».

Я встретила свою первую подружку, когда мне было около четырех лет. Это длилось минут десять.

Был полдень, самый разгар зимы. Мать упаковала меня в толстый шерстяной комбинезон, шапку и объемный шарф. Как только ей удалось втиснуть меня в эту арктическую экипировку, натянуть на ботинки резиновые галоши и обмотать всё сверху еще одним толстым шарфом – чтобы содержимое не рассыпалось, – она выставила меня на крыльцо нашего многоквартирного дома и пошла наспех одеться. Хотя мать старалась не выпускать меня из поля зрения ни на секунду, она поступила так, чтобы я потом не померла, если, перегревшись, выйду на улицу и неминуемо простужусь.

После череды суровых наставлений о том, что я не должна двигаться с места, жутких описаний того, что со мной случится, если ослушаюсь, и приказов кричать, если со мной заговорят незнакомцы, мать исчезла в нашей квартире – всего в нескольких метрах от двери, чтобы схватить пальто и шляпку, а еще проверить все окна и убедиться, что они закрыты.

Я любила эти редкие минуты свободы и тайком их лелеяла. Единственное время, когда я могла побыть на улице и при этом мать не тащила меня за собой так, что мои коротенькие толстые ножки никогда не поспевали за ее деловитым шагом. Я тихо села там, куда она меня только что поставила, – на сланцевую панель поверх каменных перил крыльца. Мои руки едва торчали из многослойной одежды, ноги отяжелели и потеряли сноровку из-за громоздких ботинок и галош, а шея, окутанная шерстяной шапкой и обмотанная шарфом, не двигалась вовсе.

Солнце ложилось с зимней молочностью на тротуар через дорогу от меня, и на грязный, цвета гари, снег, что покрывал мостовую у кромки водостока. Я могла обозревать округу аж до угла Ленокс-авеню, в трех домах от меня. На углу, где начинались дома, человек, известный как Отец Небесный, заправлял своим предприятием по починке ботинок под названием «Мир тебе, брат» в ветхом киоске, что отапливался небольшой круглой плиткой. Из крыши киоска уходила ввысь тоненькая струйка дыма. Дым был единственным признаком жизни – ни одного человека на всю округу. Я размечталась: вот бы на улице было тепло, красиво и полно народу, и мы бы на обед ели дыню, а не горячий гороховый суп, что булькает на плите, дожидаясь нашего возвращения.

Перед тем, как пришлось идти одеваться на прогулку, я почти закончила делать кораблик из газеты и теперь думала: дождутся ли меня ее кусочки на кухонном столе или мать уже сгребет их в мешок для мусора? Смогу ли я их спасти перед обедом или они смешаются с гадкими мокрыми корками апельсинов и кофейной гущей?

Вдруг я заметила, что на ступеньке перед главным входом стоит маленькое существо с яркими глазами и широкой улыбкой и смотрит на меня. Маленькая девочка. Она сразу показалась мне самой красивой маленькой девочкой, какую я только видела в своей жизни.

Моя вечная мечта об ожившей куколке-деточке воплотилась! Вот же она, передо мной: улыбается, хорошенькая, в невообразимом бархатном пальто цвета красного вина с широким-широким подолом, который клешится над аккуратными маленькими ножками, обтянутыми фильдеперсом. Ножки обуты в пару абсолютно непрактичных черных лакированных туфелек, а серебряные пряжки на их ремешках весело сияют в унылом полуденном свете.

Ее рыжевато-каштановые волосы не были заплетены в четыре косички, как мои, а обрамляли небольшое, с острым подбородком, лицо плотными кудряшками. Шедший к пальто бархатный берет того же винного цвета венчался большим помпоном из белого меха.

Даже несмотря на то, что от той моды нас отделяют десятилетия и время притупило все, ее наряд остается самым красивым, что я видела за свои уже вовсе не пять лет разглядывания одежды.

Ее медово-коричневая кожа сияла румянцем, который перекликался с оттенком ее волос, и глаза тоже забавным образом попадали в тон, что напомнило мне о глазах матери, о том, как они, будучи такими светлыми, вспыхивали, будто на солнце.

Я понятия не имела, сколько девочке лет.

«Как тебя зовут? Меня Тони».

Имя напомнило мне о книжке с картинками, которую я только что закончила, и сразу навело на ассоциацию: мальчик. Но лакомое существо передо мной без сомнения было девочкой, и я хотела, чтобы она стала моей – кем именно, я не знала, – но только моей собственной. Я уже представляла, где буду ее хранить. Может, смогу заткнуть ее в складки под подушкой, гладить по ночам – все спят, а я отгоняю кошмар, в котором на мне катается дьявол. Конечно, придется быть очень осторожной, чтобы ее не раздавило раскладушкой, когда утром мать убирает мою постель, накидывает сверху старое покрывало с набивным цветочным узором и аккуратно ставит в углу за дверью спальни. Нет, это точно не сработает. Мать почти наверняка найдет ее, когда примется, как обычно, взбивать мои подушки.

Пока я пыталась придумать безопасное место для хранения девочки, а перед глазами у меня яростно мельтешили картинки, Тони двинулась ко мне и теперь уже стояла перед моими растопыренными комбинезоном ногами, темно-яркие залитые огнем глаза – на уровне моих. Шерстяные варежки у меня болтались на свисавших из рукавов резинках, и я голыми руками потянулась и погладила мягкие бархатные плечи ее пальто: вверх – и вниз.

На шее у нее висела пушистая муфта из белого меха, в лад меховому шарику на берете. Я коснулась и муфты, а потом подняла руку, чтобы пощупать помпон. Мягкое, шелковистое тепло меха вызвало покалывание в кончиках пальцев, какого не бывало даже от холода, и я тормошила и трогала его, пока Тони наконец не стряхнула мою руку со своей головы.

Я потыкала в небольшие золотые пуговки на ее пальто. Расстегнула верхние две, чтобы застегнуть их обратно, будто я ее мама.

– Ты замерзла?

Ее розово-бежевые уши всё больше краснели от холода. В каждой изящной мочке висело небольшое золотое колечко.

– Нет, – сказала она, придвинувшись ближе к моим ногам. – Давай играть.

Я сунула обе руки в отверстия ее муфты, и она захохотала от удовольствия, как только мои пальцы, холодные, обернулись вокруг ее – теплых – в стеганой тьме подкладки. Одна ее рука прошмыгнула мимо моей, и ладонь распахнулась у меня перед носом. Там лежали два мятных леденца, липкие от ее тепла.

– Хочешь?

Я вытащила руку из муфты и, не сводя глаз с ее лица, сунула полосатую круглую конфетку себе в рот. Он у меня пересох. Я закрыла его и стала посасывать конфетку, чувствуя, как мятный сок стекает в горло, жгучий, сладкий, почти грубый. На протяжении долгих лет я всегда думала о мятных леденцах как о конфетках из муфты Тони.

Она устала ждать.

– Поиграй со мной, пожалуйста?

Тони отошла назад, улыбаясь, и я внезапно перепугалась, что сейчас она пропадет или убежит, а с ней со 142-й улицы исчезнет и солнце. Мать предупреждала, чтобы я не уходила с того места, куда она меня поставила. Но какие могли быть сомнения: потеря Тони стала бы невыносимой.

Я подалась к ней и легонько притянула к себе, усадив поперек своих коленей. На ощупь сквозь ткань моего комбинезона она казалась такой легкой, что я решила: вот ее унесет ветром, а я и не почувствую, тут она или уже нет.

Обхватив руками ее мягкое красное бархатное пальто и сомкнув пальцы, я стала качать ее взад-вперед, как делала это с большой куклой Кока-Кола моих сестер, у которой открывались и закрывались глаза и которую снимали с полки каждый год перед Рождеством. Наша старая кошка, Минни-Попрошайка, весила почти столько же, сколько Тони, усевшаяся ко мне на колени.

Она обратила ко мне лицо и снова залилась довольным смехом, звеневшим, будто кубики льда в вечернем напитке отца. Я чувствовала, как ее теплота проникает ко мне, распространяется по всей передней части моего тела, сквозь слои одежды, и, едва она повернулась, чтобы заговорить со мной, из-за влажного тепла ее дыхания мои очки слегка запотели на морозном зимнем воздухе.

Я начала потеть внутри комбинезона, как происходило всегда, несмотря на холод. Я хотела снять с нее пальто и посмотреть, что надето под ним. Хотела снять с нее всю одежду и трогать ее живое маленькое коричневое тельце, чтобы убедиться, что она настоящая. Сердце мое рвалось на куски от любви и радости, для которых нельзя было подобрать слов. Я снова расстегнула верхние пуговки ее пальто.

– Нет, не надо! Бабушке это не понравится. Можешь меня еще покачать? – Она опять вжалась в мои объятия.

Я снова обхватила руками ее плечи. Действительно ли она маленькая девочка или просто ожившая кукла? Есть только один способ узнать наверняка. Я повернула ее и положила себе на колени. Свет вокруг нас на крыльце изменился. Я взглянула на вход в здание, опасаясь, что там может стоять мать.

Я отвернула низ винно-красного бархатного пальто Тони и многочисленные складки ее пышного платья из зеленого шитья под ним. Затем стала поднимать нижние юбки, пока не увидела белые хлопковые панталоны, каждая штанина которых заканчивалась вышитой оборочкой прямо над эластичными подвязками, на которых держались чулки.

По моей груди стекали капельки пота – их ловил тугой пояс комбинезона. Обычно я терпеть не могла потеть под верхней одеждой, потому что казалось, будто по мне спереди бегают тараканы.

Тони снова засмеялась и сказала что-то, но я не расслышала. Она поелозила у меня на коленках, устраиваясь поудобнее, и искоса повернула ко мне милое личико.

– Бабушка забыла мои рейтузы дома.

Я засунула руку в гущу ее платья с подъюбниками и ухватилась за резинку трусиков. Окажется ли ее попа настоящей и теплой – или из твердой резины, с формованной ложбинкой, как у дурацкой куклы Кока-Кола?

Руки у меня дрожали от восторга. Я на секунду замешкалась. И когда наконец собралась стянуть с Тони трусики, услышала, как входная дверь открылась и из дома на крыльцо вышла мать, поправляя поля своей шляпки.

Меня застигли врасплох посреди постыдного, жуткого деяния, от которого не спрячешься. Застыв, я сидела без движения, а Тони, взглянув на мою мать, как ни в чём не бывало слезла с моих коленей и оправила юбки.

Мать нависла над нами обеими. Я поморщилась, ожидая незамедлительного возмездия от ее умелых рук. Но чудовищность моих намерений от матери ускользнула. А может, ей просто было всё равно, что я хотела узурпировать чужое секретное местечко, которое обычно достается только шлепающим по нему мамашам да медсестрам с термометрами.

Взявшись за мой локоть, мать неуклюже подняла меня на ноги.

С минуту я стояла, будто обернутый шерстью снеговик: руки торчат в стороны, ноги разъехались. Не обращая на Тони внимания, мать начала спускаться по ступеням.

– Поторопись, – сказала она, – нельзя опаздывать.

Я обернулась. Яркоглазое видение в винно-красном пальто стояло всё там же, наверху крыльца, достав одну руку из муфты.

– Хочешь вторую конфетку? – спросила она. Я суетливо замотала головой. Нам нельзя было брать конфеты ни от кого, тем более от чужих.

Мать всё тащила меня по лестнице.

– Смотри, куда ступаешь.

– Можешь прийти поиграть завтра? – спросила Тони.

Завтра. Завтра. Завтра. Мать уже опустилась ниже, и ее твердая рука на моем локте не дала мне упасть, когда я шагнула мимо ступеньки. Быть может, завтра…

Когда мы уже оказались на тротуаре, мать, продолжая держать меня за руку, устремилась вперед, будто вплавь. Мои неуклюже обернутые и обутые в галоши коротенькие ножки топали за ней, едва поспевая. Даже когда спешить было некуда, мать ходила быстрым, целеустремленным шагом, чуть развернув стопы наружу, как настоящая леди.

– Не мешкай, – сказала она. – Уже почти полдень, знаешь ли.

Завтра, завтра, завтра.

– Что за стыдоба, такую кроху, да в такую погоду, выпускать без комбинезона да без рейтуз. Вот так вы, детвора, и простужаетесь до смерти.

Выходит, она мне не привиделась. Мать тоже видела Тони. (Что это вообще за имя такое для девочки?) Может, завтра?

– А можно мне такое пальто, как у нее, мамуля?

Мать посмотрела на меня сверху вниз, пока мы ждали сигнала светофора.

– Сколько раз я тебе говорила: не называй меня на улице мамулей!

Светофор загорелся, и мы устремились вперед.

Я тщательно обдумала свой вопрос, пытаясь за ней угнаться, и хотела, чтобы в этот раз он вышел безупречным. Наконец сформулировала.

– Купи мне красное пальто, будь добра, мамочка? – я не могла оторвать глаз от предательской земли, чтобы не спотыкаться в своих галошах, и слова, наверное, заглохли или затерялись в шарфе вокруг шеи. Так или иначе мать продолжала идти в тишине, будто не слышала ничего. Завтра, завтра, завтра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю