355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » О Минор » Это было давно » Текст книги (страница 4)
Это было давно
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:09

Текст книги "Это было давно"


Автор книги: О Минор


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

– Знаете, они боятся, как бы кто-нибудь из вас под влиянием предстоящего не кончил самоубийством!..

Было ясно, что эти господа знали, что, вместе самоубийства при помощи пояса или полотенца, некоторым из нас предназначена казенная веревка....

Через несколько дней после этих приготовлений началось следствие. Каждого из нас вызывали в тюремную контору, где судебный следователь Медиков предлагал обычные вопросы, стараясь выяснить "меру виновности" каждого. Все мы заявляли, что расстрел 22 марта был произведен не по нашей вине, а по вине администрации. Н. Л. Зотов на вопрос, кто стрелял в губернатора Осташкина, ответил, что стрелял он и жалеет, что пуля натолкнулась на пуговицу губернаторской шинели.

– Кто ранил офицера Карамзина? – этот вопрос тоже всем нам предлагался.

И на этот вопрос Н. Л. Зотов тоже ответил, как и на первый, совершенно откровенно:

– Я стрелял в него, потому что Карамзин целился в меня.

После предварительного следствия начались во дворе тюрьмы очные ставки.

Нас выстраивали в ряд у стены тюрьмы и приводили городовых, солдат, полицейских чиновников, которые нас осматривали и указывали на тех, кого будто бы видели стрелявшими.

Надо сказать, что когда в комнату вошли солдаты, то А. Л. Гаусман и некоторые товарищи бросили револьверы, имевшиеся у них, при чем А. Л. Гаусман сказал:

– Я не могу стрелять в неповинных солдат...

Они тут не при чем. Они жертвы тех, кто заставляет их с нами расправляться...

А. Гаусман был на очной ставке узнан одним полицейским:

– Вот этот, с черной бородой, стрелял! Да я его видел...

Мы были поражены до ужаса. Нам стало известно вскоре после начала следствия, что будут казнены все, кто стрелял.

Бессовестного показания мы не могли оставить без самого горячего протеста.

Во время стрельбы ни одного полицейского в комнате не было, как же он, этот свидетель, мог видеть Гаусмана стрелявшим?

Дело в том, что к Гаусману местная администрация относилась с какой-то непонятной злобой. Он вызывал в них, как юрист, какую-то боязнь, так как в сношениях с ними нередко, опираясь на существовавшие законы, умел доказывать неправильность в их действиях по отношению к ссыльным.

– Покажем мы этому законнику! говорил полицейский надзиратель Олесов.

Городовой показал на Гаусмана не потому, что видел его стрелявшим, а потому, что ему было приказано показать на "черную бороду".

Впрочем, допускаю здесь и другую, менее преступную ошибку. Может быть, этот городовой знал в лицо убитого Пика, в резких чертах походившего на Гаусмана, и зная, со слов солдат или по указанию полицейских властей, что "человек с черной бородой" стрелял, – он указал на Гаусмана.

Как бы то ни было, сейчас же после очной ставки мы написали заявление о том, что мы все ручаемся в том, что Гаусман не стрелял, что у него в руках не было оружия, и немедленно подали его судебной комиссии.

Другие свидетели ни на кого не указали, кроме офицера Карамзина, который на вопрос, может ли он указать, кто в него стрелял, заявил, указывая на Зотова:

– Разве можно забыть эти глаза!

Правда, таких глаз, горящих красными угольями, забыть нельзя. Вот уже 30 лет прошло со времени описываемого события, а я как будто сейчас помню этот момент, когда я, случайно обернувшись, увидал стоящего на диване Зотова с револьвером в вытянутой руке, целящегося в стоявшего передо мной офицера Карамзина. Глаза Зотова были страшны. Они действительно горели, как зловещие огни.

Следствие было закончено. Вслед за тем начался судебный процесс. Это было нечто такое, что мы назвали "Шемякиным судом".

Судебное следствие велось упрощенным порядком.

В больнице, против тюрьмы, одну палату освободили от коек, перегородили ее на две неравные половины. В решетке вырезали два небольших окошечка, как в конторе. За решеткой столики для судей – "аудиторов" и председателя "презуса". Суд этот, называвшийся "Военно-Судной Комиссией по законам Екатерины 2-ой", собравшийся в последний раз в истории, состоял из пяти человек: презуса, трех аудиторов и секретаря. Все, кроме последнего, были офицеры, назначенные из местных команд, а один из них был начальником исправительной роты. Все – люди невежественные, но это и неважно, ибо они собственно не судили, а только исполняли заранее данный приказ "примерно наказать".

Судебная сессия открылась. Нас под конвоем вывели в залу, а Когана-Бернштейна принесли на кровати. Двойной ряд конвойных с винтовками нас тесно окружал. Мы стояли, скамей не было.

Вслед за нами за решетку через другую дверь вошли судьи и уселись.

По очереди нас подзывали к окошечкам, предлагали один и тот же вопрос:

– Признаете ли себя виновным в участии в вооруженном восстании 22-го марта? – и получали однообразный ответ:

– Нет, не признаю.

Затем давали подписать бумажку, где этот допрос был записан, и уводили в тюрьму.

Во второй раз нас вызвали для выслушания обвинительного акта.

В нем рассказана была история бойни с таким расчетом, чтобы обвинить нас в заранее обдуманном и подготовленном восстании, затем указаны три лица – Н. Зотов, А. Гаусман и Л. М. Коган-Бернштейн – как стрелявшие.

На основании показаний офицера, полицейского и других чиновников, устанавливалась наша виновность в вооруженном восстании, вследствие чего и постановлено судить нас по законам военного времени с наложением наказания по 279 статье военно-уголовного устава.

После прочтения обвинительного акта презус заявил:

– Кто желает сделать заявление по поводу выслушанной записки?

Нам, кстати сказать, защиты не было дано никакой. Поэтому предложенный "презусом" вопрос давал нам хоть маленькую возможность заявить о нарушении существовавших тогда законов.

Заявление мы поручили сделать в краткой, но мотивированной форме А. Л. Гаусману. Он к этому приготовился.

Вслед за вопросом презуса Гаусман заявил:

– Я желаю сделать заявление.

– Говорите.

– Законом предусмотрено, что суду Военно-Судной Комиссии не могут подлежать женщины, которых здесь имеется семь. Вследствие этого я заявляю, что дело о В. Гассох, Н. Коган-Бернштейн, П. Перли, А. Болотиной, Р. Франк, А. Шехтер и Е. Гуревич должно быть выделено и передано гражданскому суду.

– Еще кто имеет заявление?

– Я хочу, продолжал А. Гаусман, еще сказать, что на основании того же закона гражданскому суду должно быть передано также дело о несовершеннолетних, а таковых у нас имеется трое, Л. Берман, К. Терешкович и М. Эсперович.

– Еще имеются заявления? – уже с раздражением прокричал секретарь Федоров.

Не успел кто-то произнести:

– Я имею заявить... – как раздался громкий голос презуса.

– Довольно! Что их разве всех переслушаешь! Выводи их вон!

Мы буквально остолбенели. Как! Дело идет о суде, который может приговаривать к смертной казни, о суде, для которого не требуется для этого больше одного непроверенного показания, о суде, где нет защиты для подсудимого!

И здесь подсудимым даже не позволяют высказаться с чисто формальной стороны! Да суд ли это? Не просто ли послали офицеров, исполняющих то, что-им приказано?

Но нам не дали даже опомниться. Ряды конвойных замкнули нас в тесный круг; щелкнули замки берданов...

– Выходи!.

И нас увели обратно в тюрьму.

Прошло два дня. Нас опять привели в суд "для выслушания приговора".

Жутко было при таких условиях оказаться в этом шемякинском суде. Нас в этот день и вели-то по-особенному. Конвой был значительно усилен. Хорошего было ждать нечего. Когда мы оказались в суде, презус и аудиторы были уже там.

Прежде чем прочитать вслух приговор, презус счел необходимым сказать:

– Вы не особенно волнуйтесь. Приговор, вероятно, будет смягчен.

По тону чувствовалось, что даже этому суду казался его приговор чудовищным.

После предисловия, не сулившего нам ничего утешительного, секретарь приступил к чтению.

Приговор повторял в мотивах то же самое, что было в обвинительном акте ("выписке из дела"), и заканчивался словами:

– На основании вышеизложенного, суд отверг заявления, сделанные Гаусманом, и на основании статьи 279-ой налагает на всех подсудимых наказание смертной казнью через повешение... но, в виду смягчающих условий, ходатайствует перед иркутским генерал-губернатором о замене смертной казни каторжными работами для М. Гоца, М. Орлова, А. Гуревича и О. Минора без срока, М. Уфлянда и других на 20 лет... а для Розы Франк и Анастасии Шехтер, в виду того, что они 22-го марта приглашали бывших там идти в полицию... к 4-м годам!

Три фамилии – Н. Зотова, А. Гаусмана и Л. Коган-Бернштейна, – среди тех, о ком ходатайствовал суд не были упомянуты...

Вот они, трое, рядом с нами, обреченные на смерть... У многих на глазах слезы, но все молчат. Нет слов для выражения того чувства, которое всех нас охватило. Я не мог поднять глаза, чтобы взглянуть на них.

Мне казалось, что я от охватившего меня ужаса и стыда свалюсь... Почему их отдают в руки палача? Почему не меня? Не других? Ведь я также виновен и невиновен, как А. Гаусман? Неужели ложного показания городового достаточно, чтобы убить человека?

Молча мы дошли до тюрьмы. Трех окончательно приговоренных оторвали от остальных и посадили в одиночные камеры.

Начались жуткие дни ожидания. Приговор на утверждение был послан в Иркутск генерал-губернатору, которого в это время заменял начальник штаба генерал Веревкин. Зловещая фамилия... Веревкин, веревка.. Утвердит! – думалось нам.

Целый месяц, до 6-го августа, мы ждали. Пусть читатель, хорошо знающий, что значит ожидать ежеминутно смерть, подумает, как это тяжело, когда эта смерть придет к безоружному... Явятся люди, свяжут, поволокут, убьют... и отправятся... обедать, чай пить, ласкать свою жену, детей!.. Неужели найдется палач здесь, в Якутске? Хотелось верить, что палачей не найдут...

Но вот 6-ое августа. С полудня в тюрьме тревога.

Без всякого предупреждения из одиночки вывели сначала Зотова. Наши камеры в это время были заперты. По рыданию Евгении Гуревич, которой дали проститься с любимым человеком, мы поняли в чем дело. Прильнув к окнам, мы увидали Николая Львовича, идущего по мосткам к тюремной калитке. Бледный, с перекошенной улыбкой, с блестящими глазами он бодро шел, часто оборачиваясь к нам, и говорил "прощайте"". Он уже знал, что сегодня конец всему...

Следом за ним вывели из одиночки Альберта Львовича Гаусмана.

Я не могу передать тех необычайно тяжких чувств, которые каждый из нас, остающихся в живых, испытывал в течение остальной части ночи.

К уведенным от нас вскоре принесли на кровати парализованного Л. М. Когана-Бернштейна.

Их поместили в кордегардии в особой комнате, окно которой, выходило в особый двор; там, на глазах приговоренных, воздвигали виселицы.

А. Л. Гаусман и Л. М. Коган-Бернштейн проводили последний день своей земной жизни. К ним пустили на свидание жен с детьми. Шестилетняя, умная девочка Надя, дочь Гаусмана, забавлялась с отцом и вероятно не подозревала о страшном смысле этих последних часов жизни. Отец не подавал виду о своих ощущениях. Смеялся, беседовал с своей любимицей и любовался на нее. А сын Л. М. Коган-Бернштейна... Думал ли он и его сынок, милый Митя, что им суждена одинаковая судьба от рук убийц!

Между тем, через 30 лет после казни отца, произведенной царскими насильниками, он был расстрелян насильниками-большевиками. Нельзя без содрогания вспомнить товарища Наталью Осиповну, жену повешенного мужа и мать расстрелянного сына... Что ей приходится вновь теперь перестрадать после тридцатилетней муки после казни мужа...

Было свидание дано и Н. Л. Зотову с Евгенией Гуревич.

В ночь на 7-ое августа 1889 года было совершено убийство трех товарищей по приказу судей, утвержденному из Иркутска и Петербурга.

Их казнил уголовный каторжанин. Зотов сам надел на себя петлю и вытолкнул из под ног скамейку. То же сделал и Гаусман. А Когана-Бернштейна палачи приподняли на кровати, набросили петлю и бросили кровать...

При этом ужасе присутствовали судьи, полицейские. Один из них, Олесов, ходил около повешенных и тянул их за ноги...

Мы всю ночь не спали. Многие рыдали.

Рано утром прибежал к нам в слезах смотритель Николаев и тут же упал в глубоком обмороке.

ПЕРВАЯ КАТОРГА

Седьмое августа 1889 года. В тюрьме тишина. Рано утром из петли вынули Евгению Гуревич. Она не в силах была вынести совершившегося. Все молчим. Не хочется глаз поднять, чтобы не встретить глаз соседа. Всякому хочется уйти в себя. Да и что окажешь? Ненависть ко всем служителям строя, к самому строю выросла до огромных размеров, и ведь ничего не поделаешь...

Нам остается не убивать себя, а жить, и, когда явится возможность, вновь вступить с ним в непримиримую борьбу, быть готовыми...

Около полудня во двор втащили целую связку кандалов, наковальню, заклепки. Явился кузнец с молотком в руках и старший надзиратель. Приговор вошел в силу. Нас по очереди вызывали в контору, давали прочитать и подписать приговор, а затем отправляли с надзирателем обратно во двор, где и заковывали ноги. Каждый из нас почти с радостью подвергал себя этой операции. Как будто легче становилось после пережитой ночи, когда мы чувствовали, что вот и нашей жизни конец, что мы начинаем долгие муки невольнической жизни. А все-таки внутри говорил инстинкт жизни: все-таки я жив! И где-то глубоко в душе таилась мысль – жив и еще буду жить, дышать, может быть явится еще когда-нибудь радость жизни, и удастся увидеть, как люди заживут более свободно, более счастливо. Тяжелые кандалы явились облегчением. Мы стали даже говорить между собою, делиться впечатлениями, стараясь не упоминать о проклятой, невыносимой ночи.

Вскоре всех нас мужчин заковали, и необычайный звон понесся по двору.

Начался первый день нашей каторги. Для нас четверых бессрочников и для приговоренных к 20 и 15 годам вначале это, как я уже говорил, было как бы средством успокоить душевную муку после казней и убийств. Но человек уже так устроен, к счастью, что страдание им сравнительно скоро переживается в его острой форме. Сначала горе заставляет думать о самоубийстве, затем человек рыдает, мучается, ночей не спит, но вскоре жизнь берет свое, повседневные интересы заполняют ее, и измученный горем вновь начинает жить настоящим и будущим. То же случилось и с нами.

Предстояла отправка всех нас в каторжную тюрьму. Петербургские власти избрали для нас старую тюрьму в г. Вилюйске, Якутской области, в тысяче верстах к северо-западу от г. Якутска.

Что нас ждет там? Какая это тюрьма? Будут ли нас принуждать к тяжелым работам? Возникали тысячи вопросов, все они волновали нас, интересовали, требовали ответа и... отвлекали от недавнего прошлого.

Мы узнали, что вилюйская тюрьма была построена в 1863 году специально для Н. Г. Чернышевского и двух польских повстанцев Огрызко и Дворжачека и что, со времени их освобождения, она совершенно пустовала. Это не сулило нам ничего хорошего: стены от мороза вероятно полопались, грязь, гниль...

Относительно работ шли слухи, что там намерены возобновить брошенные соляные копи. Копи эти по слухам находятся верстах в ста от Вилюйска, в глухой местности. Работы в них чрезвычайно тяжелы. Мы решили от работ, если они будут, не отказываться. Покончив с первыми впечатлениями от пережитого, мы задумались над тем, как сделать совершившийся факт достоянием русского и западноевропейского общественного мнения. Как мы ни были подавлены, мы понимали, что жертвы нас обязывают продолжать борьбу, не покладая рук.

Но что мы могли сделать? Нам оставалось действовать через печать в России и заграницей. Работа закипела. Кто мог, писал в Россию, в сибирские города, другие писали подробные отчеты и призывы заграницу. Только гораздо позднее мы узнали результаты нашей работы. В целом ряде сибирских городов ссыльные подняли протесты. Одни писали их в нелегальной форме, другие открыто обращались к губернаторам или в министерство, выражая свое возмущение насилием правительства и сочувствие к пострадавшим.

Одна группа, в которой были Кранихфельд, П. Грабовский, Ожигов, Улановская и др., написала чрезвычайно резкий протест я выразила свою полную солидарность с нами. За это они были арестованы, преданы суду и осуждены на вечное поселение в Сибири, Ссылка зашевелилась. Возникали всевозможные планы ответа на насилие против якутской ссылки.

Ссыльным товарищам в г. Якутске приходилось быть свидетелями активных попыток ответа насилием на насилия, организованные губернатором Осташкиным.

В ноябре, декабре и феврале нас стали отправлять в Вилюйск. Морозы стояли жестокие, доходившие до 60 градусов по Реомюру; одежонка была у нас арестантская, денег было мало, хотя товарищи по ссылке собирали между собой и среди посторонних, чтобы помочь нам. Путь предстоял более тяжелый даже, чем тот, который мы проделали от Иркутска до Якутска. Станции отстояли в то время друг от друга на расстоянии от 35 верст до 120. Прибавьте к тому же, что версты там "екатерининские", т. е. по 700 сажен! Но ехать так ехать!

Сначала отправляли мужчин по двое. В. одну из пар попал и я. Из Якутска мы выехали в недурных кошевах (сани с плетеной корзинкой), наполненных сеном, прикрытым толстым войлоком. Первая станция показалась нам раем по сравнению с тюрьмой. Хоть и мерзли немного ноги от кандалов, но терпеть было можно. На станции, – юрта; большая теплая. В середине большой камелек, поставленный из жердей, обмазанных толстым слоем глины. Вдоль стен низкие нары, застланные мехами. В углу стол, табуретка. Мы быстро разделись и стали отогреваться у огня, а хозяйка, пожилая якутка, поставила самовар, подвинула к огню котелок, из которого торчали рыбьи хвосты.

Это она по-якутски варила рыбу. Приготовление очень простое. Взяв мерзлую рыбу, хозяин-якут острым ножом быстро вырезал желчный пузырь, а хозяйка совала рыбу головой в котелок, стойком. Чешую не чистят и внутренностей не вынимают. Когда вода в котле вскипит, рыба считается готовой. Ее выложили на деревянную грязную доску и поставили на стол. Как раз в это же время поспел и самовар. Мы уселись вместе с казаками за трапезу, предварительно осмотрев наши собственные запасы пищи – два круга замороженных щей, столько же замороженного молока и сотню тоже замороженных кусков мяса и котлет.

Отдохнув, согрелись, поели и двинулись дальше. К вечеру стало еще холоднее, и мы чуть не замерзли. Среди дороги разложили костер и стали греться, но пока согревались ноги, руки и лицо, мерзла спина. Пришлось двинуться пешком. Кое-как добрели. На утро нам запрягли уже оленей в нарты. Было еще холоднее, поднялся ветер.

С горем двигались и двигались со станка на станок около трех недель, наконец прибыли в Вилюйск. Так постепенно собрались туда все осужденные, 22 человека.

Как жестоко относились к нам, трудно передать. Но вот факт. Одна из осужденных, А. Н. Шехтер, в Якутской тюрьме родила ребенка и просила оставить ее в тюрьме до более теплого времени. Но никакие просьбы не помогли. Ее с грудным двухмесячным ребенком все-таки отправили. Прибыв на первую станцию, мать увидала, что ребенок у нее на руках замерз. Ей дали похоронить дочь и сейчас же отправили дальше... (ldn-knigi – А. Шехтер – была женой Минора...)

Но вот мы все в тюрьме. Начинаем отбывать каторгу.

ВИЛЮЙСКАЯ КАТОРЖНАЯ ТЮРЬМА

Все в сборе. Начинаем устраиваться в тюрьме надолго. Одну камеру, наиболее светлую и чистую, отвели женщинам. Тут вместо нар поставлены железные кровати, столики и табуретки. Потолок затянут холстом, не для красоты, а для защиты от сыплющегося сквозь щели песку. Две другие камеры для мужчин. Здесь нары, один общий стол, табуретки. Одна комната в распоряжении двух надзирателей и, наконец, обширный общий дом, где мы проводим дни, обедаем, читаем и т. д.

Большой двор. На нем две пристройки, кухня с пекарней и баня. Все работы по внутреннему хозяйству должны исполняться нами. Колоть и таскать дрова, топить печи, убирать баню, кухню, печь хлеб, вывозить со двора сугробы снега и т. д. Летом – огородничать. Одним словом – работы сколько угодно, тем более, что от тяжелой домашней работы женщины, конечно, были свободны.

На первых порах мы установили нашу конституцию, известный порядок. Мы были предоставлены внутри тюремной ограды самим себе: начальник тюрьмы, казачий офицер, совершенно не касался нас.

Он ограничил свою деятельность заботами финансового характера и общей охраной тюрьмы, за ее оградой. Но будучи предоставлены сами себе, мы, конечно, не могли жить так, как каждому хотелось бы. Мы тут воочию увидали, как образуется общество и его жизнь. Когда люди оказываются в таких условиях, когда пространство для них ограничено, сырье в ограниченном количестве и их связывает неизбежность удовлетворения основных потребностей в пище, крове, покое, то люди по необходимости устраиваются так, чтобы можно было жить.

В тюрьме надо топить печи, печь хлеб, варить пищу, поддерживать чистоту. Для всего этого установилась очередь, и каждый принимал участие во всех работах, при чем та работа, которая не всем доступна по слабости или неумению, падала на другого, сильного и умелого. Разделение труда легло в основание нашей общественной организации, и это давало возможность каждому из нас иметь довольно времени для серьезных занятий с целью пополнения и расширения знаний.

Вначале мы все еще были подавлены событиями, и многие из нас занялись изучением языков и математики. Это давало возможность забыться, успокаивало и все-таки получалось удовлетворение.

Через 3-4 месяца товарищи, не знавшие совершенно английского языка, уже читали единственную имевшуюся у нас книгу на этом языке, Шекспира, сравнительно редко пользуясь словарем. Другие товарищи изучали математику. Но большинство упорно читало и изучало историю. К счастью, у нас была "Всемирная История" Шлоссера и вновь вышедшая история Вебера. Кое-кто интересовался политической экономией, социологией и философией. Никаких журналов и газет у нас не было. Мы, таким образом, совершенно оторванные от жизни, коротали дни в работе, беседах и среди книг. Я не жалел, что книг было сравнительно мало: их волей-неволей приходилось не просто читать, а изучать, и я убедился, что при таком отношении к книгам из них гораздо больше приобретаешь, ибо над ними больше думаешь, что собственно самое важное при чтении.

Но, конечно, жить годы все в одинаковой обстановке тяжело и тоскливо. И мы изобретали иногда и развлечения. Так, однажды в Рождество, мы получили разрешение поставить спектакль под новый год для солдат и казаков конвойной команды.

Мы поставили "Женитьбу" Н. В. Гоголя. Наш главный режиссер Александр Гуревич приспособил общую залу для сцены и зрительного зала, повесил занавес из одеял, расставил скамьи. Собралось много публики, с удивлением смотревшей на необычную обстановку. Наши зрители никогда не бывали в театре, ничего подобного не видели. Их все интересовало. Они, как дети, радовались и сцене со свахой и бегству Подколесина через окошко; искренно смеялись, хлопали и выражали восторг. Но мы были очень довольны: хоть что-нибудь сумели дать полезное! Устроили мы как то и другой спектакль. Но кончился он очень печально. В эту ночь нашего товарища студентку-медичку Розу Франк-Якубович вызвали к начальнику тюрьмы. С ним случился удар, и, несмотря ни на какие старания, он умер.

Так мы прожили в тюрьме около 3-х лет. Вдруг пришло известие, что нас всех приказано перевести а другую тюрьму, Акатуевскую, в Нерчинско-заводском округе, Забайкальской области. Опять волнение. Опять приготовление в дорогу трудную; опять приспособление к новой каторжной жизни...

Но приказ был получен: "отправить ускоренным путем".

В это время главным тюремным начальником был Галкин-Врасский. Старый царский чиновник рьяно исполнял свою службу и поэтому решил к русской каторге применить самый новейший режим, вывезенный из Германии. Там, в царстве Вильгельма, он узнал, что "все нарушители закона равны" и сделал заключение: стало быть "нет преступников уголовных и политических", поэтому незачем их и разделять по разным тюрьмам, а надо держать вместе, смешать их и применять одинаковый режим.

И вот "Галкин-Вралкин", как мы в шутку окрестили Галкина-Врасского, приказал "немедленно построить в Акатуе образцовую тюрьму и всех оставшихся в Сибири политических каторжан поместить там вместе с уголовными, на один и тот же режим... потому что так устроено в Германии и Австрии". И нас устроили...

Занялись прежде всего нашей отправкой из Вилюйска обратно в Якутскую тюрьму, откуда нас должны были отправить по р. Лене на барже до Жигалова, а оттуда на лошадях до Иркутска. Не стану описывать первой части обратного пути. Трудность его вы, читатели, уже знаете. В Якутске нас распределили на категории, т. е., товарищей, сроки которых были невелики, оставили в Якутской тюрьме, меньшую же часть, состоящую из 14 человек, готовили к отправке.

Приближалось время отправки. Лед прошел, прибыла на буксире из Жигалова баржа. Накануне нашей отправки нам было приказано готовиться к пути. В городе население сочувственно волновалось. Все население решило нас провожать до пристани от тюрьмы. Настроение было приподнятое. Я никогда не забуду глубокого чувства удовлетворения, когда мы, выйдя под конвоем из ворот тюрьмы, увидали сплошную толпу народа по обе стороны дороги. К нам тянулись руки местных рабочих, крестьян, якутов, поселенцев... Кто подавал на дорогу пирожки, кто заработанные гроши. На углу устроился старик с кобзой и, когда мы подошли к нему, он заиграл и запел. Все обращались к нам с приветом и сочувствием.

Так мы, сердечно растроганные этой сочувственной демонстрацией, добрались до берега, где народу было еще больше. Посадка на баржу была произведена быстро. Вся баржа была загружена товарами, а на палубе был помещен рогатый скот. Среди товаров и скота нам было предложено разместиться. По первому взгляду казалось мы и не заметили мерзкой обстановки, в которой придется прожить довольно долго.

Так резка разница между речным раздольем на широкой Лене и тюрьмой, что мы и не замечали баржу. Мы смотрели на небо, на воду, на землю, на людей и отдыхали душой...

Это была настоящая передышка, несмотря на то, что путь временами был очень труден и опасен.

Часть пути, если память мне не изменяет, от г. Киренска, нам пришлось тянуться на лодках на бечевке. На каждой лодке под навесом сидели каторжане, человек по 5-6 со своими конвойными. На корме рулевой – крестьянин по наряду со станка. Длинная крепкая бечевка прилажена к хомуту лошади, которая и тянет нас вверх по Лене. Лето теплое, кругом величественные, прекрасные берега, то отвесные, крутые, темные, суровые, то горные пади (долины), покрытые еще в июле месяце толстым слоем не успевшего растаять льду и снегу; то прелестные водопады, леса...

Природа, как ласковая мать, убаюкивала нас. Так мы доплыли до с. Усть-Кута, откуда нас ускоренно помчали на лошадях. Удовольствие речного плавания сразу сменилось мукой безостановочной тряски на двуколках, – носящих по Сибири название "бестужевок", по имени братьев декабристов Н. А. и М. А. Бестужевых. Подобно многим политическим ссыльным, братья Бестужевы, оказавшись после восстания декабристов 14 декабря 1825 года в каторжных острогах Читы, а затем на поселении, как люди в высшей степени даровитые, сумели стать полезными и нужными для местного населения.

Михаил Бестужев и придумал, между прочим, "сидейку" или "бестужевку", эту тележку, отлично приспособленную к местным плохим и узким дорогам. Они же изобрели особый способ уборки хлеба, клажи печей и т. п. Эти то вот бестужевки буквально вытряхали из нас душу. При медленной езде они хороши, но когда офицер, сопровождавший нас, распорядился, чтобы нас мчали со станка на станок со скоростью 12-15 верст в час, и так без отдыха с 5-6 утра до обеда и затем с обеда до вечера, то нередко женщин приходилось вытаскивать из этих сидеек и телег в полуобморочном состоянии. Да и не только женщин, и меня однажды так затрясло, что я не в силах был слезть на станции и вынужден был заявить офицеру, что дальше я так ехать не могу. "Не могу!..".

Что это значит, когда приказано немедленно доставить! И нас трясли несколько дней подряд немилосердно, вплоть до Иркутска. Здесь, отдохнув около месяца, мы двинулись пешим порядком дальше к Байкалу.

На ст. Байкал нас погрузили на баржу и буксиром потянули к другому берегу, к ст. Лиственичной.

Погода пасмурная. Небо покрыто темными дождевыми тучами. Озеро черно, как смола; кругом высокие темные скалистые горы, круто стоящие над шумной бушующей стихией. Гудит Байкал. Молнии пронизывают темное, гневное небо. Но вот мы отчалили. Мы в трюме. Большая часть товарищей быстро заболела морской болезнью и свалилась на нары.

Меня потянуло наверх. На озере стало совсем. черно.

Молнии участились, раздались могучие громовые раскаты. Выла буря. Высокий плотный матрос стоял, опершись на мачту, и зорко смотрел вперед. Он закутан в тяжелый кожан. Начавшийся мелкий частый и холодный дождь заставил его только поднять капюшон над кожаной фуражкой. Видно ему нравилась эта разыгравшаяся стихия славного Байкала, и он могучим голосом запел:

"Гондольер молодой!..".

И было так странно слышать эту молодецкую итальянскую песню там далеко, на мрачном Байкале.

Вскоре вокруг матроса образовался маленький хор, и понеслась байкальская песня:

Великое море!

Священный Байкал!

Могучий корабль – одинокая бочка!

Эй, баргузин, пошевеливай вал,

Море шумит недалечко!

Через несколько часов мы переплыли широкий Байкал (приблизительно в месте переправы 45 верст), высадились и, выстроившись в ряды, тронулись на этап, где должны были переночевать. Партия арестантская состояла из 13 политических каторжан и каторжанок и человек ста уголовных, большею частью бродяг. Последние на каждом этапе думали о побегах. Всюду они отлично знали местность, характер конвоя, самый этапный дом, – где решетка подрезана, где потолок "тронут", где "крот ходил", то есть была попытка подготовить подкоп. И на всяком этапе, сейчас же по приходе, наши "Иваны", "Орлы", "Неизвестные" и т. д. начинали обдумывать планы, побегов.

Но и конвойные солдаты все эти ходы и выходы отлично знали и прежде, чем впустить нас на этап, внимательно их осматривали и предупреждали:

– Эй, вы, бродяги, потолка то не трогать! Под нары шибко не лазайте!

И начиналась обычная этапная жизнь. К воротам являются торговки, а иногда пропускают их во двор. Нехитрые продукты расхватываются арестантами а через полчаса по приходе начинается варка пищи на кострах во дворе.

По мере нашего продвижения по горам становилось все холоднее. Ходьба труднее. Но вот мы миновали Верхнеудинск, а затем прибыли в Читу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю