Текст книги "Небо твоего детства"
Автор книги: Нурали Кабул
Жанры:
Повесть
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Молодому узбекскому писателю Нурали Кабулу нет тридцати. Учась на историческом факультете Ферганского государственного педагогического института имени Улугбека, он работал чабаном, затем пионервожатым в школе, корреспондентом районной и областной газет. Его произведения посвящены жизни тружеников родного края.
Я жду не дождусь, когда у Буйнак опять появятся щенки. Бабушка говорит, у собак другой отсчет времени: у людей год, у них – два. Тогда мы с Буйнак одногодки. Мне скоро семь исполнится, а ей, значит, по собачьему счету, четырнадцать? Интересно. В один и тот же год родились. Но мы с ней все равно большие друзья. Друг без друга дня прожить не можем.
Все наши сторожевые собаки – и Актай, и Коктай, и Сиртлан – дети Буйнак. Бывает, передерутся между собой, рычат, кусаются, шерсть клочьями летит, но стоит только появиться Буйнак – тотчас успокаиваются: мать. В такие моменты я ее особенно люблю. Она и в самом деле необыкновенная. Ласковая и строгая. И все понимает, только сказать не может.
Обхвачу я Буйнак за шею – и ну бороться! Она, конечно, сильнее меня, только никогда этого не покажет. Бывает, в этой веселой возне я оступлюсь, упаду, но никогда не ушибусь – Буйнак всегда снизу окажется, и я валюсь на нее, мягкую и теплую.
Мама в такие минуты ни за что не пройдет мимо. Стоит, оставив ведра или веник, долго смотрит на нас, защитив ладонью глаза от солнца.
– Ой, гляди, Нарбута, кто с собакой поведется – щенком станет! – крикнет, а у самой глаза >смеются.
Я про себя думаю: «Ну и что? Чем плохо щенком быть? Это только взрослые считают, что собакам худо живется. А на самом деле наоборот. Гоняй себе целыми днями по лугам, по горам… ничьих упреков не слушай…»
А с недавних пор к нашей компании еще Сиротка прибилась, ягненок. Ее мать, белую овцу, волк задрал в Джидалинской степи. Остался ягненок белый, бредет на тонких ножках, спотыкается, мать зовет. Одно слово – Сиротка. Вот мы и взяли ее к себе. Заботимся, молоком поим, только все равно ей чего-то не хватает. Бегает, бедняга, целыми днями, блеет, места себе не находит.
Когда отец дома, еще ничего. Он поймает овцу и держит, пока малышка досыта не насосется. А когда отца нет – прямо беда. Маме некогда, мне овцу не удержать. А овцам что, у них свои ягнята. Сиротку близко не подпускают, то боднуть норовят, то – лягнуть. И чего они такие вредные?
Я на днях привел Сиротку в загон, где держат овец с ягнятами. Покормить решил. Не помирать же ей с голоду, в самом деле!
Выбрал овцу посмирнее, бросился на нее и повис на шее. Остальные овцы шарахнулись в стороны, заблеяли, заметались, пыль клубами взбили, вот-вот загон в щепки разнесут!
Сиротка, хоть и мала, а своего не упустит: присосалась к вымени, бедняжка, за уши не оттащить. Овца вырывается, бьется, волочит меня по земле. А шерсть у нее в репьях, колется. Я все лицо себе исцарапал, пыли наглотался, сапог потерял. Но овцу не выпускаю: будь что будет, лишь бы Сиротка наелась.
Потом чувствую – руки занемели, а тут еще какая-то овца от испуга наткнулась на меня со всего разбегу, я упал, да головой о кормушку ударился. Овце-злодейке только того и надо: изловчилась, отпихнула Сиротку и как боднет!
Вот такие дела.
С тех пор еще сильнее Сиротка к нам привязалась. Куда мы с Буйнак, туда и она. И на Бургуттепе за нами карабкается, и в Тераклисай к Старому Тополю бежит. Было нас трое, стало четверо: Буйнак, я, Сиротка и Старый Тополь. Он стоит на холме над молодой тополиной рощицей, и нет вокруг дерева выше. Посмотришь издали – Старый Тополь похож на чабана с отарой овец. Мы любим посидеть в его тени, длинной и широкой, как дорога. А когда мы уходим, гордый Тополь шелестит нам вслед листьями, печально шелестит– прощается…
Каждый год к нам с дальних пастбищ приезжают чабаны – буйнакских щенков просить. Жалуются, что от волков отарам покоя нет. Мы с мамой неохотно со щенками расстаемся, не то что отец. Отец вообще Буйнак не любит, хоть сейчас готов со двора прогнать. И чего он на нее взъелся?.. Столько лет Буйнак с нами прожила, стольких сторожевых собак вырастила, а теперь ей у нас и места нет?
Маму послушать – когда-то в кишлаке собак совсем было мало. Тогда отец и принес домой черного щенка с белым пятном на шее. С тех пор Буйнак (Бе-лошейка) у нас и живет. Отары охраняет, щенят приносит. И каких щенят! Чабаны из-за них чуть не дерутся каждый год. Особенно из-за кобельков.
Отец тогда у старшего чабана Мамадазима пастухом работал. Уж не знаю, чего они там не поделили, из-за чего поссорились, только однажды ввалился к нам пьяный Мамадазим и давай на маму кричать:
– Житья от твоего партизана нет! Во все нос сует, копейки лишней заработать не даст!
После этого отец от него ушел, а на прощание сказал:
– Голову с тебя снять бы, Мамадазим! Да ладно, столько лет вместе работали. Но запомни: оплеуха за мной. Придет время, рассчитаемся!
Мамадазим и не пикнул тогда, знал, что у отца характер вспыльчивый, а рука тяжелая. Испугался. В тот вечер вернулся отец домой, увидел Буйнак и кричит маме:
– Чтобы глаза мои это мамадазимовское отродье больше не видели!
Мама тогда возразила:
– Собака-то чем виновата? И Нарбута к ней привязался. Прогоните – горевать будет мальчишка…
Так Буйнак и осталась у нас, хотя отец и ее, и щенят до сих пор недолюбливает. Нет-нет, да скажет в сердцах:
– Скотина в хозяина не пойдет – подохнет. Что Мамадазим, что его псы – одна порода. Рвачи.
…Отец как от Мамадазима ушел, сам решил взять отару. Директор совхоза ему и раньше не раз предлагал, но отец отказывался. А тут пришел просить. Директор поначалу заколебался, потом дал согласие, но с условием, что отец с отарой в Джандарлисайском ущелье будет зимовать. Неуютное это место, необжитое. С обеих сторон голые скалы громоздятся, голову закинешь кверху – конца этим скалам не видно, лишь ручеек неба над головой. Да и волков там больше, чем на других зимовьях. Были случаи, не только овец задирали серые убийцы.
Мама считает, что директор не случайно туда отца отправил. Думал – испугается, не пойдет. А отец не из таких.
– Ладно, – говорит, – Джандарлисай так Джандар-лисай. Не беспокойтесь, все в порядке будет. И план выполним, и отару сохраним…
– План планом, – перебил его директор. – План – закон. Кроме него еще заботы будут. Поручения разные…
Отец насторожился:
– Что-то я не понимаю вас, товарищ директор.
– Не прибедняйся, Джурабай, – усмехается тот, а сам отца по плечу похлопывает. – Все отлично понимаешь. Столько лет у Мамадазима в пастухах был! А уж Мамадазим-то, если ему понадобится, звезду с неба без лестницы достанет. Знаешь, как его за глаза зовут?
– Знаю.
– Ну, так и не прикидывайся овечкой.
Про Мамадазима всякие слухи ходят. Мол, он верблюда целиком проглотит, и хоть бы хны. Пастухи между собой так его и называют: Мамадазим-Хоть-Бы-Хны.
Мама говорит, отец сразу смекнул, куда директор клонит. Но промолчал – не нашелся, как ответить. Ну, а директор это по-своему истолковал:
– В общем, я распоряжусь, дадут тебе шестьсот отборных овец. На нынешний год плана по ягнятам устанавливать не будем. Запустишь в отару двадцать племенных баранов, пусть вместе пасутся. Время от времени можешь на люцерники их запускать, только старайся, чтобы не видел никто. Весной больше половины ягнят принесут. А сколько – это мы с тобой знать будем, понял? Если что понадобится, прямо ко мне обращайся, к заведующему фермой не ходи. Договорились?
Отец подумал: «Скажу «нет» – отару не даст».
И опять промолчал, хотя в душе, конечно, воспротивился. Отец терпеть не может тех, кто на общественное зарится. Таким людям, говорит он, ни на этом, ни на том свете добра не будет. Они с мамой вечно так говорят, что мне не понять. А объяснять не хотят. Некогда им. Одна бабушка не ленится, все мне объясняет.
Бабушка, хоть и старенькая, многое знает и помнит. Кажется, нет такого на свете, что она не смогла бы объяснить. А как начнет рассказывать старинные предания о дэвах, прекрасных пери да храбрых джигитах– тут только рот открывай. Если вечером бабушку наслушаться – всю ночь будет сниться какая-нибудь чертовщина…
Бабушка целыми днями шерсть прядет, а мама, когда выдается свободное время, вяжет всякую всячину.
Когда я вижу, как бабушка прядет, мне вспоминается прошлогодний случай на стрижке овец. Тогда мы овец стригли в ущелье Куруксай, что возле Бур-гуттепе. Отец как всегда на подмогу стригалей пригласил, человек десять. Любо-дорого было посмотреть, как они работали: проворно, ловко, весело… Шерсть стригали раскладывали по цветам. Так красивы были на ярко-зеленой траве груды белой, черной, коричневой шерсти! Работая, стригали переговаривались, шутили, напевали, и голоса их мне казались разноцветными нитями, они сплетались в узоры в знойном дрожащем воздухе и тянулись далеко-далеко, к самому концу ущелья, туда, где мерно рокотал Куруксайский водопад…
Я без дела не сидел, помогал ловить овец. Они ко мне привыкли и не боялись, не убегали. Мама стригалям еду готовила. Все были заняты делом, но особенно старался Вали-ака. Загорелый до черноты, маленького роста, неказистый, а шерсти больше всех настригал.
Его ловкие руки с ножницами так и летали над испуганной овцой. На выпуклом лбу блестели крупные, как роса, капли пота. Нравилось мне очень помогать Вали-ака, я вообще люблю тех, кто с удовольствием работает. Всюду я за ним увязывался, ни одного его слова не пропускал. Может быть, поэтому услышал, как мама, отозвав Вали-ака, негромко сказала:
– У меня к вам просьба, Валиджан-ака. Платок нужно довязать, а шерсти не хватает. Уж вы, как будете стричь вон ту белую овцу, отложите мне шерсти немного, но так, чтоб муж не видел, он этого не любит.
Я ушам своим не поверил. Как же так? Овца-то ведь совхозная! Как же мама может себе шерсть забрать? Да еще тайком от отца. Он бы ей ни за что не разрешил, я его характер знаю. Как-то раз старший чабан из другой отары попросил его овцу поменять. Знаете, что отец ему ответил?
– Вон мои овцы пасутся. Четырнадцать штук. Любую бери. Всех забирай, если надо. А совхозных не трожь. Я человек семейный, дети у меня, за решетку не желаю, понял?
Так и уехал чабан ни с чем на своем стареньком мотоцикле. А отец еще долго возмущался:
– Такие с овец начнут, а там, того гляди, весь совхоз по кирпичику растащат!..
Как услышал я мамины слова, голова у меня кругом пошла. Отцу рассказать? Нельзя. Горячий он у нас, вспыхнет, чего доброго, на маму руку поднимет. Не сказал я отцу ничего. Не решился. Но все равно не вышло по-маминому. Она тайком уложила шерсть в ведро и отправилась к роднику, будто бы за водой. А отец, оказывается, все видел. Несколько минут он молча смотрел ей вслед, поигрывая ножницами. Потом подозвал меня:
– Пойди, догони маму. Пускай шерсть на место положит.
Неохота мне было бежать за мамой, но что поделаешь – пришлось. Бежал, а сам думал: какой у нас отец умный, не стал при людях маму стыдить. Мама, заметив, что я подбегаю, все поняла. Остановилась, побледнела даже.
– Папа велел, чтобы вы шерсть на место положили! – выговорил я, задыхаясь.
– Ты ему сказал? – спросила мама. У нее дрожали губы.
– Нет, он сам увидел.
– Обеднеет совхоз, если от одной овцы шерсти не досчитается? На, забирай это сокровище! Для твоего отца и дом – совхоз, и жена – совхоз, и дети – совхоз! Другого такого человека на белом свете нет!
В сердцах она опустила ведро на землю. Я его нехотя взял и так и стоял с ним, а она пошла прочь в сторону кишлака, продолжая что-то бормотать. Я поплелся обратно и, улучив момент, когда возле кучи никого не было, незаметно вывалил в нее шерсть из ведра.
Потом я показал отцу пустое ведро. Он молча кивнул и отвернулся, а Вали-ака, наблюдавший за нами, даже поежился.
Я много думал тогда о маме… Странно получалось, я и осуждал ее, и в то же время жалел. Маме приходилось тяжелее всех. Трудилась она наравне с чабанами. И кроме того, вся работа по дому ложилась на ее плечи. Часто и так бывало: чабаны с отарой ушли отец уехал по делам в правление, а мы с мамой целыми днями навоз из загонов выгребаем.
В такие дни она не выдерживала. Встанет, обопрется на лопату, вытрет вспотевший лоб рукой и долго смотрит вокруг отчаянно-тоскливыми глазами. Как будто в первый раз видит и наш дом, и загоны, и кряжистую, в три обхвата, старую чинару за дувалом. Я знаю, что сейчас мама станет громко жаловаться на свою судьбу, не люблю я таких минут, не по себе мне как-то становится, страшно, поэтому я продолжаю молча выгребать навоз, не глядя в мамину сторону.
– Подохнуть лучше, чем так жить! С тех пор как я за твоего отца замуж вышла, по колено в навозе хожу, – начинает причитать она. – Другие пару лет в животноводстве поработают, глядишь – собственная «Волга». А твой отец с малолетства овец пасет, день и ночь, как проклятый, покоя не знает, но не то что машину купить – тарахтелку обновить не может. И ту ему Мамадазим-Хоть-Бы-Хны купил. А начну говорить – тут же рот затыкает: «Черный хлеб едим, зато честным трудом добытый». Все кругом жулики, видите ли, один он честный!
Я слушаю маму – она может так причитать долго, благо есть кому слушать, – и моё сердце сжимается от жалости к ней.
Тогда, в Каруксае, отец вечером все-таки не выдержал, спросил:
– Зачем ты это сделала, Нархол? Знаешь ведь, как я к таким вещам отношусь!
– Понадобилась шерсть, вот и взяла, – вспылила мама. – Не нравится – с базара приносили бы!
– Приспичило, значит! Не могла до зимы подождать, когда дел поубавится.
– С вами никогда не поубавится! Ни зимой, ни летом покоя не знаю.
– Да пойми ты, наконец: сегодня за клочком шерсти руку протянешь, завтра за сотню овец придется отвечать. Вам, женщинам, вечно чего-нибудь не хватает. Сыты, одеты, обуты – так нет же, все мало!
В тот вечер они еще долго разговаривали, а я притворялся спящим и слушал.
– С собаками что-то делать надо, чтоб им пусто было! – сказал отец. – Пастухам казан похлебки варим – и этим тварям казан. Была бы одна или две, а то столько обжор1 А ощенится Буйнак – ступить негде будет. Придется чабана нанимать, чтоб собак пас.
– У нас Нарбута отлично их пасет, – усмехнулась мама.
– Только этого не хватало – сына собачьим пастухом сделать.
– А он и так день и ночь с собаками. За Буйнак с крыши готов прыгнуть.
– Тебе все шутки. Нарбута этой осенью в школу пойдет. Не избавимся от Буйнак – учиться толком не будет.
– Нарбута отличником станет, – возразила мама и задумчиво добавила: – А насчет собаки, может быть, вы и правы…
Меня будто за горло кто-то схватил, хотелось вскочить, крикнуть: «Нет! Буйнак мне ничуть не помешает!»– и не смог. Долго лежал так, а потом уснул, и всю ночь мне Буйнак снилась…
Мы играем в догонялки в седловине между горами Дульдулькия и Ойкор. Бабушка рассказывала, что давным-давно сказочный богатырь Хазрат Али, отправляясь на войну с врагами, взлетал отсюда в небо на своем крылатом коне Дульдуле. Потому гора так и называется: Дульдулькия – Вершина Дульдуля.
Мой черед убегать. Буйнак догоняет. Конечно, если она захочет, одним прыжком меня догонит. Но тогда какой от игры интерес? И она нарочно то и дело спотыкается, неуклюже падает и катится по склону. Я убегаю зигзагами, чтобы ей труднее было меня поймать. Наконец она прыгает мне под ноги, и я валюсь на нее как подкошенный. Буйнак вскакивает, кладет передние лапы мне на грудь, и глаза ее торжествующе поблескивают: «Ага, попался!»
– Все! Все! Сдаюсь! – кричу я и поднимаю руки. Она радостно взвизгивает.
Потом мы кувыркаемся наперегонки, кто быстрее и дальше. Она меня догоняет, и тогда я вскакиваю и бегу вперед. Это не по правилам, и Буйнак тотчас прекращает игру. Она останавливается и укоризненно глядит на меня, помаргивая глазами.
Сразу видно, когда она обижается: уши ее обвисают, глаза печально смотрят в одну точку.
В такие минуты я, кажется, читаю ее мысли: «Думаешь, раз я собака, то и считаться со мной не надо? И обманывать можно, и издеваться? Смотри, если и дальше так пойдет, я с тобой дружить перестану. Уйду в лес, проживу как-нибудь одна…»
И мне делается не по себе.
– Прости меня, Буйнак! Ну, пожалуйста, прости! Я больше никогда тебя обманывать не буду, – шепчу я и обнимаю ее за шею. Она смотрит куда-то вдаль, не шевелясь, будто думает о чем-то своем, чего мне не понять никогда. И мне ее жаль. Почему? Сам не знаю. Наверное, потому что она собака, и жизнь у нее все-таки собачья. Дадут что-то поесть – поест, не дадут – сама должна добывать.
Хорошо, когда отец берет меня с собой отару пасти. Тогда мы с Буйнак день и ночь вместе. Я возьму наизготовку старую палку, которую мне дядя Хамро подарил, и воображаю себя командиром. Буйнак – мой помощник, овцы – солдаты. Стоит мне скомандовать: «Вперед!» – все вперед бросаются.
Отец ночами не спит, отару с места на место перегоняет, чтобы получше выпасти овец. А мы с Буйнак среди овец играем, следим, чтобы не разбрелись. Устанем – пристроимся где-нибудь за бугорком и в обнимку подремлем. Один спит, другой караулит. Когда отец к нам приближается, Буйнак меня в бок носом толкает, чтобы проснулся. Не любит отец, когда мы с Буйнак вместе спим. Увидел однажды – меня выругал, а в Буйнак запустил посохом. Она потом от отца неделю отворачивалась.
И овцы к нам привыкли. Спят с нами рядом. С овцами хорошо лежать – тепло, спокойно. Они так тихо спят, даже дыхания не слышно. Бабушка утверждает, что у всех животных свои духи есть. И у овец тоже. Только я, сколько ни старался, ни разу не видел овечьих духов. Может, они Буйнак боятся?..
На пастбище и Сиротка наша подросла, окрепла. Но обжорой как была – ею и осталась. Наверное, так уж у сирот принято. Кто еще о них позаботится? Когда молодняк клеймили, отец и ей клеймо в ухо продел. Такой металлический кружок с цифрами посередине, чтобы легче овец распознавать, если смешаются с чужими. Сироткин номер легко запомнить – 333…
Часто мы с Буйнак удираем в горы на целый день.
Проголодаемся – сами себе пропитание добываем. Буйнак не хуже кошки горных голубей ловит. Голуби в расщелинах гнездятся, тут она их и подкарауливает. Поймает и ко мне тащит. Мы их на плоских камнях на костре печем. Вначале Буйнак их ела сырыми, а потом раз попробовала – и теперь ей только печеных подавай.
До кишлака далеко. Если рано утром на ишаке выехать, лишь к обеду доберешься. А до Ташкента? Наверное, в десять раз или даже в сто раз дальше… У меня старший брат есть. Он окончил институт, в котором на лесничих учатся, а сейчас в армии служит, Вернется, когда я первый класс окончу, и повезет меня в Ташкент, город показывать. Сам обещал. Я его жду не дождусь. Мама говорит, что он над всеми горами, лесами, медведями, волками, кекликами начальником будет. Вот уж тогда мы с Буйнак заживем! Мы брату всех зверей в горах покажем, все деревья!
А еще у меня сестренка есть, Мутабар. Мы ее Мутти зовем. Только не годится она в товарищи. Ей бы все за мамой бегать да ябедничать. И мне с ней играть, честно говоря, особой охоты нет. Недотрога она и плакса. Толкнешь случайно – в слезы. Не дашь что-нибудь – опять ревет. А мама меня ругает за то, что я ее колочу. Я кричу, что пальцем ее не тронул, – все равно ей верят, а мне нет. Я в такие минуты злюсь на Мутти страшно.
Спасибо, хоть отец на моей стороне бывает. Как Мутти хныкать начнет, изловит он меня – и ну за уши трепать, будто по правде, а сам понарошку. Я ему подыгрываю, кричу что есть мочи:
– Ой, не надо! Ой, больно!
Мутти злорадствует:
– Что, досталось? То-то же!
А мне смешно. Маленькая она, на нее и обижать-ся-то всерьез нельзя.
Другое дело – Буйнак. Вот это настоящий друг! Если меня долго нет, она ложится возле дверей и лежит, ни на что внимания не обращает. Маме то и дело приходится перешагивать через нее, так что в конце концов она не выдерживает и кричит мне:
– Нарбута! Ступай во двор, негодник! Любимица твоя там все глаза проглядела. Лежит на пороге, как колода, вот-вот споткнешься об нее да шею свернешь!
Мне только этого и надо. Бегу во двор, а Буйнак тут как тут. Бросается ко мне, повизгивает, в глаза заглядывает. Потом срывается с места и мчится к горам, а я за ней. Только разве ее догонишь? Пока я до холма добегу, она уже давно меня ждет. Поднимается на задние лапы, передними в воздухе перебирает, будто бьет в невидимый барабан. Это она меня играть приглашает. Наиграемся всласть, а потом уляжемся на траве и смотрим в небо.
Я готов день и ночь смотреть, как по небу тянутся облака. Иногда они редкие и маленькие, словно заблудившиеся ягнята, а то сбиваются вместе и тогда похожи на отару, текущую с гор. Если долго лежать на спине, раскинув руки и глядя вверх, начинает казаться, что это не облака несутся там, высоко-высоко, а ты сам, как птица, раскинув руки, плывешь по синему-синему полю, бесконечному и ласковому, среди доверчивых, как овцы, облаков.
Иногда даже дух захватывает, страшно становится, и я тогда крепко обнимаю Буйнак, а она лежит тихо, все понимает.
Удивительно, но Буйнак человеческие мысли читать умеет, дурного человека чует издалека. Обычно ее лаять не заставишь, а тут такой концерт закатывает, что в ушах звенит. Я ее прошу:
– Перестань, пожалуйста, пока отец на нас обоих не рассердился.
Тогда она умолкает и плетется к сараю. Ну, а если отца нет дома, то она и меня не послушает.
А двоих она вообще терпеть не может: Мамадазима-Хоть-Бы-Хны и Кадыркула-Насфуруша [1]1
Насфуруш – торговец насом. Нас – особый вид табака.
[Закрыть]. Прямо-таки растерзать готова обоих. И они ее как огня боятся: зачем пришли, забывают. И знаете, что интересно? Ни тот, ни другой не смеют Буйнак в глаза смотреть! Я этого долго не мог понять, пока бабушка не объяснила.
Оказывается, собаки людей насквозь видят. И что те думают, и что замышляют. И даже то, о чем люди сами еще не догадываются. Так уж они устроены, собаки.
Бабушка говорит, возьми, например, Кадыркула-Насфуруша. От него за километр насом разит, а слово скажет – и того хуже: смрад сплошной.
Кадыркул-Насфуруш и в самом деле дрянной человек. Он тайком в Тераклисае кору с тополей обдирает. Надерет целый мешок и к обеду в наше кочевье заявляется – брюхо набить.
Бабушка рассказывает: он эту кору сжигает, а золу с табаком смешивает. Получается нас – табак, который взрослые кидают под язык. Другие табачники вместо тополиной коры известь используют, поэтому у них нас хуже, чем у Кадыркула.
Может, для кого-то Кадыркул-Насфуруш и хорош, а только мы с Буйнак его ненавидим. Сколько он тополей в Тераклисае загубил – подумать страшно! И ведь многие знают, чьих это рук дело. Знают и молчат. Буйнак как-то в роще на него накинулась, хотела проучить. Но он хитрый, с топором не расстался. Чуть насмерть Буйнак не зарубил. Хорошо, я рядом был, крик поднял, он и испугался.
Мы все повадки Кадыркула изучили. Обычно приезжает он в Тераклисай по понедельникам. Ущелье это дикое, птиц, зверей непуганых видимо-невидимо. Кроме нас с Буйнак, там, наверное, и не бывает никто. А теперь вот Кадыркул повадился.
Часто мы забираемся в заросли на гребне горы. Вся лощина отсюда как на ладони. На отшибе, в сторонке, наш любимец Старый Тополь, высокий, гордый, – пасет тополиные рощицы. Мне всякий раз страшно делается – вдруг Кадыркул и на него руку поднимет! А что? С него станется!
Не зря ведь Кадыркул людям в глаза смотреть не смеет. Разговаривает, а сам в землю уставится или по сторонам глазами стреляет. Сразу видно, совесть у человека не чиста. Отец говорит, это оттого, что Кадыркул всю жизнь только о деньгах и печется.
А бабушка, как увидит Кадыркула, так ворчать начинает:
– Опять пожаловал, проходимец! Чтоб тебя земля проглотила, выжига проклятый!
– Бабушка, а почему он выжига? – спросил я однажды. – Потому, что кору жжет, да?
– Скажешь тоже! – фыркнула бабушка. – Он совесть в себе выжег, вот почему! Видел, какие у него глаза бесстыжие? Всю жизнь ловчит, пролаза несчастный! Он и на войне сам себе руку прострелил, чтобы не воевать. Своими ушами слышала, когда он, пьяный, хвастался. А еще, поди, пособие получает от государства, как инвалид.
После этого разговора я сказал Буйнак:
– Ну, держись теперь, Кадыркул! Еще раз заявится в Тераклисай, валун на него сверху столкнем.
Буйнак радостно взвизгнула и завиляла хвостом.
Вскоре отец послал нас за овцами на дальнее пастбище. Вовремя послал: они как раз к пшеничному полю дяди Раджаба подбирались. А у него нрав крутой, свяжешься – не рад будешь, Буйнак ткнулась мне в колено носом, остановила, а сама к отаре бросилась, чтобы отогнать овец подальше от поля. Ну, как тут не удивляться: поняла, что, пока я добегу, овцы уже в поле забредут.
Я прилег на траву и стал наблюдать за Буйнак. И почему она собакой родилась, а не мальчиком? Осенью я в первый класс пойду. Вместе бы в школу ходили, за одной партой сидели бы. Что же теперь с Буйнак станет, кто о ней заботиться будет? У мамы своих дел по горло, она иногда по два-три дня Буйнак кормить забывает… Буйнак умница. Подойдет к столу и глядит как ни в чем не бывало. Я потихоньку тащу с тарелки кусочки хлеба и ей выношу. Однажды отец меня за этим застал. Он, видно, был не в духе, рассердился:
– А ну, положи на место, негодник! Люди за сухую корку жизнь готовы были отдать, а ты хлеб собаке скармливаешь!
Так и осталась Буйнак голодной. Зато на следующий день я чуть свет поднялся, взял с полки лепешку и просунул в щель под дверью, а сам опять лег. Теперь если мама и увидит у Буйнак лепешку, подумает – сама где-то нашла.
Мама очень устает за день, наверное, поэтому часто укоряет меня:
– Ты все с собакой, Нарбута! Помог бы мне, по дому бы что-нибудь сделал!
Я жалею маму, рад ей помочь, да что-то не выходит ничего из этого: возьмусь, например, двор подметать, а Буйнак тут как тут – стоит, смотрит насмешливо, словно говорит: «И охота тебе этой ерундой заниматься! Бежим, Нарбута, заберемся на Дульдулькию, норы выроем, заживем припеваючи…» Тут уже мне, конечно, не до подметания. Закину веник за сарай и – вдогонку за Буйнак… Вечером возвращаемся тихие, виноватые, знаем: мама обязательно отцу на меня пожалуется. Хорошо, если он просто отругает. А то бывает и так – махнет рукой и скажет устало:
– Оставь ты его. Все равно человека из него не выйдет. Ему собака дороже, чем родители. Сколько ни говори, все без толку. – И отвернется.
Я тогда забираюсь в постель, уткнусь лицом в стенку, чтобы никто не видел, и плачу от обиды.
Они думают, что я сплю, а я все слышу.
Мама: – Зря вы его так обидели. Маленький он еще.
Отец: – Сама же каждый день на него жалуешься. А теперь, оказывается, я ж и виноват.
Мама: – Откуда мне знать, что вы его с землей смешаете!
Отец: – С землей, с землей… Ну, одернул мальчишку как следует! Для его же пользы. Детей в строгости надо держать, а не то на шею сядут. Спохватишься, да поздно будет.
Мне становится все обиднее, заглушить всхлипы все труднее, еще минута – и я громко зареву. Но, полагая, что я сплю, отец вдруг полушепотом заводит с мамой разговор о другом. Я прислушиваюсь и тотчас забываю о своих обидах, лежу, боясь шелохнуться, ведь отец говорит о том, что произошло нынешней весной в Джандарлисайском ущелье…
…Я был в то время с отцом в Джандарлисае. Не раз, должно быть, за зиму отец вспоминал об условии, которое поставил ему директор совхоза, когда давал отару. Отец промолчал тогда, думал, обойдется как-нибудь. И ошибся.
Перезимовала отара в Джандарлисае хорошо. Всех овец уберегли, ни одна не пропала. А весной огласилось ущелье веселым блеяньем ягнят. Отец с пастухом, дядей Хамро, нарадоваться не могли на молодняк: здоровые, резвые, один к одному. Только рано они радовались. Однажды утром, когда мы с дядей Хамро ягнят подкармливали, а отец на счетах что-то выщелкивал, подкатила откуда ни возьмись новенькая молочного цвета «Волга». За рулем какой-то гривастый парень сидит, а на заднем сиденье сам директор развалился – здоровенный, толстые щеки подрагивают, внимательные глазки будто выпытывают что-то.
Отец как увидел их, крякнул от досады, счеты отбросил, сложил вдвое тетрадку с записями и за голенище сунул. А сам поднялся с кошмы и, подобрав посох, навстречу незваным гостям направился.
– Ассалому алейкум! – приветствовал его директор, вылезая из машины. – Верно сказано: к хорошему человеку аллах сам дорогу укажет. Я подумал – может, вы здесь, велел свернуть, а вы и в самом деле тут.
– Здравствуйте, товарищ директор, – сдержанно поздоровался отец.
Директор выкарабкался из машины и вдруг ни с того ни с сего обнял отца: у того от неожиданности даже посох из руки выпал.
– Знакомьтесь, – директор подтолкнул к отцу патлатого водителя. – В Ташкенте на юриста учится. Мой младший сын. – Потом подозвал дядю Хамро и что-то ему вполголоса сказал, видно, послал за чем-то. И опять отцу: – Давай, Джурабай, пройдемся. Разговор есть.
Они пошли через луг к саю[2]2
Горная речка.
[Закрыть], я следом увязался. Сделал вид, что играю, за стрекозами гоняюсь, а сам все слушал. Они шли, долго не начиная разговора.
Я видел сзади, какая у отца напряженная спина. Наконец директор похлопал его по плечу и сказал:
– В общем, так, Джурабай, мы с тобой теперь ближе, чем родные, будем. Во втором квартале совхозу двое «Жигулей» выделяют. Одна машина твоя. В передовиках будешь ходить, в газетах о тебе напишут, по радио и телевидению расскажут, уж я позабочусь.
– За «Жигули» спасибо, – сдержанно поблагодарил отец. – А то сейчас, пока на мотоцикле в кишлак съездишь, полдня уходит, да еще пропылишься насквозь, как мельник.
– То-то же. Ну, а теперь к делу. Сколько у тебя овец окотилось?
– Двести с лишним. – Голос у отца изменился, стал таким же напряженным, как спина, как лицо с насупленными жесткими бровями.
– Тридцать себе оставь, – негромко бросил директор. – Пригодятся, когда машину покупать будешь. А за остальными пришлю.
У меня все похолодело внутри. Неужели согласится? Неужели…
Отец развязал поясной платок и вытер им лицо. Я затаил дыхание.
– Ты что – язык проглотил? Не бойся, если я что-то делаю, значит – уверен. И тебя в обиду не дам. Учти, не каждому от меня такая милость. Так что пользуйся, надо и тебе когда-нибудь в люди выходить.
– Не могу я, – отец говорил глухо, через силу. – Никогда такими делами не занимался. Не получится.
– А, брось ты! – отмахнулся директор. – Сможешь. Бабьи разговоры.
– Нет! Как перед аллахом, говорю: не могу! И не уговаривайте. Вон ягнята – двести пятьдесят штук. Присылайте ревизионную комиссию, пусть по акту примут. А дальше как знаете, так и поступайте.
– А еще мужчиной себя считаешь! – рассердился директор. – Дурака я свалял, что тебе доверился! Знал бы, другого нашел! Тряпка – вот ты кто!
– Не оскорбляйте меня, товарищ директор!