355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нонна Мордюкова » Не плачь, казачка » Текст книги (страница 2)
Не плачь, казачка
  • Текст добавлен: 31 июля 2017, 15:30

Текст книги "Не плачь, казачка"


Автор книги: Нонна Мордюкова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Тут только я заметила, как красивая густая челка и алые мокрые губы не соответствуют высохшим ногам-палочкам девушки.

– До свидания!

– Заходите.

– А как же! – сказала я и вышла.

Бедненькие… Сколько они попереживали! Мы их выходим. Мама же сказала: «Жить и работать». Мама есть мама – она всегда вперед смотрит.

Недолго хатки стояли молчаливыми. Скоро во дворах стали появляться табуретки, люди рассаживались, грелись, смотрели на горящую летнюю плиту. И мы, несколько девушек, объединившись, решали, как будет действовать наша комиссия по разносу еды.

– Не надо! – возражали хозяева. – У нас все есть.

Но они ведь не понимали, что нам не терпится со всеми познакомиться, и уж мало кто поймет, как южанину с Кубани приятно слышать твердую, звонкую русскую речь.

– А вы потихонечку носите, – предложила мама. – У нас в тридцать третьем году голод был такой же, люди пухли от него, замертво падали, мы их подбирали и откармливали чем можно, хоть водой с валерьянкой, там тоже питание. В аптеке брали для этих случаев.

Ну вот, началась наша «ленинградская жизнь». Я, правда, поначалу искала среди них мальчика, который до войны приезжал к нам с родителями отдыхать. Я добуду любовь! Мне в это время безумно хотелось любить. И уж где-где, как не среди ленинградцев, он ждет меня. Сейчас понимаю, как много разных иллюзий добавляла, создавала эта жажда любить. А я была убеждена, что если можно влюбиться, то только в этих, с челками и благодарными ответами, в рваных, но нездешних маечках, в людей, не ценящих своих достоинств, но умеющих слушать других. Они были так спокойно мудры, что этим самым доводили меня до влюбленности в каждого – будь то девочка, или мальчик, или женщина. Я обезумела от этой любви к ленинградцам. Какое замечательное совпадение – расти в семье, где всегда культивировалась помощь слабому, и в юности получить сразу такой «акропольский театр», где драматургия задана сразу, а исполнение ролей немудреное – помочь людям.

Они потом, когда пришли силы, как-то примолкли, разочаровались в чем-то. «Выздоровление началось», – объяснила мама. Да, первое жгучее осознание отсутствия дома – это верный признак начавшегося выздоровления.

Смотрю, ребята сетку между деревьями натягивают, шапку-ушанку вместо мячика подбрасывают – волейболят. И мы там сидим рядком, смотрим. Мама-царица с бидарки слезает и кидает им настоящий литой мячик. Наверно, в детском садике взяла. А он по размеру как головка новорожденного ребенка. Но это же лучше, чем шапка.

Ой, жизнь пошла! То волейбол, то разнос еды, то первое знакомство. А ведь нам хотелось знакомиться с мальчишками. У них на губах еще сухая корочка от болезней и недоедания, но они же наши, наши кавалеры. И мы будем их любить, пускай только одышка у них кончится…

Приехала мама из района и почему-то запретила волейбол, мячик забрала. «Капитан» команды почесал затылок и сел на землю.

– Ребята! – крикнула я, сдерживая слезы. – Давайте вечером соберемся и сказки будем рассказывать.

– А если сейчас? – спросил «капитан».

– Сейчас еще солнце не село.

– Ну и что? – с любопытством улыбнулся юноша.

– Но при солнце сказки не рассказывают.

Это был он!

Вечером мы уже сидели на краю канавы, тесно прижавшись друг к дружке. Принесены были рваные тряпки для ленинградцев, а сами мы прекрасно уместились на траве-спорыше. Это такая стелющаяся травка, которая растет везде: и под колесами паровоза, и на пешеходных дорожках, и под цистерной керосина.

А где же моя любовь? Так и будет по-маминому – стану выхаживать, дружить, жалеть, кормить… Не-ет, «капитан» отмененного волейбола лежал рядом и глядел на меня. Он, он моя любовь! Всех их загнали по хатам спать, а мы, свои, еще сидели, чтобы никто не подумал, будто бы из-за «капитанов» сидим тут…

Мама к отцу не отправляет и в поле окучивать картошку – тоже. Сидим в станице. Солнце вовсю жарит, и какая-то вокруг пустота. Вечером несу «капитану» гречневую кашу с молоком. Он делится с соседкой, живущей через сенцы. А!.. У них любовь.

На черта я им сдалась?! Разливаю кашу по мискам, как он велел, и со словами «до свиданьица» ухожу.

– Айн момент, – говорит он.

Подумаешь! У нас в школе тоже учили немецкий, мы знаем, что это такое…

– Слушаю вас, – сказала я.

Он вытолкал меня легонько в коридорчик и закрыл за собой едущую на колесике дверь. Мы остались за дверью в тесном треугольничке коридора и молчали. Банка из-под каши мешала нам, он поставил ее на пол и положил голову на мое плечо.

– Я полюбил тебя.

– И я полюбила, – тороплюсь ответить я, чтоб, не дай бог, кто-то другой не успел захватить его.

Мы молчали. И это молчание было в моей жизни, наверное, самым счастливым. Но кто же мог тогда подумать, что Саша через полгода будет годным к строевой, что заберут его на войну вместе с нашими односельчанами? Да когда ж ты кончишься, проклятая война? У нас тут так тихо и так хорошо.

Уехали ребята, так больше мы никого из них не видели. Праздник был таким коротким.

…И вот спустя тридцать лет я выступаю в зале «Октябрьский» в Ленинграде. За кулисы приходит записка: «Нонночка, мы с женой приглашаем тебя домой вспомнить все. Поужинаем и отвезем тебя в гостиницу». Но я не позвонила по указанному телефону: тогда я была девочкой, а теперь тетка – полустаруха. Нет! Вы с женой вместе старились, вместе и любуйтесь друг другом, а я не покажу вам вблизи ни свое лицо, ни мысли, ни разочарование в чем-то своем, сугубо личном.

Некоторые из ленинградцев остались жить у нас навсегда. Интересно было слышать, как мать на чистом русском языке кричит дочери:

– Галя, Галя! Загоняй цыплят, коршун летит!

А Галя, заигравшись, отзывается издалека:

– Шо?

Дети стали абсолютно точно говорить по-кубански, лишь кое-какие вещицы так и остались им напоминанием о Ленинграде. У кого фибровый чемодан, у кого платье из креп-сатина или сумочка с цепью. Хорошо помню, как однажды мы с подружкой сняли цепь с ходиков и нацепили ее на сумку. Тогда же впервые я увидела муфту. Но главное, что мы взяли у ленинградцев, так это умение вязать кофту или юбку. Носки и варежки вязать мы могли, а вот кофты или юбки – это уже открытие.

Как только появилась первая возможность вернуться в Ленинград, они тут же бежали в свой северный край. Да неужто мы вас не ласкали, не любили?! Но все равно домой, домой, в родной Ленинград…

Дети и горе

Самое жгучее и тревожное чувство вызывали во мне дети до пяти лет, которые каким-то образом были не такие, как все их сверстники.

Были и теперь есть дети пугливые, послушные, застенчивые, голодные, оборванные. Они обычно молчат, общаться не желают, спросишь у такого о чем-нибудь, а он лишь головенку набок – и стоит этаким бычком. Бывало, в войну покажешь ему хлеба, он слюнку проглотит, а не берет. Бери! Молчит. Насильно возьмешь его ладошку, вложишь хлеб или кусочек сахару, пальчиками замкнешь, а он вдруг как разрыдается, да так горько, а угощение не разжимает. «Ухожу, ухожу, не плачь». Ухожу. Потом подгляжу: он повсхлипывает и потащит в рот даденое.

Разговор идет, конечно, о детях, которые растут в бедной семье. Это была моя слабость – дети-старички.

На всю жизнь запомнила выражение лица раненой девочки лет четырех. Летом 1943 года в Солдатской балке полицаи всю ночь расстреливали коммунистов и евреев, вернее, семьи коммунистов и евреев. И вот в ночи девочка, раненная в шею, отползла далеко от балки. Утром чья-то лошадь встала на дыбы, не желая ехать дальше, как ни хлестал ее хозяин. Почуяв неладное, он сошел с телеги и…

– Батюшки-светы!

Подошли несколько человек и видят: сидит на земле девочка-еврейка, склонив голову набок – волосы и платье так слиплись от крови, что сковали ее всю. Ни слезинки, ни звука, только глубокомысленный взгляд: дескать, вот какая я, что хотите, то и делайте. Это было по пути на УЗОС (до сих пор не знаю, что это означает), о котором и писать, и вспоминать страшно. Мы с мамой шли туда выменять какую-то барахлину на стакан муки. Да, много страданий приняли в те времена евреи и семьи коммунистов, но мне, как символ, запомнилась эта маленькая женщинка без капризов, хотя лет-то было ей не более пяти…

И сейчас, когда я вижу в хронике детишек, которых достают из убежищ солдаты, их худые, изможденные личики, познавшие страдания и первую радость вызволения, я вспоминаю взгляд той девочки.

Когда наш колхоз «получил» больных детей, часть их мы лечили сами дома, а умирающих отправляли через кладку в Отрадную. Там установили суточное дежурство от каждой семьи. Настала и моя очередь. Вхожу в палату. Кислый запах, солнце. Лежат они, мои молчуны обреченные. Кое-кто следит за мной, но пищу не принимают: только «пить», «пить» – это было главным желанием. Один мальчик уже умирал и зубками так скрипел, как будто грыз сахар, жевал и хрустел. А глазки закатились, брови домиком, лоб морщинистый, как у старика. Ритмично качал головой вправо, влево, вправо, влево. Все тельце, вытянутое плетью, уже не участвовало в жизни. Чайной ложкой вливала в рот воды то одному, то другому. Наступила тишина – зубы уже не скрипели. Я оглянулась на умирающего мальчика – он затих навсегда. Немцы в своем лазарете лишь для проформы выделили палату для больных детей: ведь они не дали им ни единой капельки лекарства.

Мой самый младший брат Вася родился в 1945 году. Он был как раз из таких детей-молчунов, рахитиков, землистого цвета. Мама уходила на работу и на добычу еды, дети в школе. А он, совсем маленький, садился на подоконник и ждал, когда ему в форточку на веревочке кто-нибудь чего-нибудь спустит. Вася до самого призыва в армию все никак не мог наесться: нальешь ему тарелку, он съест, вторую не хочет, но по привычке косится: а есть ли еще? Вот такие дети нам душу пронзили, и мы потом своим детям совали все и вся, как тем, некормленым и худым.

Мы всё умели: и работать, и дружить, и песни петь, и делиться последним, и понимать горе людское – все это было при нас, а вот одно – голод и беднота – осталось в памяти тверже всего. Помню я и голод тридцать третьего года.

Бегали мы по лужайкам да лазили по чужим садам, хоть и сорвать было нечего, потому что цвет только что опал, и все искали, что бы съесть. При любых временах и в любых местах обязательно находился домина молчаливый, закрытый, богатый. Жильцы в нем от людей прятались, а с черного хода на крыльцо кухарка время от времени ставила в тазу пищевые отходы нарасхват детям. Маленькие налетали, рылись, девочки, задрав юбочки, накладывали туда еды.

Те ж, кому к семи-десяти годам, не подбегают к такому тазу – неловко. И вот однажды мы играли в лапту, а кастрюля с недоеденным борщом тут как тут на крылечке. Мы остановились, перестали играть. Сочетание острого желания съесть суп и стыда от этого желания было невыносимо. Вдруг от забора отделяется белобрысый мальчик с чуть поднятой гордо головой. Он подходит к кастрюле, открывает крышку, серьезно смотрит на содержимое. Левая рука на талии, в правой – крышка. Не съесть борщ он не мог, тем более ложка внутри уже стояла. Рывком присев, он приладил кастрюлю себе на колени. Ну чего тут особенного! Сначала надо ложкой – вот так, вот так. Брови деловито сдвинуты. Ложкой заканчиваю вот так и еще вот как. Он ел, не наклоняясь к кастрюле, хлебал назидательно: чего, дескать, тут такого? Чего испугались? Теперь вот кость огрызу. Он с треском накрыл кастрюлю крышкой, отер тыльной стороной ладони рот и зашагал к забору. Вот, мол, как надо побеждать трудности! Кто его, кроху, учил человеческой гордости? Не подыхать же с голоду, не быть таким водянистым пузырем, как вон те люди, что валяются под заборами.

Я еще маленькой была тогда, но помню, как люди вздувались, словно наливались водой. Шли, едва перебирая ногами, в поисках лебеды или крапивы. Глаза – щелки. А бывало, не выдерживали и падали. Помнится мне, как и я упала от голода однажды. «Ой, что это я? Завалилась, что ли? Отвернитесь, не смотрите, я сейчас встану», – думала я, лежа на земле, но сил подняться не было.

Представляю, как некоторые режиссеры могут вполне бесстрастно изобразить такую сцену. Я, к сожалению, не такая. Попав в больницу, стонала, плакала от боли, да так, что надоела, наверное, всем.

Вот, к примеру, Г. Н. Чухрай был десантником и при первом ранении попал в госпиталь. Стонал в ожидании помощи, и вдруг один солдат, уже в летах, говорит:

– Ты чего стонешь?

– Боль-но.

– Нам тут всем больно, – внушительно сказал солдат.

Григорий Наумович прислушался к тишине палаты, переполненной ранеными, и «заткнулся» навсегда. Сколько было потом ранений – никаких капризов!

Вот что он рассказывал нам еще о войне на съемках фильма «Трясина».

– К примеру, приближаешься к немецкому госпиталю, слышишь стоны на все лады, а к русскому – мертвая тишина. Не стонал русский боец, даже и не заведено было… Ну, на операциях были животные крики, где без наркоза, где всего лишь стаканом водки утоляли боль при отпиливании конечностей…

Дети тоже как лакмусовая бумага: если попадают в эту область горя, где нет ни возраста, ни привилегий, ни эгоизма, ни капризов, повторяют нас и в величии, и в падении.

Война и жизнь

Главное – это смирение с временным недоразумением явления чужеземцев. «Ну когда их долой? Когда?» – иначе и не рассуждаешь.

Что меня порой возмущает, так это как показывают в фильмах жизнь людей во время войны. Слишком велика ей, этой войне, честь, чтобы жить ею. Отчетливо помню, как, конечно, страшно было, когда вешали у нас в станице Шуру Князеву, Надю Сильченко. Страшно, когда летит бомба и ты знаешь, что, если она издает шум «хар-хар» – как лопухи от ветра, – значит, взорвется где-то совсем близко, а если просто свистит, то пролетит мимо. Страшно, когда вызывают по повестке кого-то в немецкую комендатуру…

Остальное – это идет не наша жизнь. А мы одеялами закрываем окна, на стол – лампу, в руки – гитару. Кукурузная каша. Какой-нибудь отставший от своих в неразберихе отступления и скрывающийся от немцев солдатик рядом. Это уже наша – никем не истребимая – жизнь… Где ты теперь, летчик Боря, тот паренек, который, разухарившись, захотел с моими старшими подругами пойти на танцы в церковь? (Немцы во время оккупации устроили там место отдыха для себя и для населения.) Пока эсэсовцев нет – нечего бояться. Немецкие солдаты и соли нам давали, и хлеба. И когда выгоняли на дорогу работать, то говорили: маленькая машинка едет – работайте, там офицер, а если большая – не работайте, отдыхайте.

Губные гармошки их нам казались чем-то несовершенным и куцым, мы их никогда не полюбили бы. Разве можно музыкальное явление переложить на пишущую машинку?! Ну, черт с ними, пускай скрипят. Однако когда, наработавшись, мы садились, стар и млад, песни петь, куда там той немецкой губной!.. Они слушали вежливо, но не восхищаясь. Слов не знали, а потому чужая мелодия была для них, что для нас их «губгармоха».

Нет такой силы, чтоб могла разрушить тягу общения одних людей с другими. Даже если это «хлопчики» из СС. В коричневых кожаных шортах, с толстыми ремнями на голом торсе – жарко. На мотоциклах они налетели, как смерч, приехали к реке искупаться. А мы, девочки и девушки, гуртом сидящие на берегу, замерли: ведь это же СС! Они скинули ремни с оружием, побросали амуницию на мотоциклы – и в воду. Плещутся, охают, наслаждаются. И надо же было мне скосить взгляд на них!.. Зачем, ну зачем?.. Заметила я одного парня, такого красивого, с атлетической фигурой, и залюбовалась им невольно. Он кинулся в речку снова, в улыбке блеснули белые зубы, от капелек воды и от солнца он сузил свои пронзительные голубые глаза. Где ж твоя мама, отец, любимая девушка? Разве тебе надо пугать людей, бить их, вешать, жечь? Вызывать к себе ненависть? Тебя любить надо. Сильно. А хоть бы ты был не эсэсовец, а солдат – все равно нельзя. Чужой – со сватами не придут от тебя.

Мы замерли, боялись пошевелиться. У них, видно, было считаное время, они вмиг оделись и снова затарахтели мотоциклами. А у голубоглазого и ремень свис шикарно от тяжести пистолета – вбок, и спина загорелая, с мускулами и едва видным рядком позвонков на шее…

– Ну, тронули, – со вздохом шепнула старуха с коромыслом, – слава тебе господи, пронесло…

Народ во все века приспосабливался только для жизни, пока не начнут расстреливать или вешать. И пока пуля не полетела в лоб, человек еще надеется, считает все каким-то недоразумением, и каждая секунда для него – огромное время для чуда: кто-то поймет всю бессмысленность происходящего и прекратит это…

Но вернусь к тому, как сбитый летчик Боря жил у нас два дня и как ужасно хотелось ему пойти с нами на танцы в церковь. Всё нашли: и рубашку, и брюки. А на ноги – нечего. В сапогах нельзя – сразу попадет под подозрение. И вот, помню, взяли мои сандалии, отпороли лямки, задники подмяли, и он влез в них, благо брюки в полоску были длинные и дефект сей скрыли. Я согласилась сопроводить Борю. Он так обрадовался, увидев по скамеечкам девушек постарше меня, что сразу же одну пригласил танцевать. Потом другую. Что за влюбчивый дурной характер был у меня? Чуть что, я уже создаю образ, добавляю к нему, потом ревную, восхищаюсь – и пошло! Возраст, правда, ставит все на свое место.

Я бы уже и ушла, но страшно возвращаться вечером одной. И тут Боря, как будто напившись из долгожданного водопада, направляется ко мне.

– Пойдем, Нонночка, пора…

Я с удовольствием успела «косяка дать» всем девушкам, чтобы поняли: мое, а не ваше. Он сбросил мои сандалии, взял их в руки и сказал:

– Кому расскажешь, не поверят. Я так старался.

– У тебя хорошо получалось.

– Иди ко мне!

Он взял меня на руки и понес. Зачем – не знали мы. Нес себе – и всё.

Когда возле хаты я скользнула по его большому телу и встала на землю, он, пальцем надавив на мой нос, сказал:

– Прощай, собственница. Будешь, может быть, когда-нибудь в Ленинграде, заходи, если останусь жив: канал Грибоедова, дом один, квартира шесть. А сейчас буду двигаться, ночами лучше.

Я опрокинула из котелка вареную кашу, завязала в тряпочку и дала ему на дорогу. Когда он выходил, то уже в проеме дверей будто растворился, силуэт его состоял, казалось, из дыма.

В фильмах о войне демонстрируют только таинственность страха, ожидание смерти. Черта с два! Будет вам человек унижаться в оккупации. Он найдет прибежище и для веселья, и для любви, и для еды, и для свидания с партизанами.

Когда немцы хотели забрать колхозного племенного красавца коня, получившего на сельхозвыставке до войны золотую медаль, конь бесследно исчез. Немцы искали его всюду и не нашли. А конь стоял в хате, между кроватью со вздыбленными подушками и хрупкими украшениями на комоде, лишь кошка-копилка, мерзкая такая, разбилась. Потом конь вел себя тихо: он тоже не дурак, чуял переплетение волн врагов и своих друзей. Хутор помнит до сих пор, как предатель из полиции донес и сказочного красавца все-таки увели. Он шел нехотя, мотая головой, как будто все отлично понимал, и ржал, чего раньше с ним не было никогда.

Зачем деликатничать? Предателя «окунули» – вставили головой в общественный сортир.

…В бывших концлагерях до блеска стерты стены спинами людей. Здесь они сидели, любуясь закатом, а вот здесь изготавливали всяческие поделки: кто вязал, кто вышивал. Мужчины плели из хвороста, меняли плетенки на кусочек хлеба. Они жили, а главное – боролись, не охали. А ну-ка проохай четыре года! В фильмах наших частенько заранее дергается какая-то жалобная струна. И в этом ошибка. Трагичнее прощаться с теми, кто мужественно жил и боролся всеми силами. Даже если твоя сила заключается только в том, что ты принес от партизан свежие газеты и распространил их среди своих людей. Новости нужны были тогда как воздух, а вернее, не новости, а знание истинного положения на фронтах. В нашем колхозе «Первомайский» тоже были свои молодогвардейцы…

Люди не виноваты в том, что сильные мира сего не поделили чего-то и затеяли войну. И вот уже бомбят, и вот уже первые трупы пограничников, и пожары, и ужас от незнания происходящего. Дальше человеку свойственно осознать свое положение, взять себя в руки и делать дело. Откуда ни возьмись появляются на конях и секретари райкома, и их подчиненные, уже пошли наказы, приказы, мобилизация сил, организация партизанского отряда…

Вспоминаю, как немцы входили в Отрадную. Шли они днем по шоссе – двигались к перевалу Северного Кавказа. Улицы пустынны, все наблюдали за ними в щели домов и заборов. Цок-цок – копытца ишачков. А немец то сядет на ослика, то ногами пойдет, оставаясь верхом. Мы были уверены, что они пройдут через нашу станицу – и всё, больше не будет их. Кто-то что-то должен же сделать, чтобы прогнать немцев. Повернешь голову, посмотришь за село, а там как ни в чем не бывало стадо пасется, солнце садится, все те же трава и небо. Там их нет, они только на шоссе. Если какой немец сворачивает напиться из колодца, то внутренне возмущаешься: «Ну куда ты идешь? Тебе по шоссе, так и иди… А сворачивать нельзя!»

Цокали ишачки целый день. Как село солнце, немцы сразу по хатам и сараям стали на ночь расселяться. «Мама! Млеко, мёди!» – слышались их приказы. Деловое устройство каждой персоны проявлялось четко. Звякали крышки от кастрюль и чугунков, немцы раздевались, поливали друг друга с головы до ног. Жарко. Рассаживались за столы. Доставали что-то из рюкзаков, что-то с печки брали. Усталые. С местным населением не общаются совсем, как будто это мухи, летающие в жару.

Выпивать стали, есть с аппетитом. Потом поменялись: одни пошли за ворота курить, другие засели за стол… Говор, шум, губные гармошки. Сняли пояса, отдыхают. Видно – идут не один день.

Я уже привыкла к тому, что улица пуста, все сторонятся, прячутся. И на тебе! Дед наш отрадненский, который славился сочинением юморных частушек, подходит вдруг прямо к одному немцу, что сидит на краю канавы.

– Здравствуйте! – говорит дед.

– Гут, гут. Зитцен зи, битте. – Не глядя на деда, немец показал пальцем на противоположную сторону канавы.

– Да нет! Я не затем… Я смотрю, вы вот, черти, откуда перлись к нам за табаком? А его нету – никс! – Хлопнув ладонями по бедрам, дед пошел домой.

Сценку эту он разыграл потому, что не мог жить без того, чтобы чего-нибудь не отчебучить. Он ничего не боялся. Жил одиноко в маленькой хатке на главной улице – Красной, на которой и расположились на отдых оккупанты. Но и ему все же потом пришлось впервые, наверное, за всю жизнь промолчать после одного случая.

Как-то вечером немцы купали лошадей. И одна неосторожно брыкнулась в воде, стукнула немца копытом по голове, и он тут же скончался. Немцы заквохтали в беспокойстве, вытащили убитого и похоронили его тут же, прямо на улице Красной, у дедова забора, а на могилу положили каску. К тому времени уже откуда-то выпрыснули русские «помощники» и перевели населению с немецкого то, что крикнул один вражина в конце похорон: «Если каска пропадет, то расстреляют всех, кто здесь живет». И полицай рукой обвел полукруг.

Тут деду не до шуток, стал он каску стеречь да на ночь прятать ее в доме, а рано утром клал ее обратно на могилу. Многие знали об этом и перешептывались, если перед рассветом каски еще не было на месте…

Как тает жар в костре, оседая и исчезая, так и первый вечер оккупации пожух. Часовые молчали, да и мы затихли, общались шепотом, жестами, мимикой. Кузменчиха пришла с ведром к колодцу и осмелилась зайти к нам. Скучковались человек шесть-семь, все сидели на полу. К нам никого не подселили – хатка мала, а детей куча. Кузменчиха села на опрокинутое ведро и полезла в карман за вязанием. Свет не зажигали, в полной темноте она продолжала вязать, и я заснула крепким сном под тихое звяканье спиц. К рассвету носки были готовы, она бросила их мне на лицо, чтобы я проснулась и обрадовалась подарку.

И снова ишачки зацокали копытцами. Немцы, оказывается, еще до света собрались и погрузились. В станицу входили уже другие части, опять полилась рекой вражья армия на чудном транспорте.

Вечером видим, как немцы с котелками пошли встречать стадо. Каждая корова привыкла, войдя в станицу, идти без пастуха сразу к себе в калитку. Немцы выбирали «по вкусу» коровье вымя и сопровождали коров. Как хозяйка подоит, они жестом просили налить себе в котелки. К моей подружке Ольге Макаренко корова пришла без немца. Мать скоренько загнала корову за сарай и стала поспешно доить… «Пу-ук», – услышала она, обернулась, а за спиной сидит немец на бревне и смеется: «Генуг, мама, данке шён». Мать продолжала доить. Потом она налила ему в котелок и сказала сердито:

– Ника́ я тебе не мама. Сыны мои воюют в Красной Армии, пердун проклятый! – плюнула в землю и пошла в хату.

– Тетя Маруся! – стуча кнутом по калитке, прокричал наездник. – Всем к церкви, на сходку.

– На схо-одку-у! У памятника, – кричал он дальше, стуча в каждую калитку.

Сердце екнуло. Так вроде бы наладилось: ишачки, котелки для молока, немцы ходят, не замечая тебя. Что это за незнакомое слово «сходка»? И когда это, интересно, Гришка успел таким громким и деловым стать?

– Мам, он же комсомолец…

– Зато отец его и дед бывшие кулаки. Сходите потихоньку, узнайте, что там в парке делается.

Мы с Ольгой и пошли.

Видим такую картину: старики в мятых зипунах с Георгиевскими крестами накинули несколько петель на скульптуру Ленина, которая стояла в самом центре парка. Тянули, тянули и дотянулись. Скульптура упала и разбилась. Тут же были заготовлены доски, и деды с двумя парнями стали городить трибуну. Крутился тут же и командовал ими лысый дядько в форме немецкого офицера: «Вот так… Вот здесь повыше».

– Из наших, – шепчет Ольга.

– Ага, из ваших, – язвит Васька Зубков.

– Ну русский же…

Красив парк при закате солнца. Тем более это даже не парк, а отгороженная и окультуренная часть леса.

– Смелее, смелее, граждане! – крикнул опять лысый. Он уже орал, стоя на трибуне, держась за свежие доски-перила. Лицо у него было желто-синее. Он был чем-то замучен, наверно, долгонько под полом дома просидел.

«Граждане» не сразу исполнили его призыв. И лишь когда к тыльной части трибуны подъехала машина с грозного вида подтянутыми немцами, люди, переступая через белые камни, более-менее организовали митинговую композицию.

– Граждане! – крикнул «наш» еще увереннее, когда с обеих сторон его встали блистательные офицеры в зеленоватой форме. – Мы освободили вас от жидовского большевистского ига! Ваши закрома вновь наполнятся хлебом. Вы свободны и жить будете свободно. Открывайте частные предприятия, артели, лавочки. Мы напишем Ёське Сталину, как вы тут новую жизнь начинаете. Колхозы пока будут, – им невыгодно было распускать колхозы, поскольку брать с общественного места удобнее, – но называться они станут по-другому. К примеру, «Первомайский» – колхоз № 1, «Путь Ильича» – колхоз № 2 и так далее.

Что-то он еще говорил о новой жизни, о ежедневной прессе, об энтузиазме на работе и приступил к самому главному:

– А теперь, граждане, вносите предложения. Предлагайте всё, что вам заблагорассудится, вы теперь вольные люди. Да здравствует свободная Кубань!

Пауза. Долгая, тяжкая. Переглядываются удивленно и несмело.

– Ну же! Смелее!

Вдруг дед наш поднимает свою огромную мозолистую лапу. Все съежились, знают: что-то опять отмочит…

– Товарищ капитан, – начал дед.

– Во-первых, не товарищ, а гражданин, – товарищи сейчас на арбузных корках переплывают Каспий. Во-вторых, не капитан, а комендант.

Дед почесал затылок.

– Во-от… Значит, умею я валенки катать. Можно катать и дальше?

– Ну катайте, кто вам не дает. Граждане, не будьте так легкомысленны!

– Гражданин комендант, – тряхнула игриво копной кудрявых волос женщина лет сорока, – вот я раньше работала в швейпроме, у меня четверо детей, куда мне сейчас деваться?

– В колхоз! Пока, граждане, – в колхоз. Реконструкция будет идти, но не так быстро.

Он стал нервничать, видя, что офицерам не терпится закончить.

– А теперь, граждане, мы с вами должны выбрать начальника полиции. Это самое главное. Назовите такую кандидатуру, которую бы партизаны боялись как огня. Как огня, поняли?

– Славку Кувшинова! – завизжала одна старуха. – Он при наших в милиции работал, ему это дело знакомое.

Чуть концы не отдала бабка: никогда она так не кричала, да еще такое. Стала красная, как свекла, и, тяжело задышав, со словами «Господи, прости» попятилась задом в людскую гущу.

– Да ты че? – шепнула ей какая-то тетка. – Славка в партизанах…

– Что, трудно? Да, это задача непростая, – сказал комендант. – Зная это, мы привезли вам надежного человека.

Немец дал сигнал, и из машины не спеша вылез здоровенный толстый мужик в советской солдатской одежде. Он, щурясь, как бы закрываясь от происходящего, недовольно произнес:

– Козлихин я, Иван Харлампиевич. Я ваш голова. Находиться я буду з рыбятами у школи. Там и работать будемо. Штаб по построению новой жизни будыть там. Я сказал всё.

Наша семья сразу же перебралась через Уруп в хутор Труболёт. Опять потекла жизнь, никуда не денешься – на работу как штык каждый день. Со скошенной кукурузы надо было отрывать початки и кидать по кучам, потом лущить ее. Женщины поговаривали только на одну тему – когда наши придут и обо всем, что связано с этим.

Якобы какой-то пленный где-то шел и сказал, что наши войска подходят к Невинке (сейчас город Невинномысск). С той стороны и било все время. Иногда так ударит, что улыбки у всех вызывало: «Давайте, ребята, пошибче!» Немцы сюда почти не заглядывали – кладка опасно качается, неремонтированная. Однажды все-таки один немец полез на четвереньках, велосипед на спину привязал. Лез, лез да и упал и разбился насмерть.

Нашей семье было особенно трудно: мама – член партии, отец – инвалид войны, на костылях. Каждый раз надо было прятать его. И какой же он был раздосадованный – нахлебник, заработать не может. Впрочем, и все работали бесплатно.

Мы, девушки, собирались в хате, где не стояли немцы, плели кошелочки из кукурузных листьев. Парубки приходили к нам, некоторые, постарше, лет по шестнадцать, дружбу предлагали, целовались в сенях. Это называлось «пойти на улицу». И хоть зимой это была хата, а не улица, все равно так говорили. Плели какую-то повитель переглядок, детских ухаживаний. Жарко горела печка, варилась каша, жарились семечки. Подневольность изрядно ощущалась: немцы обозлились после первых двух схваток с партизанами.

И вот однажды приходит к нам в хату бывший председатель колхоза коммунист Мыцик.

– Петровна, немцы скоро начнут отступать, может через месяц, может через два. Надо будет вашей семье перебраться на стан. Вокруг степь, на семь километров ни души. Тут становится опасно и за тебя, и за детей. Дело в том, что полицаи рылись в райкоме, смотрели бумаги и составили список, чтобы расстрелять всех коммунистов. Надо вам туда. Будете там за сторожей. Отца прячьте в случае чего, а тебя с детьми не тронут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю