355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нинель Максименко » Новые земли Александра Кубова » Текст книги (страница 5)
Новые земли Александра Кубова
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:47

Текст книги "Новые земли Александра Кубова"


Автор книги: Нинель Максименко


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

И вот, наконец, приехал отец с Ксенией Ивановной, и все гости, и дядя Николай, которому я ужасно обрадовался. Ксения Ивановна была в голубом платье, чёрные косы уложены на голове, как корона, и отец был в белой новой рубашке, и он всё время смеялся. Все сели за стол, и хвалили угощения, и говорили, какая Александра Васильевна хозяйка. Выпили, как полагается, за здоровье молодых, и я тоже выпил, мне налили шипучего яблочного вина, а дядя Николай, который сидел рядом со мной, говорил, что это настоящий яблочный сидр и что точно такой пьют французы.

Говорили все сразу, было шумно и весело, желали счастья отцу и Ксении Ивановне, и Буле, и мне, а отец и Ксения Ивановна желали счастья всем гостям и пили за мир во всём мире, и за счастье всех людей, и чтоб никогда больше не было войны.

Буля с другого конца длинного стола строго посматривала на меня, когда я уже в третий раз подливал себе яблочного сидра, и я видел, что она сердится, но у меня вдруг стало такое хорошее настроение, в первый раз за все эти дни я вдруг почувствовал, что мне легко-легко, и хотелось петь и смеяться, и все вокруг были такие весёлые.

А потом завели патефон, и я хотел идти танцевать, но дядя Николай крепко схватил меня за руку, притянул к себе и зажал между колен, как маленького, но я не рассердился: он такой хороший, и я по нему ужасно соскучился.

Он меня стал спрашивать, продолжаю ли я собирать марки, а я сказал, что собираю, но ни одной новой пока не собрал, потому что тут никто не собирает и меняться не с кем. А он сказал, что когда у него будет время, чтоб я приехал к нему на завод, и мы пойдём после работы, и он меня познакомит с настоящими филателистами.

– Ну, а чем же ты сейчас увлекаешься? – спросил дядя Николай.

– Морисом.

– Морисом? Что это за зверь?

– Это… это конь.

– Конь?

– Да, конь, белый, в серых яблоках, и он шевелит ушами и дёргает носом, и его держит под уздцы принцесса, она его мне подарила и к нему такую чудную клетку с ручкой, чтобы можно было носить с собой.

Дядя Николай так странно посмотрел на меня и пригладил мне вихры.

– Не пей больше яблочного вина, пойди проветрись немного.


Я пошёл. Пошёл я, взял клетку с Морисом, сел на обрыв, а Мориса выпустил из клетки, и он скакал по мне, он же стал совсем-совсем ручной, и мне уже не было весело, а, наоборот, сами собой навёртывались слёзы. Я боялся расплакаться, совсем как девчонка, и стал часто-часто моргать глазами, а потом стал смотреть на море. Оно было тёмно-тёмно-синим, почти чёрным – настоящее Чёрное море, как на Булиной картине, а вон там, далеко, какой-то пароход. Сейчас он приблизится. Это белый парусник, а на носу стоит капитан в бархатной куртке и в шляпе с пером и курит трубку… Мы подплываем, нас встречает много-много лодок, все нас приветствуют, кричат «ура!», а на берегу стоит Джоанна и держит под уздцы Мориса, а кругом генуэзцы. Это же настоящий генуэзский порт. Тут я вдруг вспомнил про свой слоновий горшочек и решил, что я хоть лопну, но найду настоящий клад, такой, что все ужасно удивятся, и отнесу археологам, а их начальник возьмёт меня к себе главным кладоискателем.

Я так сидел, сидел и просидел, наверное, долго, даже, кажется, заснул, потому что помню, как неожиданно прозвучал над головой голос отца:

– Саня, Саня, пойди попрощайся, гости уходят.

Я потянулся и встал. Морису надоело прыгать, и он залез в клетку и сидел там, хоть она была открыта. Я пошёл прощаться с гостями, и мы втроём с отцом и Ксенией Ивановной провожали всех до автобуса. Дядя Николай на прощание снова приглашал меня заходить к нему и насчёт марок и вообще. Гости меня целовали и обнимали, а мне было неудобно, потому что в одной руке у меня была клетка с Морисом.

Мы вернулись домой, я буквально спал на ходу, но завтра, слава богу, не надо идти в школу, потому что я отпросился ещё в субботу. Завтра отец и Ксения Ивановна уезжают в отпуск на целый месяц к её родителям в Харьков.

Тётя Вера и тётя Маруся Кочкина убирали со стола посуду и складывали на тарелки остатки большого пирога, а я даже и не увидел, удивился ли отец этому пирогу и была ли довольна Ксения Ивановна. Буля сидела на табуретке, но всё время порывалась встать, а тётя Вера и тётя Маруся Кочкина снова её усаживали и говорили, чтоб она легла, что у неё неважный вид. Я вспомнил Булины взгляды через стол, когда я потягивал шипучее яблочное вино, и боялся разговора, но Буля ничего не сказала, может быть потому, что мы вошли в кухню втроём и Ксения Ивановна обняла меня за плечи.

А наутро мы завтракали вчетвером. И не на кухне, как всегда, а в комнате. На Ксении Ивановне был длинный блестящий халат с синими и красными большущими цветами, и косы лежали так же короной. Я удивился, что дома надевают такую дворянскую роскошь, как в театре. Моя Буля всегда ходила в тёмно-синем сарафане, который сшила ещё в войну из отцовских брюк, а внизу у неё была моя старая лыжная куртка. Тут я посмотрел на Булю и увидел, что на ней вовсе не лыжная куртка: под сарафаном у неё новенькая белая кофта с отложным воротничком, и даже была пристёгнута брошка-собачка в красную крапинку, как мухомор. Да, конечно, Буля и вчера была в новой кофте, а я даже не заметил. И я спросил Ксению Ивановну:

– А вы заметили на бабушке новую кофту? Это она сама сшила.

Буля непонятно как-то посмотрела на меня, а Ксения Ивановна рассмеялась.

Потом мы собирали в дорогу Ксению Ивановну и отца. Собирала, конечно, Буля, а я крутился у неё под ногами. Буля заворачивала в газету колбасу и пироги с мясом, а Ксения Ивановна протестовала, смеялась и говорила, что им это не съесть за целый год и чтоб мы оставили себе. Ксения Ивановна не знала, что мы с Булей не притронулись ни к этой колбасе, ни к этим пирогам с мясом.

Поезд уходил поздно вечером, и отец говорил, что нам не надо ехать провожать: как мы ночью домой будем возвращаться? Но мы всё-таки поехали.

И вот мы уже распрощались, и Буля велела отцу написать сразу, как только приедут, и уже велели провожающим покинуть вагон, Ксения Ивановна достала из щёлкающей сумочки шоколад «Дирижабль» и дала мне.

Поезд ушёл. Мы с Булей побрели на автобус. В автобусе было битком набито народу, и он, как назло, еле-еле тащился и долго стоял на каждой остановке. Я видел, что Буля устала и ей не по себе, и хотел, чтоб кто-нибудь уступил место, но стеснялся попросить и только гипнотизировал взглядом одного дядьку, чтоб внушить ему мысль на расстоянии, что надо встать и уступить место старой женщине, которая к тому же плохо себя чувствует.

И когда мы, наконец, доехали, и поднялись на свою горку, и Буля взялась рукой за калитку, я испугался, что ей будет так же плохо, как в тот раз, когда мы ехали из больницы. Но ничего. Буля только постояла немного, и мы пошли снова и сразу без чая легли спать.

А ночью Буля меня разбудила. Я сначала ничего не мог понять и совсем запутался в темноте: ведь электричество у нас выключают в двенадцать часов, пока наконец не зажёг фитилёк с постным маслом. Тогда я подбежал к Буле, и мне показалось, что у неё всё лицо чёрное, но это просто свет был такой. Буля держалась за грудь и показывала рукой на швейную машину, а я не мог взять в толк, при чём здесь швейная машина, пока, наконец, Буля каким-то не своим голосом прохрипела: «Ящик».

И тогда я сразу вспомнил, что Буля держит свои лекарства в ящике для ниток. Я схватил ящик, да так, что он у меня весь выдвинулся и полетел на пол, по полу покатились катушки, но пузырёк с каплями, слава богу, не разбился. Я выбежал на кухню за стаканом, но увидел, что Буля машет рукой, подбежал к ней – она пыталась что-то сказать, но я не понимал что. Наконец, я понял слово «маленькие» и бросился снова к машине, встал на четвереньки и стал раскидывать тряпочки и нитки и нашёл маленькую стеклянную пробирочку, а в ней малюсенькие такие таблеточки, хотел дать Буле несколько, но Буля выпила только одну. Может разве помочь одна такая малюсенькая таблетка? Но Буле почти сразу стало легче. Она смогла говорить и сказала мне:

– Пойди за тётей Верой.

Я побежал к тёте Вере (она жила рядом, через два дома), постучал в окошко и закричал:

– Тётя Вера, бабушке плохо!

Тётя Вера вышла почти что сразу, в одной рубашке, а сверху ватник, и мы побежали снова к нам, и тётя Вера всё повторяла:

– Я так и знала, что этим кончится.

Потом у калитки она остановилась и сказала:

– Знаешь что, не теряй времени, беги в поссовет, там сторож, скажи, что бабушка умирает, пусть звонит в город, вызывает «скорую помощь».

Я прибежал в поссовет; сторож спал на ступеньках и никак не мог сначала понять и спрашивал, кто мы и где живём, но я, наконец, догадался назвать тётю Веру, и он тогда встал, открыл ключом дверь и стал звонить в город.

Когда я прибежал домой, то увидел, что у нас сидела не одна тётя Вера, а ещё и другие соседки. Я подбежал к Буле, но говорить не мог, задыхался, а тётя Вера и не спрашивала, вызвал ли я «скорую помощь». Я сел на край Булиной кровати и взял её руку в свою и вдруг ощутил, что Булина рука такая холодная и такая тяжёлая. И жуткая мысль пришла мне в голову. Нет, Булино лицо было живое. И она как-то странно двигала бровями, будто разговаривала сама с собой и чему-то удивлялась. Я услышал, что кто-то из соседок сказал: «Началась агония». Я знал, что это значит. Но этого не может быть! Она же не болела. Это просто приступ, он пройдёт. Сейчас приедет врач.

Я бросился к дверям посмотреть, не едет ли «скорая помощь», но тётя Вера остановила меня и сказала:

– Не суетись, Саша, попрощайся с бабушкой, она умирает.

Я снова подошёл и сел на Булину кровать. Веки её вздрагивали, как будто она силилась, но не могла раскрыть глаза. Я взял её холодные пальцы и стал растирать их и дышать на них. Тётя Маруся Кочкина сказала:

– Она уже ничего не чувствует.

Но я не верил, ни за что не хотел верить, что Буля может умереть и даже не попрощаться со мной и я не успею ей ничего сказать!

– Буля, бабушка, чем ты была для меня! Я не могу, не могу без тебя, просто даже не знаю, как же я буду без тебя жить!

И я почувствовал, как Буля чуть-чуть сжала мою руку.

* * *

Когда приехала «скорая помощь», Буля была уже совсем, совсем мёртвая, я это уже видел, а всё-таки надеялся: вдруг доктор сделает какой-нибудь укол, может быть, это только она без сознания. Но доктор даже не стала раскрывать своего чемоданчика. Она вошла, взглянула на Булину кровать и сразу спросила, кто тут ближайшие родственники, и села к столу, а тётя Вера стала ей всё объяснять про Булю и про отца, а потом стала говорить, что она так и думала, что так кончится, потому что Александра Васильевна вот нисколечко о себе не думала, а ей было уже очень, очень плохо, ещё когда была свадьба, но она не хотела им портить настроение.

Но доктор её перебила и строго сказала:

– Теперь уж ей ничем не поможешь, лучше подумайте о мальчике и как всё организовать. Кто будет заниматься похоронами?

Тут вмешалась тётя Маруся Кочкина и сказала:

– То-то и оно, что некому. Я говорю, надо зятя вызвать, как же ещё-то…

Доктор сказала:

– Ну, в общем, вот вам справка, по ней получите нужные документы, а там разбирайтесь. – И она уехала.

А тётя Вера и тётя Маруся Кочкина стали спорить, нужно ли вызывать моего отца и Ксению Ивановну или нет. Тётя Маруся Кочкина мне и говорит:

– Ты-то что молчишь, как воды в рот набрал, тебя разве не касается?

А тётя Вера ей говорит:

– Отстань от него, Маруся. Я тебе дело говорю, посчитай-ка – ты сама знаешь, как телеграммы сейчас ходят, – когда они получат, ещё когда билет достанут и доедут.

– Ну, билет им дадут по телеграмме.

– Да всё равно не меньше пяти дней получится. Зачем же зря людей срывать с места, небось всю войну без отпусков воевал. А что мы его без толку будем тягать. Мы с тобой всё и сделаем, а потом уж пропишем в письме.

– Сделаем, сделаем, а деньги-то кто даст?

– А, вот чего тебя беспокоит, ну ты, Маруська, как есть кулачка! Да были бы у меня, я б всё сама дала. Что же ты думаешь, что Лёня-то с Ксеней не отдадут?

– Отдадут, не отдадут, да лишних-то нет.

– Ну это ты, Маруська, брось. Кому ты говоришь? Да я могу тебе сказать, на сколько ты наторговала, а у меня, знаешь, одна зарплата, а сад – дай бог себе повидла сварить хоть бидончик.

Тётя Вера вдруг замолчала, потом говорит:

– Нехорошо так, Маруся… – и заплакала. – У меня завтра получка, я всё отдам, а если не хватит, ты уж добавишь.

Я вроде и слышал каждое слово, что они говорили, но как будто до меня не доходило, а тут вдруг дошло, что они о деньгах заспорили, и я сказал:

– У нас есть деньги, вот здесь.

И я подошёл к швейной машине и выдвинул тот ящик, где у Були лекарства лежали, там, с краю, лежала железная коробочка из-под чая. Я отдал её тёте Вере, а она открыла и говорит:

– Тут только двести рублей, тебе ещё жить и жить до приезда отца. Да ты об этом не думай, Саша, деньги – это ерунда…

Булю похоронили, а тётя Вера так и не пошла к себе, она осталась жить у нас и сказала:

– Сдам тебя с рук на руки отцу.

В посёлке была горячая пора – все убирали свои огороды, варили варенье и всякое такое, и я сказал тёте Вере:

– Тётя Вера, не думайте, что я маленький, я вполне могу быть один, а вы идите к себе и варите варенье.

Тётя Вера сказала, что никуда она не пойдёт, но что верно, то верно – надо нам убрать огород, а то бабушка трудилась, портила себе здоровье… И тётя Вера захлюпала и высморкалась в передник.

Я даже не мог подумать подойти к огородной калитке, ну вот не мог, и всё тут. И я сказал:

– Давайте мы сначала у вас все сделаем, а потом у нас.

Тётя Вера посмотрела на меня и протянула:

– Ну, ла-а-дно.

И мы каждый день, как тётя Вера приходила с работы, отправлялись к ней. У неё был маленький сад и яблони совсем крошечные, но яблок на них полно. Мы собирали яблоки и самые хорошие, крепкие заворачивали в старые газеты и складывали на полки в сарайчике, а те, которые с червоточиной, мы бросали в большой таз.

Потом тётя Вера прямо тут же на улице поставила на ребро два кирпича, а я собрал сухие яблоневые ветки и огуречные плети и подкладывал всё это под таз между кирпичами понемножку, чтобы не было дыма, а то варенье так дымом пропахнет, что и есть не захочешь.

Тётя Вера говорила:

– Ну, всё уже у меня поделано, теперь к вам пошли, а то дожди зарядят и помидоры погниют.

А я оттягивал:

– Как же, тётя Вера, участок надо убрать.

Хватал грабли и начинал сгребать оставшуюся ботву.

В конце концов тётя Вера вздохнула и сказала:

– Вот что, Александр, хватит тебе бабьими делами заниматься, давай-ка за ум берись, а на вашем огороде я сама всё поделаю – невелика работа готовый урожай собрать.

И я пошёл в школу. Когда я подумал, что всего-то прошло пять дней, всего пять дней, даже и представить себе невозможно! Больше всего на свете я боялся взглядов, и я так опустил глаза, чтобы видеть только у себя под ногами и больше ничего, и так я дошёл до своего класса и до своей парты. Конечно, я ничего не понимал, что объясняют, и даже ничего не слышал, только думал, хоть бы ничего никто у меня не спросил и про меня не сказали. Только об этом сидел и думал. Я, конечно, понимал, что надо идти в школу, нельзя же теперь вообще бросить школу, но какая это была пытка! Но, кажется, все меня решили оставить в покое. После уроков я выскочил первый из класса, прибежал домой, схватил что-то на ходу, сбросил форму и надел свои сатиновые шаровары, взял клетку с Морисом и ушёл. Я боялся, что вот-вот должна была вернуться с работы тётя Вера. В этот день я даже и её не мог видеть.

Я вышел из посёлка и пошёл по дороге в горы. Был конец сентября, и стояли ещё такие жаркие дни, каких у нас в Москве не бывает даже и в разгар лета. Время от времени я останавливался, чтобы нарвать кизила, он был чуть переспелый и такой душистый и сладкий.

Чуть в стороне от дороги росла старая дикая груша. Я подошёл. Какая приятная лёгкая тень под деревом, до чего вкусные маленькие твёрдые дикие груши. Я выпустил Мориса из клетки, пусть он поест вволю груш, вон их сколько в траве, а сам лёг под дерево.

Земля была такая сухая и горячая, я чувствовал её, как будто прижался спиной к печке.

Не переставая стрекотали кузнечики, жутко пахло полынью, горячо грело солнце. Всё это было так, я понимал, что это так, но совершенно ничего не чувствовал, как будто я смотрел на всё это через толстое стекло.

Низко-низко пролетел самолёт, незнакомый шум, наверно, испугал Мориса, и он со всех ног бросился ко мне, уткнулся носом мне под мышку и прижался к моему боку. Я чувствовал, как дрожит всё его тело. И тут я заплакал. Я заплакал первый раз. Я плакал, и тело моё тряслось, наверно, ещё сильнее, чем у Мориса, а он поднял на меня глаза, он, наверно, ничего не понимал и только двигал ушами…


С того дня у меня так и пошло. В школе я еле-еле отсиживал уроки, и учителя почему-то меня не спрашивали, а потом я брал Мориса и уходил в горы. Я облюбовал одно такое местечко, меня никто там не видел, зато я видел всё. Это было что-то вроде неглубокой пещеры в скале, которая висела прямо над морем. К моей пещере вела чуть заметная тропиночка, кругом росли кривые перекрученные сосны и колючие маленькие дубки, так что мою тропиночку и совсем не было видно. Я полюбил там сидеть и часто сидел часами и смотрел на море до того, что у меня начинали болеть глаза. Но сколько ни смотрел я на море, мне ни разу не привиделся больше тот белый парусник, который привиделся мне однажды, и я думал, будет ли ещё в жизни хоть что-нибудь хорошее, и почему, почему так быстро всё кончилось, а я и не знал, как мне было хорошо раньше.

Возвращения отца и Ксении Ивановны я ждал со страхом, я знал, что они сейчас счастливы, а мне казалось, что я уже никогда, никогда не буду счастлив, и я думал о них со снисхождением, как будто я взрослый, а они дети.

Единственный человек, который, наверно, понимал всё, что во мне происходит, был Пал Палыч, но я бегал от него, как от огня. Почему-то с ним мне было тяжелее, чем с кем-нибудь другим. Не знаю сам почему. А тётя Вера, при всей своей доброте, не могла понять, да и просто не знала всех моих бед.

Однажды я вернулся домой с гор усталый и разбитый своим непосильным одиночеством. Мне казалось, что сил у меня хватит только дотащиться до своей кровати.

Вдруг я вижу: посреди двора стоит тётя Вера, явно меня поджидает.

– Послушай-ка, Саша, – говорит она. – К нам заходил рыжий этот, Александр Григорьевич, что ли? Говорит, что хочет тебя оформить на работу. – И тут вдруг тётя Вера засуетилась, вытащила из кармана фартука платок, высморкалась и начала причитать: – Вот что значит без бабушки остаться, отцы, они что, им лишь бы скорей кусок хлеба зарабатывать! А учиться!..

Я прямо обалдел.

– Тётя Вера! – закричал я. – Что это вы говорите, какой кусок хлеба! И какие там отцы! Вы же знаете, что отец и не знает ничего, а школа тут ни при чём, они же ненадолго приехали. Что я не могу вечером, что ли, уроки делать?

Тётя Вера успокоилась, да, видно, она это так просто наговорила – нервы сдали!

А у меня вся усталость прошла, как будто бы её и не было, я прямо как будто от долгого сна очнулся.

– Тётя Вера, – закричал я как сумасшедший, – дайте мне чистую рубашку, я пойду к археологам!

– Куда же ты, ей-богу, на ночь глядя? Сходил бы завтречка.

– Ой, тётя Вера, да я не дотерплю до завтра.

Я вымылся по пояс под умывальником на улице, растёрся так, что щёки и грудь у меня стали красные, как горный мак, и, схватив рубашку, которую тётя Вера вынесла из дома, побежал к палаткам археологов, на ходу натягивая рубашку.

– Господи ты боже мой, – вслед мне причитала тётя Вера, – вот торопыга-то, рубашку-то хоть бы на месте надел! Разобьёшься же, ей-богу.

А я мчался, сердце у меня стучало, нетерпение было у меня такое, что я еле жив остался, пробежав эти триста метров, которые отделяли от нашего дома палатку археологов.

«Как я мог, как я мог! Почему я не ходил к ним столько времени!»

Я вбежал в палатку, дыша, как загнанная лошадь.

Вбежал и врос в землю, как каменный столб. Сидят в кружок на земле люди, один голову поднял, и я смотрю – ну прямо пират, настоящий пират с нашей вывески: глаз завязан чёрной повязкой, шляпа соломенная с большущими такими полями и ещё шрам через всю щёку. А второй – турок какой-то, что ли, или багдадский вор? Чалма на голове, борода рыжая, а усы чёрные. Ну этого-то я сразу узнал: Александр Григорьевич полотенце на голову намотал, ненастоящие у него только усы – чёрные, углём нарисованные, а борода рыжая. Ну а вот того пирата, Виктора, я, ей-богу, только потом узнал, а сначала даже понять ничего не мог. А у третьего, у художника Геры, лента через плечо и какой-то орден на животе – прямо фельдмаршал Суворов у походного костра, он как раз миску держал в руках, а Коля, который у них вроде и за повара и за всё про всё, накладывал ему в миску из котла кашу.


Я подумал, что, может, Гера картину будет писать – что-нибудь вроде запорожцев, а зачем бы тогда он и сам нарядился? Оказывается, они просто так нарядились, просто они такие весёлые, ну такие весёлые, совсем на взрослых даже не похожи.

Багдадский вор, то есть Александр Григорьевич, поклонился мне и говорит:

– Проходите, достопочтенный, сегодня вам не угрожает быть съеденным, сегодня у нас пшённая каша с тушёнкой, так что не бойтесь, проходите, садитесь, будете самым дорогим гостем на нашем пиру. – И он отобрал ложку у фельдмаршала Геры – и тот только глазами заморгал – и протягивает мне.

И до того у них вкусно пахла пшённая каша с тушёнкой, что я навернул хорошую порцию, хоть – не подумайте – тётя Вера меня кормила что надо.

А потом мы пили чай, который они варили прямо в ведре – вот чудаки! – высыпали туда пачку чаю и яблок нарезали. Ну и вкусный же чаёк получился!

А потом пират Витя взял гитару и стал играть и петь, и все ему подпевали, а песни были такие, что я таких сроду и не слыхал, такие мировецкие и запоминались сразу, прямо сами в голову лезли. Вот, например, что за песенка:

 
На острове Таити
Жил негр Ти́ти-Ми́ти,
Жил негр Тити-Мити
И попугай Кэкэ́.
          Вставали утром рано,
          Съедали два банана,
          Съедали два банана.
          Валялись на песке.
 

Ну и смешная, ну такая смешная песенка! И ещё много в таком роде. А то просто всякие объявления и вывески как песню пели.

 
Тростей, зонтов и чемо-о-данов
Ты на ступени не клади!
Не облокачивайся на перила.
Стой справа, слева проходи!
 

И как я столько лет на свете прожил, а ни одной такой песенки не знал, обидно даже стало.

А потом они запели песню, которую я знал, – про пиратов из фильма «Остров сокровищ», и я так обрадовался, что знаю эту песню, и вместе с ними стал петь; я знал все слова и стал петь погромче, чтоб они слышали, что я знаю все слова, а припев: «Эге-гей и бутылка рома!» – я так кричал, что в горле больно стало.

А потом, когда песню допели, Александр Григорьевич меня и спрашивает, знаю ли я о том, что веселюсь на своих именинах.

– Нет, – говорю я, – веселюсь просто потому, что мне с вами весело, а день рождения у меня уже был, ещё летом.

А они все переглянулись так хитро, и Александр Григорьевич говорит, только, уж не мне, а им, ну то есть всем археологам:

– Так-таки совсем и не догадывается! – И вдруг тут он посерьёзнел и такое сказал, что я чуть не лопнул и от удовольствия и от радости. А сказал он то, что сегодня, оказывается, день рождения нашей экспедиции, и причём не простой экспедиции, а первой послевоенной. – Для тебя первой, – сказал Александр Григорьевич, – а для нас больше чем первой. – Так он и сказал: «…больше чем первой». – Первая послевоенная! Ты хоть понимаешь, тёзка, что это значит?

Оказывается, как раз сегодня они получили ответ из Москвы, что наша экспедиция утверждена и что я (подумать только! Нет, это даже трудно себе представить!) утверждён штатным коллектором.

Я как вскочил, так даже свой чай вылил прямо на орден Геры, ну а орден-то у него на животе висел, так что и Гера вскочил и тоже стал кричать, только, кажется, не от радости.

А я как закричу:

– Дядя Саша!

А Александр Григорьевич даже зубами заскрипел.

– Какой, – говорит, – я тебе дядя? Я начальник твой, и раз уж попал ко мне в подчинение, чтоб дисциплина была, – говорит, – как на фронте.

– Да я, – говорю, – знаете как рад? Это от радости!

А он говорит:

– Знаю, ещё бы ты был бы не рад, ну всё равно это не повод, чтоб панибратствовать.

А Гера тут и говорит:

– Если бы он был не рад, я бы сейчас вот своими руками снял бы ему штаны и так бы ему всыпал по первое число, а потом выпустил бы его без штанов: иди, парень, на все четыре стороны, только к археологам близко не подходи.

А Витя рассказал, что, когда его приняли первый раз в экспедицию, он от радости целых пять минут ходил на руках, а потом задел ногами буфет, и буфет покачнулся, и оттуда выпал любимый мамин сервиз, который она всю войну берегла, не выменяла.

А потом Александр Григорьевич вспомнил про то, как я говорил, что у меня «глаз насквозный», и сказал, что они будут давать меня напрокат другим экспедициям в обмен на тушёнку и сгущённое молоко.

Я, конечно, понимал, что это шутки, но всё-таки немножко обиделся, а Александр Григорьевич засмеялся и сказал, что в археологи принимаются только настоящие мужчины, а настоящие мужчины испытываются двумя вещами – несчастьем и солёной шуткой и что я первое испытание прошёл, а второе ещё не совсем.

И тут вдруг Александр Григорьевич стал какой-то серьёзный и говорит, вот мы, мол, тебя все шуткой испытывали, а если говорить всерьёз, то нашу экспедицию только из-за тебя и утвердили.

А я и говорю:

– Сами говорите, что всерьёз, а сами опять шутите!

А Александр Григорьевич вроде бы совсем стал серьёзный, так что я и не пойму ничего. И Витя тут ещё говорит:

– Точно, старик, из-за тебя.

Ну, а я и совсем ничего не понимаю:

– Как это так?

– А вот так, – говорит Александр Григорьевич. – Всё из-за твоего слоновьего горшочка.

– А я, хоть застрелите меня, всё равно ничего не понимаю: там же хлам какой-то был, ерунда всякая. Свалили в большой горшок, что не нужно, чтоб на свалку тащить, поленился генуэзец какой-то.

– Стоп! – вдруг прогремел тут Александр Григорьевич. – Стоп, машина! Генуэзец, говоришь; был бы генуэзец – не было бы экспедиции. Вот тебе и генуэзец. Нет, брат, тут тебе лет этак на пятьсот пораньше будет, чем генуэзец. Вот это-то всё барахло, которое, ты говоришь, поленились на свалку оттащить, и рассказало нам, что это был не генуэзец вовсе, а киммериец, причём, судя по его скарбу, вполне мирный киммериец, а не вояка какой-нибудь. А почему вдруг киммериец и пифос античный, а? Ответь мне. Не можешь. Этого, брат, и мы сказать пока не можем, а вот покопаем ещё, тогда, может, и скажем. А тебе-то, тёзка, ещё учиться ох как надо!

Я совсем сник. Хоть Александр Григорьевич говорил со мной совсем просто, без всяких там научных слов, я понял, что я ничегошеньки не знаю, сколько мне всего надо узнать и как я только смогу!

Но Гера снова взял гитару и запел чудесную песню, и мои заботы улетучились. Гера пел песню об археологах и смешную и серьёзную сразу, про то, что вот Колумб ехал открывать новые земли далеко за океан, а мы туда поехать не можем, потому что билет дорого стоит, но зато мы рядом, в своём собственном дворе, открываем новые земли.

И это ведь точно! Как будто бы он пел ну прямо про нас. У нас как раз так и получалось. Мы открыли какой-то новый мир ну совсем рядом, только вот завернуть за дом и пройти двадцать шагов.

Мне стало снова до того хорошо с ними, с моими новыми друзьями, до того легко и весело, что я прямо не знал, что бы мне такое сделать. Вдруг я сорвался, выбежал из палатки, побежал домой, влез на свою кровать и стал отшпиливать вывеску «Приют пиратов» (я её повесил тоже на стенку, рядом с картиной), побежал снова к ним, влетел в палатку и развернул перед ними вывеску – вот!

Они обалдели, конечно.

– Ну, тёзка, – сказал Александр Григорьевич, – ты, оказывается, первоклассный художник, что же ты скромничал и говорил, что рисовать не умеешь?

Мне стало стыдно: я же и не думал это выдавать за своё, и я сказал:

– Нет, это не я рисовал, это… в общем, один человек… Я принёс просто показать. Она на нашем доме висела, и я подумал, что такую же можно и вам повесить на палатку.

Вернее, когда я побежал за ней, я ни о чём таком и не думал, просто ни о чём не думал, а теперь как-то неудобно стало: может, они решили, что я подарить её принёс, а теперь жалею.

– Вы только не подумайте, что мне жалко, – сказал я, – просто я не могу её подарить, а пусть Гера такую же нарисует.

– Не знаю, право, нарисую ли я такую. Это же настоящее! Надо ведь так же чувствовать. – И Гера стал вдруг серьёзным-серьёзным. – Это прямо как у Пиросмани, надо так же любить и чувствовать жизнь, а иначе будет слабая подделка. Посмотрите, Александр Григорьевич, вы оценили буйство красок? Посмотрите на эти гирлянды – вот как человек любит жизнь!

И я стоял и держал развёрнутую вывеску на своей груди. Я никогда не думал так об этой вывеске, а сейчас подумал, как вот Гера говорит о Буле, и мне стало сразу и хорошо и как-то не по себе, что-то у меня внутри живота защекотало, и я сказал им:

– Это моя бабушка рисовала.

Они все молчали, а потом Александр Григорьевич встал, стянул с себя чалму из полотенца и сказал:

– Никогда не забывай свою бабушку, тёзка!

Я пришёл в тот вечер от археологов очень поздно. Тётя Вера ждала меня с ужином. Но я не мог, конечно, есть, и потому что был сыт по горло и по горло был полон всякими новостями. За эти два часа я стал совсем другим человеком, но, наверно, внешне это не очень-то было заметно. Ну, а как это будет заметно, ведь на вид я остался такой же. Тётя Вера стала меня уговаривать съесть ну хоть кусочек и смотрела на меня так жалостливо, а я вдруг спрашиваю её:

– Тётя Вера, а как ваше отчество?

– Вот ещё выдумал! И на что тебе моё отчество? Что, уж тётей не хочешь звать?

– Да нет, не потому, что не хочу, а просто я уже большой, а «тётя» и «дядя» – это так только дошкольники говорят. Это знаете что? Это – панибратство.

А тётя Вера вдруг ни с того ни с сего заплакала.

– Вот, ей-богу, жизнь-то какая пошла. От горшка два вершка, а уж в работу, и слов каких-то нахватался. Ещё выпивать там начнёшь, упаси бог.

Тёте Вере непонятно было то, что у меня сегодня, вот только что, в этот вечер, произошёл такой важный поворот в жизни, так же как и непонятны были все мои переживания до сегодняшнего дня. Она по-своему жалела меня, хотела оградить меня от преждевременных забот. А ведь я ей был совсем-совсем чужой. Делала она это в память Були. И я это понимал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю