Текст книги "Те, которых не бывает"
Автор книги: Нина Семушина
Жанр:
Детская фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Нина Семушина
Те, которых не бывает
1. С нового листа
– А если не принимать лекарство?
Белая палата, крашеная дверь. Запах марли, хлорки и несбывшихся надежд. В окно светит одинокий фонарь, и его проволочно-жёлтые лучики расползаются по немытому окну, как линии жизни по ладони. Доисторический жёлтый кафель на полу. К колесу каталки, на которой я лежу, прилип кленовый лист – первый в этой осени. Надо будет слетать назад и сделать так, чтобы его успел кто-нибудь подобрать, пока не приехала скорая и не привезла меня… Кто-нибудь, кому в этой осени нужно это тонкое, живое золото.
– Если не принимать лекарство, умрёте меньше чем за неделю.
Усталый врач в мятом белом халате сидит за столом и теребит очки, заклеенные изолентой.
– Госпитализировать не будете?
Он отрывается от бумаг и очков и смотрит на меня – обескураживающе грустно. Инкурабельно грустно, я бы сказала.
– А смысл?
Зелёные глаза (его) встречаются с желтовато-карими (моими), и за эту минуту окончательно наступает осень.
⁂
Я выхожу из приёмного покоя прямо в неё, сжимая в руках картонную коробку с ампулами. Семь ампул. Один укол в сутки, в двенадцать часов дня. Неделя жизни. Враньё, что волшебники не болеют: у них просто к врачу ходить нет времени. Даже у тех, кто умеет по нему путешествовать.
Я щёлкаю пальцами. Вот меня снова выносят из белой обшарпанной «Газели», кладут на каталку… Небо в переплетении тёмных столетних лип. Молодой рыжий фельдшер тревожно заглядывает мне в лицо, щупает пульс, хлопает по щекам. От его ладоней пахнет дешёвыми крепкими сигаретами, а ещё – вишней, воспоминаниями о тёплом морском песке и ожиданием вечера, когда его руки коснутся чьего-то дорогого лица.
Так, вот-вот сейчас сорвётся с ветки, полетит…
– Остановитесь на секунду, – прошу я. От неожиданности фельдшер останавливается резко, так, что мы оба почти валимся (я – с каталки, он – с ног). Лист скользит по его веснушчатой щеке и аккуратно приземляется в раскрытую ладонь.
Я закрываю глаза. Так-то лучше. Он придёт сегодня домой, уставший после смены, а там, у дверей, его встретит девушка с глазами-вишенками. И прежде слов о тяжёлом дне, полном чужой боли и медицинского запаха, он протянет ей этот драгоценный первый лист. И улыбнётся. И будет легче.
⁂
Открываю газету, иду по улице и читаю. Такое ощущение, что покосившиеся дома по краям улицы подслеповатыми жёлтыми окнами заглядывают в новости, фонари освещают нужные строчки, а ветер раскрывает страницу на интересном ему, ветру, месте, норовя познакомить падающие листья то со светской хроникой, то с политическим обозрением. Что сама ночь наступает, чтобы склониться надо мной и мешать читать.
Посмотрим, что тут у нас: автомобильная авария на совершенно пустом перекрёстке N, унёсшая жизни троих человек. Красные жигули столкнулись с синим мерседесом, у которого отказали тормоза. В полдень. Подросток упал в воду на пристани и утонул. В полдень. На железнодорожном переезде глухая девочка не услышала сигнала и попала под электричку. В полдень. И ещё, и ещё, и ещё.
У меня есть ещё целых 7 дней.
Я щёлкаю пальцами.
…Снова ярко светит солнце. Красная дверь проезжающего мимо автомобиля пускает солнечный зайчик прямо мне в лицо. Я поднимаю руку и голосую. Выбегаю на дорогу, машу руками, и машина всё-таки тормозит. Недовольный мужик за рулём мрачно спрашивает, чего мне нужно. На лбу – глубокая, как Марианская впадина, морщина.
– Пожалуйста, подвезите до набережной! Я обязательно заплачу!.. Я на свидание опаздываю.
Морщина на лбу мужика слегка разглаживается, он жестом разрешает мне открыть заднюю дверь, и мы трогаемся. Наступает полдень. Не заезжая на улицу N, мы едем к набережной. Я улыбаюсь, прощаясь, и выхожу из машины; из моей сумки на пахнущее бензином грязное кожаное сиденье вываливается ворох осенних золотистых листьев. Вечером он расскажет жене, что подвозил на свидание какую-то идиотку, которая ему оставила целый гербарий в машине, и они вместе посмеются.
На часах 12:10. Я щёлкаю пальцами.
⁂
Стрелка перемещается на пятнадцать минут назад, а я быстро иду по набережной к пирсу. Листьев за ночь нападала целая уйма, их ещё не успели убрать, и они тревожно шелестят под ногами. Я стараюсь их перепрыгивать и не наступать на них – ведь листья, когда падают, не верят в такой бесцельный конец, как лежание в грязи под чьими-то ногами. Поэтому я всегда стараюсь собирать их – и наблюдать за их первым и последним танцем-полётом.
Но мне сегодня не до листьев: мальчишка в надвинутой на самые глаза шапке и в широченных джинсах уже лезет на железные перила пристани с баллончиком краски. Что он там хочет нарисовать? Мгновение – и баллончик летит в воду, и парень за ним: видимо, из-за своей дурацкой шапки не увидел, куда ногу поставить.
Я бросаю сумку на пирс (из неё золотой дорогой высыпаются листья) и ныряю ласточкой за парнем. Холодная осенняя вода неприятно пробирается под одежду, перехватывает дыхание. Мальчишка беспомощно барахтается рядом; шапка намокла и совсем сползла на лицо.
– Держись за меня, – говорю я, стаскивая с него эту идиотскую шапку. Мальчик смотрит на меня, и в его серых, как осенняя вода, глазах ужас плещется вперемешку со счастьем.
…Мы выползаем на берег, отряхиваясь, как собаки, и несколько минут лежим на холодном песке без сил. В полной тишине, нарушаемой разве что нашим неровным дыханием и шумом набегающих на берег волн, слышно, как часы в центре города бьют двенадцать. Каждый вдох кажется колючим и неуместным. Сейчас парень уйдёт, я сделаю укол…
– Научись плавать, – говорю я, когда дыхание восстанавливается.
– Угу, спасибо, – бурчит спасённый утопающий. – А как ты поняла, что я не умею?
⁂
Рельсы всегда ведут никуда и одновременно везде: им не видно ни конца ни края, но по бесконечным змеящимся развилкам девочка – героиня Лорки могла бы, наверное, выйти к морю, Орфей – найти путь к Эвридике, а Тесей – выход из Лабиринта. Осеннее далёкое голубое небо перечёркнуто тетрадными строчками проводов. Что за сообщения, что за слова несутся по этим строчкам?
…Скорая помощь стоит на переезде, в метре от железнодорожных путей. Тот самый давешний рыжий фельдшер механическими движениями убирает в чемодан реанимационное оборудование: маленькой девочке в зелёной куртке в трогательный горошек уже не помочь.
– Она, блин, о шнурок запнулась и не успела подняться, когда электричку увидела, – сокрушённо говорит он водителю. – Просто запнулась, блин. О шнурок.
Я щёлкаю пальцами.
⁂
На часах 11:50. Если судить по расписанию электричек, она будет через пять минут. И где же наш пациент?
Огоньки на шлагбауме тревожно мигают, пищит сигнализация. Гудят провода. Неслышно идёт по земле осень.
Мимо меня со свистом пролетает волейбольный мяч – белый в зелёную полоску, изрядно побитый жизнью. Я ловлю его, а через минуту на другой стороне путей показывается маленькая девочка в зелёной курточке. Шнурки на ботинках развязаны, улыбка до ушей. Девочка удивлённо озирается. Я машу ей и возвращаю игрушку. Она ловит, и в этот момент из-за поворота появляется зелёной гусеницей электричка. Она проносится между нами – на несколько секунд нас разделяет целый поток чужих жизней, лиц, припавших к окнам; чужих разлук и ожиданий встречи. И её, девочки, – несбывшаяся – смерть.
Когда электричка исчезает и я снова вижу девочку, она сидит на корточках, аккуратно придерживая мячик и завязывая шнурки, а потом отвлекается от своего занятия, поднимает на меня глаза и касается сжатой в кулачок рукой сначала лба, а потом подбородка.
Я знаю: на языке глухих это означает «спасибо». Видимо, за мячик.
Я машу ей рукой и ухожу. Даже моё время, к сожалению, не бесконечно. У автосервиса неподалёку паркуется синий мерседес с включёнными аварийными огнями; из него выходит застенчивая улыбчивая женщина и начинает объяснять парню-сотруднику, что у неё, мол, барахлят тормоза, а выяснилось это сейчас просто чудом, когда она везла дочку в школу. Чудо, что на перекрёстке никого не было, иначе аварии было бы не избежать! Тот широко улыбается и кивает: вот повезло так повезло, бывает же, ну да вы не волнуйтесь, сейчас, мол, мигом разберёмся.
⁂
…Я лежу в больнице на проваливающейся сетчатой кровати и раскладываю в уме, как пасьянс, возможные миры: те, которых избежал за сегодня наш город, и те, которые сбылись в нём.
Среди сбывшихся нет ни одного мира, где погиб бы ребёнок; ни одного, где скорая помощь почему-нибудь не успела бы к взрослому, которого ещё можно было бы спасти; их десятки, их сотни. И знаешь что, Смерть? В них нет ни одной бессмысленной смерти.
Хотя одна, видимо, всё же будет.
Нелепый финал. Семь пустых ампул валяются где-то в мусорках. Город прожил один день, один полдень, но для меня их было неизмеримо больше. Больше семи. И один, последний, закончился здесь.
Теперь меня, наверное, заменят: волшебник вроде меня может отвести беду от кого угодно, кроме себя. Поэтому я лежу и слушаю, как в глубине стволов за окном струится осень. Как крадучись входит в тёмные подъезды погреться. Как шепчутся на лету, кружатся в последнем вальсе листья и перемигиваются сонными окнами дома. Это мой город. Я буду жить в каждом его жителе, в каждом осеннем листе… даже если сейчас всё закончится и зайдёт тот, кто сменит меня на посту хранителя.
Пожалуйста, Смерть, подожди немножко, я хочу хотя бы увидеть его – вдруг это он идёт по гулкому больничному коридору? Я ни о чём не буду его просить; просто улыбнусь. С другой стороны, а что я могу ему сказать?
…Он входит в мою палату, принося запах дешёвых сигарет, растворимого кофе, бесконечной усталости и тёплой, милосердной осени моего города, прилипшие к подошвам ботинок кленовые листья. И ещё один, на кармане белого халата, закрывает значок с именем.
Он поправляет на носу очки, заклеенные изолентой, наклоняется, и мои желтовато-карие глаза встречаются с его зелёными.
– Госпитализировать будем? – спрашивает он.
– А смысл? – горько спрашиваю я.
Он улыбается, набирает в шприц лекарство. Достаёт жгут.
И щёлкает пальцами.
2. Crescendo
Его бесило всё. Он просыпался под шум моторов на шоссе за окном, переворачивался на другой бок, закрывал ухо подушкой и пытался зарыться лицом в ускользающий сон, ухватиться за растворяющуюся в руках нить Ариадны, ведущую в остатки Лабиринта, но Лабиринт превращался в песок и сыпался из рук.
Он смотрел на часы, видел, что спать осталось всего полтора часа, с досадой ворочался и закрывал глаза. Перед глазами тут же появлялись песочные часы, и он лежал и смотрел вместо снов на то, как утекает отведённое на сон время. Стоило ему заснуть, как будильник зло и весело начинал исполнять восьмибитную сороковую симфонию Моцарта. Он швырял телефон в стену, но тот неизменно выдерживал. Всё-таки наводнившие Интернет шутки про телефон Нокиа, который падает на каменный пол, и пол тут же идёт паутинообразными трещинами, имели под собой некоторое основание.
Он пинал развалившуюся на пороге старую рыжую кошку Пенелопу, одевался, чистил зубы мерзкой зубной пастой со вкусом похмелья после бехеровки и выходил на балкон курить, стуча зубами о чашку с чаем. В чашку то и дело норовил залететь надоедливый тополиный пух – впрочем, жарой и не пахло, июль стоял холодный и дождливый. Он смотрел на шоссе, протянувшееся из бесконечности в бесконечность за унылыми рядами одноэтажных домов, и курил.
«Куда они всё едут и едут, – думал он, раздражённо стряхивая пепел с сигареты. – С юга на север, с севера на юг, день и ночь куда-то едут, что им не сидится на месте, интересно. Хорошенькая же у кого-то, наверное, жизнь, раз можно вот так вечно мотаться туда-сюда по стране».
Пепел медленно осыпался с сигареты и улетал в сторону шоссе, расправляя крылья, как будто собираясь превратиться в феникса, и тут же рассеиваясь, поскольку в жизни никаких фениксов, как известно, не предусмотрено.
Он доставал из шкафа свой вечный костюм, чистил ботинки и отправлялся на работу, проверив в кармане ключи, телефон и пропуск. На углу он покупал у назойливого, вечно чумазого мальчишки свежую газету и шёл на остановку трамвая, предвкушая свежие политические новости. Дети на детской площадке строили из песка куличики. Он смотрел, как высыпается из красного пластмассового ведёрка песок, вспоминал утреннюю бессонницу и раздражённо отворачивался: ну, ну, дети играют, да что они вообще понимают. Моё детство не было таким. У нас ни песочниц не было, ни ведёрок вот этих вот. Это сейчас-то зайдёшь в магазин, и глаза разбегаются от этих всех глупостей. А ума-то нет.
Всё как всегда. Каждый день, каждое утро.
…Подъехал, противно и надсадно дребезжа, трамвай, люди, толкаясь и судорожно выискивая в карманах проездные (ну где же он, только что тут был, мужчина, не толкайтесь, да куда вы все лезете, понаехали тут, трамвая вечность не было, да где проездной-то), торопились залезть в вагон, пробивая путь локтями, школьными рюкзаками (и куда они все прут, каникулы же, ну), лаковыми ботинками и мокрыми зонтиками.
Он пробирался на заднюю площадку и разворачивал газету.
Новости всегда приводили его в состояние злорадного гнева. Все воруют, кругом коррупция, никому нельзя верить. Информация об очередном задавленном где-то протестном митинге или смехотворно нечестном суде просачивалась в газеты и выглядывала из-под тошнотворно-чеканных вылизанных формулировок, он впитывал её, как хлеб впитывает каплю земляничного варенья, и гнев разливался по всему его существу, как варенье по белым пшеничным волокнам.
– Мужчина, вы выходите?
Варенье гнева, заполнив верхнюю поверхность бутерброда его души, протекло и щедро оросило окружающий мир. Он уничтожающе воззрился на осмелившегося его потревожить парня, понял, что и правда должен выходить, стал сворачивать газету, но тут кто-то, конечно же, заспешил к выходу, толкнул его и уронил газету в грязь – туда, где ноги в лаковых ботинках, кроссовках, туфлях, резиновых сапогах конкурировали между собой за право стоять на задней площадке трамвая.
…Газету тут же подняла девушка с редкими рыжими волосами, болезненным лицом и синяками от уколов на руках.
«Наркоманка», – тут же поставил он диагноз. Она, игнорируя его презрительный взгляд, тут же впилась глазами в слегка расплывшиеся, но читаемые газетные строчки хроники чрезвычайных происшествий, посмотрела на часы, слишком свободно висевшие на тощем запястье, и щёлкнула пальцами.
– Остановка «Улица Ленина», – объявил трескучий голос в динамиках трамвая. – Уважаемые пассажиры, при выходе из салона, пожалуйста, не задерживайтесь.
Он, не задерживаясь, шагнул на ступеньку, на ходу машинально проверяя карманы (эти ребята, я их знаю, вечно норовят что-то себе присвоить), и обернулся. Рыжей девушки не было видно: наверняка замешалась в толпу и тырит там кошельки по карманам граждан. Вызвать бы милицию, но времени нет; пусть сами вызывают, кто зазевается, – у него-то, слава богу, красть нечего.
Он перешёл дорогу и направился к зданию, где много лет очень успешно работал и которое не менее успешно ненавидел до дрожи. Хорошо скрываемой, впрочем, дрожи; его лицо украшала приветливая полуулыбка – примерно как у гипсовых белых фигур на фасаде голубого здания Академии наук напротив трамвайной остановки. А что улыбка не очень живая, ну так кто сегодня не врёт? Все врут.
⁂
– Трамвай дальше не идёт. – Усталый голос из динамиков трамвая аж дрожал от напряжения и злости. – Не идёт дальше трамвай, другой трамвай сломался, видите – все стоят? Покиньте салон, уважаемые пассажиры.
Только этого ещё не хватало. Рабочий день и так был на редкость отвратительным – приехала делегация из города К., привезли свои расчёты, а там ошибка на ошибке. Если так проектировать, чего удивляться, что у нас ничего не работает в стране? Вот и трамваи так же делают. Всё у нас так делают. Спустя рукава.
Он вышел из трамвая и пошёл домой пешком – через старый парк, зелёной стеной поднимавшийся за трамвайным кольцом, которое теперь, запруженное замершими трамваями, вызывало только желание поскорее спрятаться от всех этих толп рассерженных, крикливых пассажиров. Он, брезгливо морщась, пошёл по тропинке в парк, горестно думая, что ботинки придётся мыть.
Он шёл мимо позабытых и вечность не крашенных скамеек, мимо заросших травой по пояс спортивных площадок и не бывших в употреблении вечность каруселей. Начал накрапывать дождь, а зонтик он, как назло, забыл на работе. Он ускорился; дождь ускорился вместе с ним. Он пошёл быстрее, почти побежал сквозь мокрые кусты, пригибаясь, чтобы не задевать ветки, норовившие осыпать его крупными, как будто стеклянными каплями, в которых отражалось серое небо. Он проклял всё на свете – и делегацию из города К., и трамваи, и погоду в средней полосе, и синоптиков, и себя за то, что появился на свет, – и побежал.
Дождь разошёлся и превратился в ливень.
Он свернул на знакомом повороте, за которым, по его воспоминаниям, был выход из парка к пруду и автобусной остановке. Ну ничего, сейчас поймаю такси, доеду домой, заварю чаю… По телевизору небось опять эти политиканы выступают, что у нас всё с транспортом хорошо, а синоптики работают. Работают они, как же. Все работают.
…Поляна, на которой он оказался, представляла собой давно заброшенную летнюю сцену с рядами облупившихся деревянных скамеек перед ней. Дождь весело барабанил по ним, пригибались к земле высокие стебли травы, и болиголов, который вырос здесь аж ему по пояс, весело раскачивался из стороны в сторону, как будто ловя своими зонтичными цветами капли и радуясь, что стихия ему не страшна.
Он понял, что заблудился.
Мысль о том, что он, кандидат наук, серьёзный человек, стоит под дождём в заброшенном парке, в нескольких шагах от цивилизации, мокнет под дождём и не знает, как до этой цивилизации добраться, привела его в бешенство.
«Да я как Одиссей, – подумал он. – Стихия, чёрт бы её побрал, развернула меня непонятно куда у самого дома. Наверняка какой-то идиот выпустил этот дождь из мешка просто потому, что решил, что там куча денег. И теперь я никогда не доберусь домой, и моя Пенелопа умрёт от огорчения. Ну, или от того, что никто не насыплет ей корма».
Это было так глупо, что даже смешно. И он неожиданно для себя самого расхохотался. Его жуткий сардонический смех под мелкую барабанную дробь дождя по рассохшемуся дереву звучал настолько неуместно, что он продолжал смеяться и не мог остановиться, не мог даже перевести дух, не мог даже спокойно вдохнуть…
И только тут он понял, что здесь не один. Неподалёку от сцены, спиной к нему, кто-то сидел. Он моментально перестал смеяться.
– Вы закончили? – раздался от сцены спокойный хриплый женский голос, и таинственная фигура повернулась к нему.
Ей могло быть сколько угодно лет – тридцать, сорок, пятьдесят. У неё было бледное лицо, седые волосы и легкомысленный белый шарфик в чёрный горошек, удивительно не гармонировавший с кругами под глазами и горькими морщинами вокруг рта. Она курила тонкую сигарету, и дым поднимался от неё, как призрачный полынный куст, расправляя свои серебристые листья по пути в небо.
«Привидится же такое».
Он поёжился.
– Вы что-то ищете? – спросила женщина. По её лицу и сутулым плечам стекала дождевая вода, на которую она не обращала никакого внимания.
– Я заблудился, – честно ответил он. – Трамваи стоят, я решил срезать путь через парк, и вот… Вы не подскажете, как выйти отсюда к пруду?
– Это совсем в другой стороне, – ответила спокойно женщина. – Вы, наверное, неправильно свернули около старого тира. Там, где расколотое грозой дерево. От него надо было повернуть в сторону деревянного замка, а вы пошли в сторону каруселей.
…Небо между тем темнело. Дождь не спешил прекращаться, и присутствие в парке у заброшенной сцены странной женщины, прекрасно ориентировавшейся в географии этого странного места, начинало скорее пугать, чем радовать. Тем более что идти-то, как оказалось, надо совсем в другую сторону. Как, как он мог так ошибиться? Всё из-за чёртова дождя…
– Я могу вас проводить, – так же отстранённо ответила женщина. – Когда дослушаю.
– Когда что? – в крайнем изумлении переспросил он.
– Дослушаю. – Она пожала плечами. – Девятую симфонию Дворжака, «Из Нового Света». Вы и так своим смехом ужасно мне помешали.
С этими словами она отвернулась и продолжила сидеть там, глядя напряжённо на пустую покосившуюся сцену, на которую едва ли ступала нога музыканта, знавшего, кто такой Антонин Дворжак и каково было, наверное, в Америке, где он написал эту монументальную грозовую музыку весной 1893 года.
В парке стояла тишина, нарушаемая лишь шелестом дождя и стуком его собственного сердца в ушах. Женщина у сцены сидела неподвижно, как деревянная религиозная скульптура, каких было много выставлено в городской галерее. В детстве он боялся этих скульптур, их строгих лиц и эха, возносившееся к высокой крыше галереи от каждого неосторожного вздоха. Ему стало страшно и сейчас. Он закурил и с удивлением отметил, что руки дрожат, прямо как в детстве.
Он курил, горьковатый дым приятно наполнял лёгкие, но вдохнуть по-настоящему мешала тревожная и какая-то прямо подростковая тахикардия. И дрожь в коленках, как когда ночью выбираешься из-под тёплого безопасного одеяла и лезешь в шкаф, чтобы проверить, не сидит ли там кто-то, хотя понятно же, что не сидит, но на сердце отчего-то неспокойно, и надо проверить.
«Почему я не ухожу? Почему я стою и смотрю в спину этой сумасшедшей? Может быть, мне вызвать скорую помощь? Но что я им скажу – тут в парке сумасшедшая женщина сидит перед пустой сценой и утверждает, что слушает Девятую симфонию Берджиха Сметаны… то есть Антонина Дворжака? Как сюда попасть? О, очень просто, по пути от трамвайного кольца поверните у старого тира, где расколотое дерево, в сторону каруселей?»
Когда он уже почти решился уйти, женщина около сцены вдруг поднялась, тряхнула волосами (от них разлетелись брызги) и пошла к нему, лавируя между старыми скамейками.
– Вы не ушли, – констатировала она. – Всё-таки решили дождаться? Это мудро, одному с непривычки в этом парке можно заблудиться.
– А вы часто тут бываете? – поинтересовался он осторожно.
– Я тут живу, – ответила женщина, поправляя легкомысленный шарфик. – Пойдёмте скорее, пока ваши автобусы ходят.
Он предпочёл посчитать, что женщина просто живёт неподалёку – конечно, только так нормальный человек и может истолковать эти слова. Как ещё? Не живёт же она в этом заброшенном парке, полном мусора, наркоманов, бродячих собак, да мало ли чего полон парк на конечной трамвая?
– Как вас зовут? – спросила она.
Он по привычке назвал свою фамилию, запоздало сообразив, что этого, наверное, не следовало бы делать. Всё-таки он довольно известный в городе человек, сейчас она чего-нибудь не то про него подумает, а вдруг она окажется матерью какой-нибудь его студентки, а вдруг…
– Не буду же я вас по фамилии называть. – Женщина улыбнулась и потянулась за сигаретой. Он с удивлением отметил, какие у неё длинные и красивые пальцы. Почему с удивлением? Потому что не ожидал увидеть у городской сумасшедшей такие… аристократичные руки?
– Обещаю, что забуду ваше имя, если вы этого захотите. Меня зовут Ольга.
– Игорь, – неожиданно сознался он, как будто получил двойку или разбил окно в магазине футбольным мячом и вот теперь говорит об этом маме. И говорить не хочется, но когда сказал – сразу легко стало.
– Ну и хорошо, Игорь, – улыбнулась Ольга. – Вот видите, это здание – это старый тир, а вот и сломанная липа. Это пять лет назад в неё ударила молния, удивительно, что ничего не загорелось… Только с тех пор у неё левая сторона не цветёт. Я её и уговаривала, и на зиму закрывала, но она никак, совсем. Чтобы попасть на вашу остановку, нужно идти вот туда. Видите, там жёлтое за деревьями? Это деревянный замок, по нему легко сориентироваться. Там до остановки метров сто, уже слышно машины. А когда придёте домой, заварите себе мятный чай, тогда и не заболеете.
Она извлекла из сумки совершенно не увядший, как будто только что сорванный пучок мяты, перевязанный трогательной белой ниткой, протянула совершенно растерявшемуся собеседнику, повернулась и пошла обратно в свой парк. Сигаретный дым над её головой покачивался, как большой цветок тысячелистника.
⁂
Игорь действительно не заболел – хотя вечером, заваривая данную Ольгой мяту вместе с чаем, он почти счёл себя сумасшедшим. Впрочем, к тому моменту, как Игорь досмотрел политические дебаты и допил вторую бутылку пива, всему нашлось рациональное объяснение.
Наверняка Ольга живёт там неподалёку, там на горе за парком частный сектор. Она точно какой-нибудь эколог, ботаник или как там это сейчас называется. За деревьями вон в парке ухаживает. Мяту выращивает. Отличная мята, жалко только, что к утру вся повянет и ещё раз заварить не выйдет.
…Восьмибитная Сороковая симфония против обыкновения не бесила. Игорь проснулся и с удивлением осознал, что, хотя шоссе шумело не менее обыкновенного, он сегодня спал не просыпаясь и ему не снились бесконечные песочные часы, отсчитывающие его утраченное время. Выходя из комнаты, он перешагнул через развалившуюся на полу Пенелопу; привычная к утренним пинкам от мироздания кошка с удивлением посмотрела на хозяина, но ничего не сказала.
Мята, которую он забыл вечером на столе рядом с пустой пивной бутылкой, была такой же свежей, как вчера. В пыльные, вечность не мытые окна светило солнце, и пыль в его лучах танцевала свой вечный танец. Неужели июль всё-таки состоится? Вот удивительное дело. Ну, хоть что-то.
Игорь кинул в чай несколько мятных листиков, смяв их в пальцах, и пошёл курить на балкон. Телевизор включать он не стал: по пути на работу прочитаю газету, и хватит.
Мальчишка на углу отдал ему последнюю газету, улыбнулся до ушей и сразу куда-то удрал. Мороженое, наверное, покупать. Ну главное, чтобы не клей «Момент», а то эти дети нынче. Ох уж.
Он свернул туалетно-бумажную горе-прессу рулончиком и начал было засовывать в портфель, чтобы в транспорте достать, как тут увидел вчерашнюю рыжую девушку из трамвая. Она выбежала из переулка и замерла в паре метров от Игоря на том месте, где обычно стоял чумазый источник печатного слова. Она огляделась почти в панике, глянула на часы, подняла на него глаза и спросила:
– Вы не видели мальчика, который продаёт тут газеты?
Голос у неё был тихий и совсем детский. Лет пятнадцать, шестнадцать… Может, и не наркоманка. Может, болеет просто.
– Да он уже всё распродал. – Игорь пожал плечами. – Раньше вставать надо, девушка.
У неё вдруг стало такое беспомощное и несчастное лицо, как будто от купленной на углу газеты зависела её или ещё чья-то жизнь. Или благополучие всего города, никак не меньше. Плохо понимая, что он делает, Игорь достал из портфеля газету и протянул девчонке. Она посмотрела на него как на спасителя мира и открыла рот, чтобы что-то сказать, но Игорь, чертыхаясь, уже нёсся на остановку – трамвай, звеня, подходил, пока он тут считал ворон и снабжал макулатурой потенциальных наркоманов.
…Уже поднимаясь на подножку трамвая, он оглянулся. Переулок был пуст. Косые квадраты теней от домов делали его похожим на шахматное поле. Окна открывались, впуская лето и уличный шум в заспанные комнаты; с какого-то балкона, потягиваясь, взирал на улицу с видом короля полосатый кот, притаившийся за горшками красной герани.
Девочки с газетой не было.
В трамвае два крайне интеллектуального вида молодых человека (один в очках, а второй с книгой) ожесточённо спорили о том, правильно ли эксцентричный заезжий дирижёр и его оркестр исполняют реквием Брамса.
– Я считаю, что там не должно было быть вот этого crescendo, – горячился тот, что в очках. – Там же хор типа поёт, что «мать утешает», а кто ж так утешает!
– Но это же величие человека в этой музыке, он же хотел назвать его «Человеческий реквием», там должно быть это crescendo! – Тот, что с книгой, начал ею размахивать так, что Игорь испугался за жизнь очкарика, а также за свою собственную и на всякий случай отошёл подальше от любителей искусства. А ну как этот книжный сейчас ещё дирижировать начнёт своим фолиантом! А очкарик – петь.
Игорь в музыке разбирался хорошо, поэтому слышать этого не хотел. И с удивлением поймал себя на мысли о вчерашней встрече в парке.
«А как исполняет симфонию этот оркестр в её голове? Как они делают нарастающее crescendo в финале? И как весь симфонический оркестр помещается на этой сцене?»
От неуместности собственных мыслей Игорь аж покраснел. Ещё чего не хватало – думать о чужом бреде, когда вокруг своего достаточно.
– Остановка «Улица Ленина», – объявил хриплый голос из динамиков. Гипсовые лица с голубого фасада сонно и сдержанно улыбались прохожим. Солнце отражалось от облупившихся, выложенных белой плиточкой стен детской больницы, высившейся за домом с фигурами, словно свёрнутое в рулон застиранное вафельное полотенце.
– О дайте, дайте мне свободу, – сказал Игорь музыкальным спорщикам, проталкиваясь между ними на пути к выходу. Они воззрились на него с почти братской любовью, граничившей с суеверным ужасом, – ну хорошо, значит, аллюзию поняли. Хоть так.
Игорь шагнул на успевший уже нагреться асфальт и, не оборачиваясь, отправился на работу – искупать позор, который вчера привезли эти проектировщики из города К., работавшие, очевидно, при солнечном затмении, одной рукой играя на гудке, а другой распивая бочку пива от князя Галицкого. Или это половецкая диверсия? Кто знает, кто знает.
⁂
– Трамвай идёт в депо, – сообщила доверительно уморившаяся кондукторша с пакетиком семечек. Чёрная шкурка прилипла у неё над верхней губой, как мушка у дореволюционных красавиц. – На кольце развернёмся и в депо поедем, так что кому дальше, подождите следующий, погодка-то дай бог!
Большинство пассажиров протянули что-то разочарованное и лениво выползли из трамвая обратно на нагретую солнцем остановку. Игорь и сам не мог понять, почему он показал кондукторше проездной и уселся на сиденье, вытянув ноги и жмурясь от света за окном – совсем как Пенелопа на пороге его комнаты.
Подумаешь, до кольца. Дойду пешком, полезно для здоровья.
⁂
Игорь вышел из трамвая и в нерешительности остановился на остановке. Тропинка, убегавшая в парк, прямо-таки звала за собой. В то же время здравый смысл звал зайти на рынок, где из колонок музыкального киоска истошно орала какая-то блатная певица, сообщавшая какой-то матери (гипотетической), что стоит где-то одна и снова курит, а вокруг тишина. Певица безбожно врала, и на рынке толпа, и гадостно, и задирают цены, но вечером футбол, чемпионат мира, полуфинал, и надо бы взять пива и идти домой, но…