Текст книги "Царица иудейская"
Автор книги: Нина Косман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Нина Косман
Царица иудейская
перевел с английского А. Милитарев
Нина Косман (Nina Kossman) родилась в Москве. Эмигрировала в 1972 году; с 1973-го живет в США. Поэт, прозаик, драматург, художник. Стихи, рассказы и переводы публиковались в США, Канаде, Испании, Голландии, Японии. Пьесы ставились в театрах Нью-Йорка. Изданы две книги английских переводов стихов Марины Цветаевой. Роман «Царица иудейская» был сначала опубликован на английском языке в Англии под псевдонимом.
© Текст, Н. Косман, 2017
© Перевод с английского, А. Милитарев, 2018
© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2019
© Издание, оформление. «Де’Либри», 2019
Пролог
Алехандро
Теперь, когда все в прошлом – не только сама драка, но и все остальное, – я думаю, что было бы, если бы я в тот вечер просто повернулся и ушел, предоставив ее самой себе? Что бы ни случилось с ней в тот вечер, это было бы ее дело, не мое. Но я сам сделал это своим делом, и вот я здесь. Стоило оно того? Ответ всегда один и тот же – нет. Моего времени оно не стоило. Я имею в виду не какой-то краткий и незначительный промежуток времени. Я имею в виду содержание под стражей, без солнечного света, без свободы идти куда хочешь, в любое время суток.
Свобода. Это не просто слово. «Содержание под стражей» – это стены, охрана, это когда тебе указывают, когда надо сесть, встать, ходить. Единственная разница между стенами и палачом в том, что стены имеют глаза и уши, а палачи нет. В палачах нет ничего человеческого, в стенах есть. В худшем смысле этого понятия. Тем не менее я учусь любить стены моей камеры. Кроме стен, в ней еще есть стол, стул и кровать. Я сижу на стуле. Я гляжу на стены. Я стал настоящим мастером дзена: могу глядеть на стены весь день. Когда охранник выкрикивает «обед!» и отпирает мою камеру и я вижу целую шеренгу бедолаг, марширующих в место кормежки, я не двигаюсь с места. Я могу обойтись без обеда. Мне достаточно есть раз в день. Мне достаточно спать три часа в сутки. Я хочу понять, почему я здесь. Мне кажется, что у моей стены есть ответы на все вопросы. Чем дольше я на нее смотрю, тем лучше понимаю то, что мне не дано было понять прежде, когда я слушался Профессора и жил ради мести. Теперь у меня остался только один друг, который мне больше чем друг, и, когда меня депортируют, я этого больше-чем-друга потеряю. Я знаю это, и тем не менее мечтаю о депортации, потому что небо лучше, чем стена. Я смотрю на свою стену целый день и говорю себе, что мне больше ничего не надо, потому что здесь не на что больше смотреть, кроме этой стены. Меня пока не известили о дате депортации, но мой адвокат говорит, что ждать осталось недолго. Я говорю ему, что мне все равно, в какую страну меня вышлют, главное, чтобы там было небо. У меня одна цель в жизни, одна миссия, одна задача: увидеть небо. Мой адвокат кивает, смеется, недоверчиво качает головой. «Вы мне только дату назовите, – спокойно говорю я. – Больше мне ничего не надо». На это он снова улыбается. Он всего-навсего адвокат. Я не настолько глуп, чтобы ожидать от него понимания.
Двумя годами ранее
Галя
Дом, в котором я еще недавно жила, лежал в руинах. Я, конечно, понимала, что созиданию должно предшествовать некоторое разрушение, как выразился этот тип, архитектор, дабы я знала, что меня ожидает. Я и была готова к некоторому разрушению, но мне в голову не приходило, что оно будет тотальным. Мне было заявлено, что, если это вызывает у меня такие отрицательные эмоции, может быть, мне лучше сократить свои визиты на стройку? А как я могла их сократить, даже если бы у меня не было сил на все это смотреть, когда на время строительства я перебралась в квартиру через два дома от моего, которую я сняла у дамы, умотавшей в Филадельфию со своими двумя отпрысками, как будто подгадав, что мне нужно будет именно сейчас снять ее жилье? Правда, сначала я даже собиралась пересидеть эти полгода в своем цокольном этаже – выживу как-нибудь без горячей воды и электричества, уговаривала я себя, уж слишком мы избалованы современной цивилизацией, – но я и представить не могла, что так называемые внутренние стены, то бишь перегородки, когда их снесут, будут выглядеть как развалины Помпеи, а путь к ванной, из которой эти герои стройки вынесли унитаз, оставив зияющую дыру в полу, придется преодолевать, карабкаясь по горам строительного мусора.
Итак, каждый день мне приходилось проходить мимо этого кошмарного места – утром по дороге на работу и вечером по дороге с работы, а уж по выходным я там болталась с утра до вечера по собственной воле. А если бы я туда и близко не подходила, я все равно была бы в курсе дела, ибо обитатели соседних домов не упускали возможности сообщить мне, что я не только разрушаю свой дом, до чего им, собственно, нет никакого дела, но заодно разрушаю и их, обитателей, жизнь, до чего им очень даже есть дело, и именно потому, что им есть до этого дело, было бы интересно узнать, сколько я плачу подрядчику и не забыла ли я включить в договор подряда пункт о том, что строительство не должно нарушать мир и покой, которыми они, обитатели соседних домов, наслаждались, пока не началось это безобразное строительство, а ежели таковая статья договором не предусмотрена, то мне следует иметь в виду, что им ничего не остается, как подать иск в соответствующую инстанцию, и в случае его удовлетворения теперь уже мне ничего не останется, кроме вечной горы строительного мусора на месте дома и съемной квартиры и оплачивать по гроб жизни и аренду, и развалины бывшего дома. Бедная девочка, качали они головами, что с ней станет, если мы выиграем иск? Так они говорили, соболезнуя мне, но подать иск в суд так и не собрались. Сами разговоры об этом иске уже приносили им столько удовольствия, что переводить дело в реальную плоскость было недосуг.
Я уехала на две недели подзарядить свой писательский аккумулятор. Вернувшись, сразу пошла на то место, что было когда-то моим домом, и была приятно удивлена, увидев выросшие за это время перегородки и даже новую ванную. Оказалось, что эту новую ванную надо еще облицовывать плиткой, и Том, мой подрядчик, сказал, что выбрать плитку должна я, чтобы потом не портить ему кровь нытьем про переделку. Он повез меня в плиточный магазин, и там я ткнула пальцем в темно-синюю плитку – точно такую, что украшала стены ванной комнаты моего гостиничного номера в Мехико-сити. Он говорит:
– На ценник-то могли б посмотреть. В договоре есть стоимость плитки, а эта дороже на порядок. Так что уж выберите, что попроще.
Видов этой плитки было не счесть, раньше мне ничем таким заниматься не приходилось, Том торопился и дергался, поэтому я махнула рукой на это дело, и он подвел меня к уныло бежевой плитке, как бы специально неряшливо покрашенной.
– Вот эту все расхватывают, – сообщил он.
– Я не все, – проворчала я.
Но сделать выбор так и не смогла, а он его уже сделал, поэтому я решила больше ему кровь не портить. На следующее утро, когда я заглянула на стройку, штабеля плитки уже громоздились на полу ванной комнаты. Тут из угла возник всклокоченный мужик со шпателем в одной руке и кистью в другой и спросил презрительно:
– Вы, что ль, эту плитку выбрали?
– Нет, – сказала я. – Это Том выбрал. Мне она совершенно ни к чему.
– Так какого черта вы согласились? Чей дом, ваш или Тома?
Вопрос прозвучал так свирепо, что меня это даже тронуло. В таком тоне общаются русские, когда выпьют, но даже они стараются от него избавиться, когда вступают на путь превращения в американцев. А услышать такое от мексиканца… Или от того, кого я приняла за мексиканца, зная, что Томова команда вся состояла из мексиканцев и поляков, а этот парень явно на поляка похож не был. И дело не в том, что я считаю, что все поляки должны быть голубоглазыми блондинами – любой отдельно взятый поляк может по случаю оказаться брюнетом, – а в том, что восточного европейца я чую за километр (ну, в Америке правильно – за милю), а этот не только был чернявым, но явно не выглядел как выходец из Европы, даже Восточной. Но что-то в нем было… я это сразу почувствовала.
Может быть, именно на эту резкость, всплеск эмоций, неожиданный для здоровенного мужика с детскими чертами лица – не мексиканскими и не польскими, а какими-то своими, – я и попалась как муха на мед. Я не знала, что попалась, до тех пор пока через несколько недель, когда мы оба стояли перед некрашеной стеной с малярными валиками и кистями в руках, я не почувствовала, что изо всех сил стараюсь не обращать внимание на какое-то как бы слабое мерцание, от него исходившее. Я сказала, что не хочу красить стену в один цвет, а хочу, чтобы она была разноцветной, как картина. Он сказал, что готов попробовать накладывать разные краски, смешивать их, используя необычную технику чистовой обработки – комбинируя побелку, нанесение краски тряпкой, торцевание, зернение и штрихование. Голый пол вокруг нас был уставлен банками с краской от Бенджамина Мура. Алехандро, так его звали, смял полиэтиленовый пакет, окунул его в краску под названием «тигриный рассвет» и приложил к стене. Подержал полминуты и пакет со стены убрал.
– Красота, – сказала я.
Он смял другой пакет, повторив манипуляцию с краской другого желтоватого оттенка.
А мне так хорошо было от того, что он согласился остаться после работы и показывать мне, что можно сделать с простой малярной краской. Я спросила:
– Вы в Мексике художником работали?
– Что? – удивился он.
– Ну, в Мексике вы чем занимались? Картины рисовали? Вы художник?
Я хотела ему комплимент сделать. Но он отреагировал так, как будто я задела его самолюбие. Он прямо задохнулся, пытаясь сформулировать ответ, но его английского хватило только на яростное «нет!».
– Почему?! – взревел он. – Мисс! В Мексике! Я – доктор!
– Вы работали врачом? Какого профиля?
– Доктор… рыбы! – воскликнул он с такой же яростью.
Ага, он был ветеринарным врачом, решила я, специализирующимся по рыбам. Который лечит не собак и кошек, не коров и козлов, а рыб! Я понятия не имела, что такое бывает. Ну да ладно, мне нравится все, о чем я не имею понятия. Я спросила:
– Так вы ветеринаром работали?
– Нет! – закричал он в отчаянии, что не в состоянии объясниться, и стал махать руками, пытаясь изобразить морские волны. – Нет, мисс! Не ветеринар! Доктор! Mare[1]1
Mare – итал. «море». – Прим. переводчика.
[Закрыть]! Вода! Море! Доктор… рыбы!
– А, у вас докторская степень по морской океанологии?
– Да!
– То есть по ихтиологии?
– Да!
Мне хотелось спросить: «Так вы занимались в Мексике ихтиологией, а потом приехали в Америку стены красить?»
Но не спросила. Сознание того, что этот дикого вида, плохо одетый мужчина, которого наняли красить стены, занимался в Мексике наукой – да не какой-нибудь, а ихтиологией! – постепенно проникло в меня настолько, что через несколько недель, когда я уже была по уши влюблена и узнала про него правду, мне уже было в сущности все равно.
Увидев Тома в следующий раз, я спросила:
– А вы в курсе, что у одного из ваших ребят пи-эйч-ди[2]2
Пи-эйч-ди (Philosophiæ Doctor, Ph.D., PhD) – докторская степень, присуждаемая во многих странах Запада за особые заслуги. – Прим. ред.
[Закрыть] по ихтиологии?
Том спросил:
– Че?
– Ну, пи-эйч-ди… докторская степень… это, знаете, такая научная степень…
Том спросил:
– Кто?
– Маляр ваш, Алехандро.
Да, Том вспомнил, что Алехандро ему говорил, что раньше работал на судне, которое было как огромная фабрика.
– А что за фабрика? – поинтересовалась я.
Том ответил, что тоже спрашивал у Алехандро, что за фабрика, и тот сказал, что они «ловили рыбу, резали рыбу», но я больше не колебалась между доверием и недоверием. Я окончательно выбрала доверие и сказала:
– Естественно, он на судне работал. Где, по вашему мнению, ихтиолог может проводить свои исследования?
Мне и в голову не приходило, что, известив Тома о славном прошлом Алехандро, я его только подвела. Томовым «ребятам» не полагалось чесать языком с клиентами. Раз я что-то знала про прошлое Алехандро, значило, что одно из его железных правил было нарушено. Том платил деньги своим рабочим за работу, а не за треп с клиентами, и каждую минуту этого трепа он оплачивал из своего кармана.
– Еще раз услышу про его научные подвиги, уволю его к… этакой матери. Чтоб он больше не вздумал рта раскрывать на работе!
Как-то раз, когда мой роман про жизнь во втором веке до н. э. зашел в тупик, я болталась на стройке, изобретая предлоги, которые бы позволили мне побыть пару минут с Алехандро, красящим стены на втором этаже. Каждые полчаса я притаскивала ему то кофе, то стаканчик грейпфрутового сока, то сэндвич с салатом из русского магазина. Мои приношения он принимал с таким видом, как будто делал мне одолжение, но, правда, и не отказывался. Я ставила их на недоделанный пол и стояла рядом, без умолку болтая о моем уникальном методе заварки кофе или о пользе для здоровья грейпфрутового сока. Я перечисляла все виды салата, которые есть в русском магазине, – оливье, грибной, свекольный, из баклажанов – и объясняла про то, что салат с французским названием, который все считают собственно русским салатом, мало чем отличается от американского картофельного салата.
– Алехандро, вам нравится картофельный салат?
– Да, Галия, мне нравится картофельный салат.
После чего он продолжал молча красить стену.
– Ваш кофе остывает. Пейте.
– А, да, – ответил он небрежно, словно думая о чем-то другом.
Но все-таки оторвался от работы на мгновение, поднял чашку с пола и опустошил ее одним глотком.
– Вкусно? – спросила я с надеждой.
В ответ он что-то неразборчиво пробормотал, как будто опасался, что, если он похвалит мой кофе, я подумаю, что он подает мне какой-то знак, надежду.
Где-то зазвонил телефон, и он попросил принести его, жестом указав мне на свои руки в рукавицах, заляпанных краской. Я бросилась в направлении звонка, нашла раскладной мобильный телефон на непокрашенном пока подоконнике, и, когда я открыла крышку, в глаза мне бросилось имя владельца – Аммар Агбарья. В голове мелькнула мысль, что это не его телефон. Я быстро захлопнула крышку и протянула аппарат Алехандро. Он снял одну рукавицу, и, когда протянул голую левую руку за телефоном, она нечаянно коснулась моей, и я помчалась вниз по лестнице вприпрыжку, как дитя. Моя рука горела.
Алехандро
Она все ходит сюда, и мелет языком, и демонстрирует мне покрашенную ею дверь в ванную, и хочет знать мое мнение о ее работе. Это так называемая венецианская штукатурка, и Том ее нахваливает. Я слышу, как он вскрикивает «отлично!», «великолепно!» и «как это вы так сумели?». Это всего-навсего его пиаровский приемчик, который дерьма не стоит. Такой у него метод общения с клиентами – нахваливать их, льстить им, надеясь, что они всему свету разболтают, что он самый лучший подрядчик и – ах! – очаровательный мужик, после чего его завалят заказами. О чем, собственно, мы все должны мечтать. Мы и мечтаем, потому как мы его команда и без заказов фиг заработаем. Я себе работаю, все слыша и помалкивая, так как это именно то, что Тому от меня надо – работать и помалкивать.
Но на этот раз он переигрывает со своим пиаром, и я уже слышу, как он ей говорит: я вас возьму на работу стены красить вместо Алехандро! Тут мне кровь ударяет в голову, и я уже не могу сдерживаться, сбегаю вниз и вижу, как Том изображает восторг: елозит руками по этой чертовой двери, как по вожделенному женскому телу. Я кладу обе руки на края двери, где штукатурка положена неровно, и говорю: «Дерьмо, а не работа». Том бросает на меня злобный взгляд: я ему испортил дело, вся его деятельность по обольщению заказчицы пошла насмарку, и все из-за меня, тупого мазилы, который не умеет держать свой длинный язык за зубами; ну, погоди, останемся одни, я тебе покажу, кто тут босс! Но дама стоит себе, и улыбается во весь рот, и рада пуще прежнего, как будто мое определение ее работы как дерьма – большой комплимент. Том больше на меня злобно не смотрит: его клиентка довольна, поэтому годится все, что бы я ни сказал про ее никудышную работу. Он спускается в подвальный этаж проверить, как там народ работает, а мы остаемся на месте. Она улыбается дурацкой улыбкой и спрашивает меня, почему я считаю ее работу дерьмовой, и что надо сделать, чтобы ее исправить.
Я говорю «края» и дотрагиваюсь до краев двери, чтобы ей стало ясно, где надо подправить штукатурку.
– Вы хотите сказать, что края немножко неровные? – спрашивает она.
Она обещает поработать над краями. Я вижу, как она старается мне угодить, дать мне почувствовать, что я – мастер кисти, а она – мой подмастерье, который всему у меня учится, спрашивает совета. Она оказывает мне слишком много знаков внимания. Для меня это не свой дом, как для нее, а всего лишь рабочее место. Мои напарники начинают все это замечать. Они подкалывают меня в обеденный перерыв и намекают, что им интересно, когда же я воспользуюсь вниманием, которое она изливает на меня, как из душа. Прямо они так не высказываются, но эти намеки мне ясны.
На следующий день она просит меня взглянуть на дверь. Я говорю:
– Вы что, не видите, что я занят? Я на работе.
Она говорит «о’кей», уходит и возвращается в мой обеденный перерыв, как обычно, с чашкой кофе для меня и просит опять сходить с ней поглядеть на эту чертову дверь. Мне хочется сказать, что это мой обеденный перерыв, я в своем праве отдохнуть вместо того, чтобы смотреть на твою дверь. Но что-то меня останавливает. Все-таки она дама, да еще и заказчица, недаром Том твердит нам все время, что наше дело – чтобы клиент был доволен.
Она спрашивает:
– А сейчас как?
Я оглядываю дверь и так, и эдак. Пробегаю по поверхности пальцами, словно на ощупь оценю работу лучше, чем глазами, как будто я великий спец по венецианской штукатурке. Хотя, конечно, спец по сравнению с ней.
– Сейчас получше, – выдавливаю я из себя наконец. – Но вот тут… все-таки, вот, гляньте.
Я показываю на пару пятен в верхней части двери.
Она кивает. Она старается показать, что согласна с моими замечаниями. Учится реагировать, как наши женщины: всегда соглашайся с мужчиной.
И тут она начинает вести себя так, как ведут себя только женщины Запада: демонстрировать свою слабость, чтобы привлечь мужчину.
– Ой, мне высоко, – говорит она. – Мне туда не дотянуться. Я ведь небольшого роста.
Что мне на это ответить? Я стараюсь вести себя вежливо, готов помочь, но это уж слишком. Она хочет делать мужскую работу, но не может, потому что она не мужчина. Она рассчитывает на сочувствие: маленькая женщина, большой мужчина. Большой мужчина должен помогать маленькой женщине. Я мог бы ей объяснить, что наша женщина не сует нос в мужские дела. Стройка – мужское дело. Тут требуется физическая сила и рост. Ты маленькая женщина, так и не лезь делать мужскую работу, делай женскую работу по дому. Но она одна из тех западных женщин, которые считают себя равными мужчинам во всем, даже в строительстве, а я знаю, что должен вести себя корректно, поэтому ничего такого сказать ей не могу. Так что я молчу с минуту, обдумывая ситуацию и сдерживаясь, а потом говорю сухо:
– Встаньте на стул.
Поворачиваюсь и иду к выходу.
Она стоит на стуле, a стул шатается. Он чуть-чуть шатается, но достаточно, чтобы мне было ясно, что он может зашататься еще чуть сильней. Не то чтобы я об этом что-то такое думал. Я думаю только о том, что вижу: молодая женщина стоит на шатающемся стуле. Женщина, которая ведет себя неосторожно. Женщина, которая не понимает, что любой, кому придет в голову шаткость стула увеличить, может поставить ее в смертельно опасное положение. Я не утверждаю, что могу оказаться тем самым любым или что мне хочется поставить ее в смертельно опасное положение. Но у меня есть задание, и именно о нем я думаю, когда смотрю на эту женщину, стоящую на шатающемся стуле. Это оно внушает мне осознание того, что шатающийся стул может приблизить выполнение этого задания. Женщина может случайно сама упасть со стула. Это может произойти как несчастный случай, к которому я не имею никакого отношения. Никто не виноват, что женщина падает с шатающегося стула. Не будет никаких свидетелей, кроме самого стула и стен. Стены не умеют разговаривать. Если это произойдет в самом конце моего рабочего дня, я уже буду далеко отсюда, когда ее найдут. Как вы думаете: что может случиться с человеком, которому вздумалось красить дверь венецианской краской, которую вообще красить не надо, особенно, если этот человек – женщина без всякого опыта в таком деле, женщина маленького роста, женщина, которой приходится влезть на стул, чтобы дотянуться до верха двери? Никто не слышал, как я сказал «встаньте на стул», и никто не увидит, как я протяну руки к спинке стула и чуть-чуть его еще расшатаю, чтобы, когда женщина со стула упала, она упала бы как следует. Или как я подойду к лежащей на полу женщине и слегка коснусь кончиками пальцев ее шеи. Ее обнаружат не раньше, чем завтра утром, если только кто-то из соседей не придет жаловаться на шум от стройки или на то, что наши строительные машины заняли все места парковки на улице.
* * *
После работы я иду к своему другу Профессору. Я называю его своим другом, потому что он так сам себя называет. «Я твой друг, – говорит он. – Я друг твоего народа». Действительно, он щедр и готов помочь, что делает его скорее благодетелем, чем другом, потому что, хотя друг тоже может быть щедрым, Профессор щедр в определенном смысле: все, что он обещает для меня сделать, например, обеспечить мне правовую защиту, делается с определенной целью, которая является не моей, а его, Профессора, целью, несмотря на то что он любит представлять эту цель как мою или моего народа в большей степени, чем его собственную. Он говорит, что борется за меня. Он, профессор американского колледжа, специалист по арабскому, вместо того чтобы заниматься обычными мелкими проблемами академической жизни, борется за меня, никому не нужного палестинца. Он говорит со мной на моем родном языке, и поэтому мне легко с ним объясняться, так как на арабском я могу выразить любую мысль, не то, что на английском, на котором я говорю, как ребенок. Профессор говорит, что он может иметь все, что пожелает, но его больше заботит право моего народа на украденную у нас землю, чем его собственное tenure, т. е. бессрочная должность в колледже. Как это самоотверженно и чутко с вашей стороны, говорю я, и я вам крайне признателен за все, что вы для меня делаете. Но иногда мне в голову приходят мысли, которыми я с ним не делюсь, потому что знаю, что они совершенно не соответствуют тому, что он ждет от меня, своего ручного террориста, как он меня называет, хотя я таковым не являюсь. Как-то я попросил его не называть меня так, потому что таковым не являюсь, на что он улыбнулся и сказал: «О’кей, тогда я буду тебя называть моим отважным боевиком – тебе это больше по душе? Нет? А как насчет „борца за свободу“»? Тоже нет, хотел я сказать, но я видел, что он так держится за свое представление обо мне как о борце за свободу моего народа – представление, являющееся, скорее, плодом его воображения, чем правдой о моей жизни, что я промолчал и только сделал чуть заметное движение головой, как бы полукивок. Мне не хочется обижать моего друга Профессора даже при том, что, как я уже сказал, «друг» – не вполне правильное слово для обозначения того, кем он для меня является, наверное, «благодетель» подходит больше, да и то вряд ли. На данный момент я бы назвал его так: тот-кто-может-быть-моим-благодетелем-если-я-буду-делать-что-он-скажет.
Когда он рассуждает о документе, который даст мне право на жительство, он говорит, что у него есть свои каналы, чтобы его получить, а я не спрашиваю, что за каналы, так как он произносит это с многозначительным видом, намекая на то, что он важная персона, которая прекрасно знает, что делает, и приставать к нему с расспросами о том, какие это каналы и сколько времени все это займет, совершенно неуместно. Один факт того, что он готов помочь, должен сам по себе внушать уважение и даже восхищение. Я киваю, потому что грин-карта нужна мне больше всего на свете, больше, чем деньги, больше, чем моя малярная работа, даже больше, чем возможность соскочить с крючка тех парней, которых мы оба знаем, – еще одно благодеяние, о котором я собираюсь его просить. А что касается его «каналов», меня все-таки иногда так и подмывает спросить, почему он их так называет и отчего они так медленно работают. Он советует мне не беспокоиться: я должен полностью положиться на него и на его организацию. Я открываю рот, чтобы спросить, о какой организации идет речь, но он говорит:
– Послушай, мой ручной террорист, – хотя я много раз просил его так меня не называть: – Послушай, – снова говорит он.
Он усаживает меня на кушетку в гостиной, пока сам возится на кухне, наливает воду в чайник, открывает и закрывает шкафчики. Я слышу тихий свист чайника, иду на кухню и смотрю, как мой друг и благодетель наливает кипяток в стакан с листиками мяты на дне.
– Такой чай пьют в Марокко, – сообщает он, протягивая мне стакан чая с мятой.
– О’кей, – говорю я своему благодетелю, который все знает про то, какой чай пьют в Марокко, потому что он свободен в летние каникулы и у него достаточно денег, чтобы тратить их на поездки.
Профессор носит шелковые рубашки и темно-синие штаны, а щеки у него гладкие, как у младенца, и манеры у него обаятельные: смесь восточного гостеприимства, которому он, по его словам, научился у моего народа, и западной деловитости, которая свойственна ему от природы, так как он все же человек западный, профессор американского колледжа и убежденный либерал-радикал, как он себя называет с таким видом, словно раскрывает секрет, про который все знают, но мечтают услышать подтверждение. Я молчу про то, что считаю его так называемый радикализм чистой игрой: единственное, до чего ему на самом деле есть дело, – его пожизненная должность в колледже и все блага, из этого вытекающие. Мне не хочется, чтобы он увидел меня таким, каким я на самом деле являюсь: человеком, для которого получить грин-карту важнее, чем воевать с сионистским колониализмом. Если ему хочется видеть во мне борца за свободу, что-то вроде героя-идеалиста, пусть себе видит: как-никак, он единственный, кому есть хоть какое-то дело до моих иммигрантских проблем и который может мне помочь через свои так называемые каналы, не говоря уже о том, что он находит для меня работу, вроде этой, в бригаде Тома, маляром в доме Галии. Поскольку он стремится мне помочь, постольку я ему принадлежу.
В компаниях, на всяких тусовках Профессор представляется этаким носителем различных шляп. Если сначала я не понимал, что это за выражение, и действительно ожидал увидеть шляпу на его лысеющей макушке, то теперь я знаю, что оно значит, и вижу, что шляпа, которую он носит сегодня, другая, чем те, что я на нем видел до этого. Сегодня Профессор носит шляпу Тайного Организатора, и хотя сперва я не совсем понимаю, тайным организатором чего он сегодня является, он очень скоро мне сам все разъясняет.
Он, как обычно, начинает с моей грин-карты и со своих каналов, а затем, многозначительно кашлянув, добавляет: «Но все это после того, как будет выполнено задание с Галией».
Я знаю по опыту, что нечего и пытаться сбить его с новой роли, поэтому я ему подыгрываю и киваю головой до тех пор, пока не вижу, что кивания уже мало и пора что-то сказать – ну хоть пустяковый вопрос какой-то задать.
– Почему вы хотите устранить именно ее?
Он с минуту обдумывает мой вопрос и отвечает несколько невпопад, что готов предоставить ей еще два месяца жизни, и вместе с двумя месяцами, которые он уже готов был ей предоставить, это составляет в сумме четыре месяца. Бедная девушка понятия не имеет, что некто, о чьем существовании она понятия не имеет, только что удлинил срок ее жизни с двух месяцев до четырех. Профессор дает мне стакан чая с мятой, и мы сидим в мягких креслах в его просторной гостиной, размешивая листики мяты в стаканах, и чувствуем себя друг с другом весьма комфортно, пока я не говорю, что до сих пор так и не понимаю, какое Галия имеет ко всему этому отношение.
– Тебе поручена высокая миссия, – говорит он торжественно, аккуратно ставя стакан на место. Он подносит рот к самому моему уху и шепчет, что оставляет объекту моей миссии два месяца жизни – он это называет «жизненный дар» – и добавляет: – Дар этот, конечно, временный, но что есть вся жизнь, как не временный дар?
Он так рад моему согласию выполнить задание, что предлагает мне просить его о чем угодно, и я снова напоминаю ему об обещании использовать его связи в Службе иммиграции и натурализации, чтобы выправить мне грин-карту, и он снова говорит: да, конечно, но только после того, как будет закончена работа с Галей.
Он дает мне понять, что в моем случае делает исключение, потому что все, что мне положено знать, это выполнить задание как следует, а не почему и зачем оно мне дано и чем бедная женщина заслужила уготованную ей судьбу и уж, конечно, не подоплеку этого дела. Если он и вводит меня в курс этой подоплеки, я должен понимать это как некий бонус, добавку к тому, что он поможет мне получить грин-карту через свои каналы, как он называет свои связи в Службе иммиграции и натурализации.
– Да, так на чем я остановился? – спрашивает Профессор. Он продолжает рассуждать о моем народе – «твоем народе», как он выражается, о том, как мы владели этой землей с незапамятных времен до середины XX века, когда евреи у нас ее украли, и добавляет, что нет необходимости рассказывать мне о страданиях моего народа, о его борьбе и целях этой борьбы, так как я это все хорошо знаю, не хуже него.
– Да, – отвечаю я. – Я все это хорошо знаю.
– Ну и как вы добьетесь своей цели, если в наше время есть люди, претендующие на то, что они – потомки Хасмонеев? То есть еврейской царской династии!
Я пока понятия не имею, о чем это он. Он спрашивает меня, помню ли я, что он мне как-то сказал. Я понимаю, что он на что-то намекает, но на что? О чем из того, что он мне как-то говорил – а он много чего говорил – идет речь? Я вижу, что он колеблется, я вижу это по нервным движениям его рук, по тому, как он сгибает и разгибает ноги, даже по тому, как он раздувает ноздри на вдохе и выдохе. Я жду. Это его дело – что-то мне объяснить или придержать эту информацию.
– Ты помнишь, я пытался выяснить личность того, кто публиковал в Интернете главы из так называемой «Хасмонейской хроники»? Первая глава про Иуду Маккавея появилась полгода назад в одном из так называемых писательских форумов. Другие главы появились на разных сайтах, и, кто бы ни были те, кто их выставлял, они очень умело скрывали свои имена.
Я отвечаю, что да, помню, как он мне рассказывал, что часами сидит за компьютером, пытаясь выяснить, кто автор.