Текст книги "Нельзя, Можно, Нельзя"
Автор книги: Нина Горланова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Горланова Нина
Нельзя, Можно, Нельзя
Нина Горланова
Нельзя. Можно. Нельзя
Роман-монолог
Незабудковые, малиновые, желтые... Разноцветные стекла составили гору. Когда-то здесь был завод. Сейчас стекольная гора – наша отрада. Мир сквозь желтое стекло – солнечный, синее – пасмурный. Черное – ночь, красное война... Раз! Снова солнце. Зеленое стекло словно переносит тебя в лес. Кажется, что мировые ритмы меняются по твоей воле, что стекла могут все:
Солнце.
Ночь.
Пасмурно.
Лес.
Солнце опять! И это за три секунды. А есть еще такой цвет золотисто-коричневый, сквозь него серые домики становятся сказочными: вот-вот из одного выйдет если не волшебник, то хотя бы помощник волшебника.
– Кукла, ты чего?! – кричит Витька Прибылев.
Кукла – это я. От неожиданного окрика кувырком падаю вниз. Нельзя так сильно задумываться, надо быть как все. Но трудно. Я – новенькая. Наша семья только что приехала в Сарс. Мне шесть лет, но я ростом с четырехлетнего ребенка. Пошла в школу – портфель по земле волочился. Теплым сентябрьским днем после уроков мы зашли на стекольную гору, и вот уже от падения платье – белое с квадратами (сейчас бы я сказала: под Лисицкого) – запачкано землей. Но мама обещала купить форму, если я буду хорошо учиться.
Витька догнал и спросил: "Кукла, что с тобой?".
Как объяснить ему то щемящее чувство внутри меня, что мир не так прекрасен сам по себе, без цветных стекол! Другие-то находят радости. Значит, зрение не в глазах, а внутри нас – в мозгу! И я должна изнутри научиться смотреть – так, чтобы полюбить Сарс.
Деревня, из которой мы приехали, была небольшая, но такие поля ржи, пшеницы, гречихи, льна простирались вокруг! До горизонта. Лен цвел голубым, гречиха – розовым. А в Сарсу мне приходится добирать разноцветность мира через стекольную гору. Зато какой этот волшебный цвет старого золота!
Я родилась, страшно сказать, в 1947 году. В крестьянской семье. Фамилия отца – Горланов, – возможно, не его, а просто такую дали в детдоме за громкий голос (мама не раз выговаривала ему: "Бригадир, ты как крикнешь, так у кормящих матерей молоко присыхает", – речь о временах, когда матерям не давали отпуск по уходу за детьми). Отец оказался в детдоме, потому что семью его раскулачили или разорили. Возможно, было поместье. Он помнит озеро, помнит, как мать умерла в одночасье от горя этого. Его сдали в детдом – двухлетнего. Я думаю: хотели спасти от Сибири. Долгие годы папа пытался что-то выяснить, но не удалось практически ничего. Когда ему было двенадцать лет, его усыновили супруги Горшковы, но характер уже к тому времени сложился (суровый). От матери мне достались общительность и любовь ко всему миру, от отца – затаенная нелюбовь к советской несвободе.
Неродные бабушка и дедушка Горшковы так любили меня! Но время-то было послевоенное, голодное, и вот решение: "Минку – в детский сад!" (дедушка Сергей не мог выговорить мое имя). В первый же день я сбежала оттуда в поле ржи, которое до горизонта. Ну что – в колхозе никто не работал до вечера. Искали. Хорошо, что рожь не пришлось скосить раньше времени – бабушка Анна нашла меня (спящей – по струйке пара в холодном воздухе). Мне было три года, и я уже умела читать (в больнице, где я лежала с желтухой, девочки-школьницы научили меня).
Первое воспоминание такое: мы угорели, и бабушка пытается отвлечь меня от дурноты... юмором. Она якобы хлебает ложкой дым, а я сквозь слезы хохочу, понимая, что выхлебать его нельзя. Божий мир так устроен, что мы понимаем юмор прежде, чем научаемся говорить. Тогда мне не было и года. Фрейд бы сказал, что это повлияло на мою личность: у меня часто смех сквозь слезы...
День смерти Сталина был одним из самых невероятных в моем детстве! Проходил какой-то митинг, ничего этого не помню (кроме портретов вождей: Ленин и Сталин в полный рост). Главное: отец взял меня на плечи! Раз в жизни... Без ума от счастья я не знала, за что держаться там, наверху. Сначала старалась руками – за воздух: вот я здесь – на папиных плечах, смотрите все! И чуть не упала. В порядке эксперимента схватилась за лоб отца – ладонями. Но вдруг ему неудобно так? У меня страх все время был – как крикнет!.. Чувствую: счастье ускользает от моих терзаний. Наконец я придумала держаться где-то за ушами его... Чего я раньше завидовала всем? Не такое уж блаженство – кататься на отцовских плечах. Тем не менее запомнила на всю жизнь: я высоко, как все дети. Хотелось быть как все. Так в день смерти Сталина побывала я на отцовских плечах.
Видимо, из-за малого роста меня выбирали на роль "оратора"– от имени пионеров и школьников приветствовать митингующих. Что я понимала в первом классе-то про светлое будущее? Помню лишь: в миг выступления жаркие мечты о счастье протягивались, шарили по головам митингующих и возвращались ко мне с удесятеренной силой. И вот 7 ноября я приветствую, 1 мая тоже, а потом наступает лето, за время которого я резво подрастаю. И все! Меня больше не назначают на сладкую роль... А ведь целый год сарсинцы любили меня: "Это та девочка, которая с трибуны говорит без бумажки!". Конфетами угощали, улыбались мне. И вмиг как отрезало. Значит, любили не меня, а мою роль? Былые заслуги ничего не значат? Да какие уж такие заслуги! А послужить-то хотелось. Но как?
И я решила изобрести лекарство от всех болезней сразу. Не более, но и не менее.
Дело в том, что мой отец страдал от псориаза. А у псориатиков всегда наготове рассказы о чудесном исцелении: тот по пьянке заночевал в луже с мазутом, и все коросты сошли! Другой с похмелья облился рассолом, и наступило улучшение... Я думала, что можно СЛУЧАЙНО открыть средство, которое спасет всех! Не ела конфеты, перепадавшие мне, крошила их, смешивала с печеньем и ядрышками семечек и все разносила по "клеткам" (сейчас у детей это называется иначе – "штабики"). Потом я узнала, что за спиной надо мной смеялись, но в лицо никто не сказал: "Дура ты!". Хотя дети ведь довольно жестоки. Но, видимо, слишком серьезными были у меня глаза. Впрочем, может быть, никто не хотел лишиться тех вкусностей, которые разносила Кукла...
У меня три младших брата, надо за ними следить, воду носить (а она никуда ведь не вытекает – сколько ведер принес, столько и вынести придется, уже в виде помоев). Ну и корова, сенокос, дрова... Ни крошки свободного времени. Почитать и то некогда.
Если и случалась высокая минута в моем детстве, то на полянке, где я собирала землянику. Там цветы целуются от ветра, запахи плавно чередуются: то – ягод, то – ели, вдруг – черемуховый ветер. Птица кричит: "Кто ты? Кто ты?". Дерево скрипнет, а после – листья зашелестят...
Я ходила на свидание с полянкой, как на любовное. Волновалась. А чего бы волноваться, она ведь никуда не убежит. Но там могут раньше меня оказаться другие, и тогда уж не полежишь под кустом волчьих ягод, не полюбуешься на паутину с капельками росы. Я волновалась, потому что любила ее – эту земляничную поляну. Это были уроки любви... Кому-то мысленно писала я письма тогда – за подписью "Я и полянка" или "Я и Сарс". Со всеми хотелось поделиться своим настроением, но не наяву, нет. Наяву может случиться всякое: придут парни и драгоценную материю счастья растворят в кислоте матюков...
Еще одна высокая минута моей жизни случилась на ледяной горке. Это было в дни после ХХ съезда и разоблачения культа личности. Мы с Витькой Прибылевым катились вниз на одной доске: он спереди, я держусь за него. Качусь и кричу ему в ухо:
– Понимаешь! Человек мог ради комнаты в квартире оговорить соседа. Рассчитывал за это получить его жилплощадь.
Так я понимала "культ личности" – через квартирный вопрос!
Моя маленькая душа вместила тогда лишь эту каплю. Я знала, как трудно получить жилплощадь, но понимала, что донести понапрасну на человека ради комнаты – подлость! И какая большая гордость поселилась внутри меня за свою Родину: все уже позади! Люди поняли – они преодолели сталинизм.
Дело в том, что мои родители, прожив несколько лет в Сарсу в одной комнате с семьей друзей – Штейниковых (святые люди: их самих пятеро, но еще терпели всех нас!), однажды самовольно заняли новую квартиру. Хорошо помню ночной переезд – ужас перед тем, что сделают с нами утром... Ну, выселили, конечно, но не на улицу, а дали государственную комнату в коммуналке. О, квартирный вопрос! Во всех странах есть вечные темы: жизни и смерти, любви и ненависти, одиночества и веры, а у нас в России еще одна вечная тема – квартирный вопрос...
Моя далеко смотрящая вперед любовь к свободе подсказала способ вырывать каждый год две-три недели для книг. Я уверила маму, что болит сердце. На самом деле душа ныла без сладких сказок и стихов, но об этом нельзя было заикнуться в нашей семье. И вот в зимние каникулы меня всегда клали в больницу, обследовали и лечили, а я брала с собой две сумки библиотечных книг и глотала их одну за другой. Меня все звали: книгочей. Я лгала, чтоб вырвать кусочек свободы, но сердце в самом деле тогда болело – от стыда перед родными. Я-то отдыхала, а они мою работу по дому должны взвалить на свои плечи (буквально: воду носить на коромысле).
Между нами, читателями, как относиться к тому, что Занусси поставил памятник книге? Живым ведь не ставят памятников... Неужели книга умерла и остался лишь Интернет? Но телевидение ведь не отменило кино, а кино – театр. И фотография не отменила живопись! Нет, я верю, что книга никогда не умрет.
Лучшие минуты жизни проведены со стихами, романами, рассказами. А философы! Я их сначала получила в экстракте (афоризмы из сборников "В мире мудрых мыслей"), а потом нашла собрание текстов "Материалисты Древней Греции". И так поехало! Над этой моей страстью открыто посмеивались все. (Сохранилась где-то "философема" Миши Черепанова и Семы Гохберга:
Тарелка летат,
Мыслю навеват
Мир непознавам!
Еще есть мой дневник года так семидесятого, плюс-минус, там я на полном серьезе писала: "Прочла четыреста страниц Рассела за три часа и начисто изменила представление о мире", "Игорь Кондаков говорил со мной полчаса и совершенно изменил мое понятие о Витгенштейне".)
Мамины родители не хотели, чтобы внуки звали их бабушкой и дедушкой. Нужно было говорить: тятя старый и мама стара. Дед Михаил Кондратьевич во время войны дошел до Берлина без единой царапины (бабушка Катя вымолила, я думаю). Уже из Берлина пришла посылка от него. Потом вернулись в деревню все воевавшие вместе с дедом. А его нет как нет!.. Оказалось: уехал с молодой медсестрой далеко в Сибирь... Мама моя написала письмо Ворошилову, и деда вернули под конвоем в родное село. Он – видимо – страдал. Пил и по пьяному делу замерз... Что мы знаем о чувствах наших дедов, которые прошли по Европе, увидели ее красоту (в тех местах, которые не были уничтожены войной)? Вернуться в колхозное рабство! Дед стал пасечником, мы на пасеке мед в сотах ели: сладкое недолгое счастье... Помню его в маске, с плавными движениями (нас он тоже просил не дергаться – пчелы этого не любят). И вот на днях стою я в очереди (платить за телефон), заполняю на ладони квитанцию, а от стоящего впереди человека сильно пахнет рыбой, причем – несвежей. Поднимаю голову и вижу красную мощную шею, рыжие волосы, как у деда. Такая волна любви неожиданно хлынула изнутри – до слез! Запах словно исчез. Господи, упокой души рабов Божьих: Михаила и Екатерины!
Бабушка Катя в самом деле была мамой старой – у нее рос Леша, мой дядя моложе меня на полгода. Сейчас, в две тысячи первом году, когда я пишу эти строки, его уже год как нет в живых, пил-пил и...
Летом шестидесятого бабушка Катя слегла в больницу, и меня бросили на их хозяйство (корова, теленок, два поросенка, куры, огород, печь, которую нужно закрыть так, чтобы не угореть). А Леша влетит с друзьями в дом прямо с грязного двора – мне опять затирать пол. Ведь он всего на полгода младше! Тогда я думала: где мужчины и где мы...
В седьмом классе я подружилась с одной девочкой. И вот зима, мы идем из школы, наслаждаясь запахом пиленого дерева. В Сарсу был деревообрабатывающий завод, и всегда стоял в воздухе чудесный запах леса. Какой-то детский разговор: у кого получается делать мороженое, у кого нет (в снегу крутили вручную стакан со сливками). И вдруг подруга ставит на снег свою балетку:
– Ты понесешь и свою, и мою! – и она гордо идет дальше – впереди меня.
Вот так да! Взять балетку? Если бы ей стало плохо, я бы – конечно бросилась на помощь, но так... просто? Ни за что! Стою. Подружка, не оглянувшись, сворачивает к своему дому. Она уверена, что рабыня несет ее балетку.
– Ха-ха-ха, – саркастически громко начинаю я хохотать.
Она то ли не слышит, то ли гордынька не позволяет ей вернуться. А я иду дальше, но иногда оглядываюсь. Балетка сиротливо стоит на снегу.
Так она и пропала. Может, кто-то нашел ее и взял, выкинув тетрадки (это, по тем временам, модная вещь – типа дипломата).
С той девочкой я больше никогда не разговаривала. Почему ей захотелось иметь рабыню? Я не знаю.
А во мне откуда взялась свобода? Из чего она родилась?
Я боялась угореть (смерти), родителей, войны, коровы (не раз наша Милка сажала меня на рога), сильно пугали и головные боли, мучившие с детства, а еще был страшен сумасшедший сосед, что с топором гонялся за детьми. Про многое из этого знала подружка. Ну и решила, что ее я тоже буду бояться?
А я отказалась нести чужую балетку! Почему? Тайна личности – в личном выборе. Но каковы причины именно такого выбора? Гены? Книги так повлияли? Пример бабушек, которые ходили в церковь, хотя власти это запрещали? Не знаю точно, что меня вдохновило. Но – буквально – вдохновило! Вдох, еще вдох... я шла счастливая от своей свободы, хотя тяжело дышала от возмущения. И даже сейчас, когда пишу об этом, мое дыхание сбилось... Как девочка могла подумать, что я подчинюсь ее приказу!
Ведь со мной два раза в неделю занимался Шаевич-Шалевич (увы, точно не помню, как писалась его фамилия). Новый учитель литературы, молодой специалист, так сказать. Я заикалась (несильно), а он решил исправить мою речь. Мы нараспев читали стихи:
– Я памятник себе-е-е воздвиг...
До сих пор помню это дерзкое "бе-е" в культовой строчке Пушкина (с тех лет всегда его как будто слышу – была такая дразнилка: "бе-е!").
И хотя Шаевич-Шалевич – красавец с вдохновенными глазами, никаким тут лолитизмом не пахло. Во-первых, у него жена – перл создания (математичка), во-вторых, я – некрасивая рыжая девочка с веснушками (а косу прятала под себя, когда садилась за парту, чтоб мальчишки сзади не дергали). Почему же он захотел со мной заниматься? Скорее всего, по доброте душевной. А может, почувствовал во мне какую-то преданность литературе? Это вполне допускаю. По сравнению с уборкой навоза, стихи – это -о! – сладкие звуки.
От заикания я не излечилась, но приобрела нечто большее. Ведь выходило, что мужчины – такие же люди, как мы. Неужели? Но выходило, что такие же... Я до встречи с Шаевичем-Шалевичем не видала доброты от этой половины человечества. От женщин – очень много! Моя первая учительница – Валентина Яковлевна Устинова – умирая от рака (это третья четверть первого класса), завещала... купить мне платье на память о ней! (Об этом мой рассказ "Половичок"). А мужчины? Отец – суров. Оба деда с женами своими были так строги, что бабушка Анна мечтала хоть на год пережить мужа, чтоб пожить "слободно". И пережила.
Друг мой, Витька Прибылев, уехал с родителями из Сарса и даже ни разу письма не написал.
В общем, в лице Шаевича-Шалевича я приобрела навсегда идеал мужчины: чтобы добрый, умный, смуглый.
Но главное все-таки в том, что Шаевич-Шалевич словно витамины "слободы" милой мне подарил... и я смогла выстоять в истории с балеткой. Да, со мной отдельно занимается учитель литературы! Мы не рабы – рабы не мы. Нет, нет, не мы.
Почему я поехала поступать в автодорожный техникум? Чтобы из дома вырваться, а куда – все равно? Или сидели в нас крепко советские строчки о романтике: "Вьется дорога длинная – здравствуй, земля целинная..."?
Свердловск мне понравился. И все силы я старалась вложить в экзамены. Однако меня не приняли... Некие знаки судьбы, видимо. Но я-то не поняла тогда. И ходила понурая: мол, наше образование в Сарсу никуда не годится, мне и в институт не поступить, раз в техникум не смогла. Что же делать? Думай, Нина, думай! Память хотя бы развивай. И стала я учить наизусть "Евгения Онегина". Не нравился нашей корове Милке Евгений Онегин. Дою-пою: "Когда же смерть возьмет тебя!". Она копытом по ведру – раз! А меня опять на рога...
Какой был Шаевич-Шалевич, такой и Ваня Распутин, моя первая любовь. Смуглый, добрый, умный... Но фамилия, видимо, влияла. В общем, мы даже ни разу не поцеловались. Просто очередь до меня не дошла. Зато я начала сочинять "тритатушки", как точно выразилась бабушка Анна Денисовна.
Весна, Онегин на стене
Да запах нежный-нежный
От первых на моем столе
В весну эту подснежников... (Весна – весну – ну и ну!)
Я тогда и дневник нашего класса – КАПЕЛЛЫ – вела, одна тетрадь чудом сохранилась до сих пор. Там комсомольское собрание называется "хвостомольским", а слово "Бог", увы, написано с маленькой буквы ("Дай бог!"). А это же какая юность – оттепельная! Журнал "Юность" появился. Галка Галкина там в меру сил острила: "Мы теперь переписываемся: я пишу – он получает". И я в меру сил старалась острить в дневнике: "Юрку подкидывали в классе. Три раза подбросили, два раза поймали". А теперь как думать об этом? Я, что ли, участвовала?! Не помню... Но дрожь пробирает: не юмор, а юморок. Нет, не юморок, а именно юмор, но черный. Меня бы подбросили три раза, а два поймали... и все. Не писала бы сейчас эти строки... Если б не Онегин на стене, а иконы висели, демонизм так сильно не захватил бы меня тогда, но...
Но в бывшей церкви в селе Мостовая сделали клуб, и мы всей КАПЕЛЛОЙ туда частенько ходили – якобы с выступлением агитбригады. А просто стихи почитать хотелось где-то. Вадик под гитару пел "А у нас во дворе есть девчонка одна". Телевидения не было, народ с радостью нас слушал. Но почему-то я всегда помнила рассказ бабушки, как разоряли храм комсомольцы и одна девушка пустилась в пляс... с иконой. Так ее убило на месте!
Богородица в нашем доме появилась через год, когда Хрущева сняли. При Брежневе, слава Богу, уже можно было иметь иконы, но негласно считалось, что этот "пережиток прошлого" прощается только пенсионерам.
Разумеется, я была крещена в церкви сразу же после рождения. Но советская школа – советское сознание. Сцены в "Войне и мире", где Наташа говеет, мы пропускали как устаревшие. И в то же время – вдруг – меня задевало пушкинское: "Ты богоматерь, нет сомненья, Не та, которая красой Пленила только дух святой...". (Ишь, нашел Богоматерь.)
Рано у меня началась и ангелизация действительности. Анфиса Дмитриевна Малухина – уже ангел мой! Она стала нашей классной дамой в десятом. Вела историю. Аристократка. И в то же время быт-то в Сарсу какой: баня с одним отделением – день мужской, день женский, так что как минимум раз в месяц встречаемся в парилке. Анфиса Дмитриевна дает мне в руки свой веник:
– Нинок, ну-ка быстро перечисляй всех царей!
Перечисляю, конечно, а веником туда-сюда по спине любимой учительницы.
Из бани идем мимо киоска Союзпечати. Там на витрине открытки с натюрмортами (Хруцкого, кажется). "Зачем какие-то натюрморты еще?" – "Ну как же! Это ведь выбор тоже. Изобразил художник дичь – чьи вкусы он отражает? Правильно, знати. А если Петров-Водкин селедку на газете... ты понимаешь?" Я понимала.
Я тонула с открытыми глазами... До сих пор вижу это так ясно, словно пережила все секунду назад.
Пузыри воздуха вылетали из меня виноградными гроздьями: быстро-быстро. Я слышала и звуки – почти матерные: бль-бль-бль... Значит, была в полном сознании, но страх так сковал меня, что ничего, кроме что делать, как спастись, в голове не было.
И билось громко железное сердце воды: бух-бух-бух. Наверное, это мое сердце стучало, но тогда я этого не понимала. И вот последние пузырьки удалились... Но что это? Навстречу мне пошли другие пузырьки! Вскоре я узнала лицо Веры. Она нырнула, чтобы спасти меня. Ангел, ангел! Буквально я видела ее в виде крылатого существа, которое спускается ко мне сверху. Но все-таки я, видимо, была на грани безумия, потому что стала сильно хватать Веру за руки. Мы могли тогда обе остаться на дне. Но она не растерялась и укусила меня изо всех сил. Тут я и отпустила ее руки – за косу она вытащила меня из воды.
– Убийца! – кричала она, отплевываясь. – Зачем ты хватала меня за руки?
– Спасибо, – слабым голосом отвечала я, краем глаза наблюдая, как Вадик выливает воду из своей гитары (даже гитара чуть не утонула).
– Убийца, смотри, какие синяки остались у меня на запястьях!
– Спасибо...
Оказалось: плот перевернулся, и меня ударило бревном по голове. Но Вера спасла. Как мне в тот миг хотелось, чтоб меня звали Верой!
Ведь без нее я лежала б... осталась на дне, со мной утонуло бы все мое будущее: все мои дружбы, любови, семья, дети, книги и картины (это я сейчас так думаю).
Когда КАПЕЛЛА вела меня домой – под руки, я пробормотала что-то про сон не зря, мол, война приснилась, меня схватили фашисты и пытали.
– Тебе одной, что ли, война снится? – устало спросила Вика. – Я тоже вчера видела ядерный гриб над клубом.
Вадик про карибский кризис начал: мол, после него все такие грибочки видят во сне. Страх войны мы коленом запихивали в подсознание (жить-то надо), но от подсознания до сознания доходили вести. И вот средь ночи люди просыпались и по кусочкам собирали каждый себя – разорванного в приснившемся бою...
Возможно, всему причиной крепкий чай, не знаю. От дурноты он помог, но не дал заснуть, и к утру была готова поэма о войне (приснившейся). На следующий день я побегу с нею к Вере, прочту и услышу:
– Нинка, дура, тебя каждый день будем ударять по голове бревном и в воду! Поэтом станешь. – И она так страстно поцеловала меня в ухо, что я на несколько секунд даже оглохла на него. – Дура, сейчас же отправляй это в "Юность"!
Сказано – сделано (и я мысленно уже видела свою фамилию на страницах журнала).
– Синяки! Мне теперь не обидно вас носить – поэта я спасла, – Вера всем показывала свои запястья – дело было на "Магнитке", перекрестке, где собирались старшеклассники.
Это у нас называлось "хохмить".
Как мне было не любить таких друзей! Но все-таки еще больше я любила свободу. И через неделю решила уехать из дома – навсегда. В самостоятельную жизнь. В Крым.
Крым перевернул меня, как лопата переворачивает ком земли. Хорошо помню тот КРЫМСКИЙ УЖАС. Ужас перед пустотой жизни ясно встал перед очами души моей, психеи. Что, значит – ТАК до самого конца? Под палящим солнцем с тяпкой на винограднике... И это все?
Пусть простят меня любители Крыма, но что' мне эти скалы и розы, если я видела только коричневые комья земли перед глазами! Море? Но я уже тонула, и водобоязнь осталась навсегда.
Косу пришлось отрезать – жара. Пот стекает по всем частям тела, если первые струйки щекочут кожу, то в конце смены последние – уже разъедают. Его запах мешает думать. Нужно или чаще мыться или глубже задумываться. Мыться во время перерыва негде, значит, глубже задумывайся, Нина! Есть свобода брать, а есть свобода давать. Когда же я людям послужу, если после смены обмылась в море, доползла до постели, и все. Даже читать нет сил. В библиотеку-то заходила каждый день, меняла книжки в надежде найти ту, которая сильнее усталости. Неужели нет в мире такой книги? Нет. Не нашлось... А ведь мои товарищи по тяпке – все замужние женщины, значит, успевают готовить, стирать. Какими жизненными молотами выковываются такие характеры? Бригадирша кричит:
– Горланова, опять задумалась – работай!
Все мы смерды тут... Уж и подумать минутку нельзя.
Мне в моем теле стало неудобно жить. То спину заломит, то зуб ночью начнет меня воспитывать. Но главное: беспрерывный кашель начал меня мучить. Ко мне подошла пожилая женщина из нашей бригады:
– Попробуй пить свекольный сок с медом – мы так спасали в Казани блокадных детей из Ленинграда.
Романтизм до первого ревматизма. Я смотрела на обесцвеченный ветром тополь – все листья на нем вывернулись на тыльную сторону – вот и моя жизнь так же обесцветилась.
В воскресный вечер пошла на танцы. Меня пригласил один юноша. Он был странный. Нет, скажем так: странноватый. Как бы в трансе. Но я не могла в танце распустить свое тело, как цветок. Руки от тяпки словно навсегда скрюченные...
Выходит, я рвалась к свободе, а получила пришибленность. Только и согревали меня мысли о поэме, посланной в "Юность", сладкие мечты. Если напечатают, напишу еще одну. А если не напечатают?
Прощай, сказала я своей тяпке. Нужно вернуться домой! Закончу школу и поступлю в политехнический. Меня же кровно интересовало электричество. Почему электроны бегут по проводнику и не кончаются? К тому же я не раз побеждала на районных олимпиадах по математике, даже ездила на областную – в Пермь, однако там не победила. Но поступить-то смогу, может быть? Буду жить в городе. Город казался таким одухотворенным. Я предполагала, будто его жители утро начинают чтением стихов Блока, а вечером идут в театр на "Три сестры"...
Мою поэму в "Юности", конечно, не опубликовали. Я получила через полгода письмо из редакции: советовали читать Евтушенко и Вознесенского. Да... Савельева мне не пример, думала я, ее взяли с улицы на роль Наташи Ростовой, потому что она в самом деле – талант, а я – нет. И Золушка тут ни при чем, зря я возмечтала в принцессы литературные попасть! Золушке помогла волшебница (а я Музу назначила на роль такой волшебницы), но она лишь одела замарашку в прекрасный наряд, но та ПО-НАСТОЯЩЕМУ стала хорошей женой принцу. А я не являюсь настоящей поэтессой...
Зато в Крыму я усвоила вот что: свобода зависит от меня! Она не валяется где-то готовая – для меня. Ее нельзя найти или получить в подарок. Свободе нужно учиться. В политехнический, в политехнический! Но там надо чертить! Нет, это не мое... Может, на исторический? Меня кровно волновало, как это – на месте, где жили люди, ведут археологи раскопки, почему оно заросло землей, если люди все еще тут живут. Как под ними оказался слой прошлых веков? Но раскопки – это лопата, земля, а я уже с тяпкой поработала и поняла, что сил у меня маловато... Все-таки на филологический! А пока смиренно копаю картошку. Смирение тем и отличается от терпения, что терпишь вынужденно, а смиряешься осознанно. Твой личный выбор.
Нас в одиннадцатом классе разделили на два потока: девочек учили на краснодеревщиков, мальчиков – на электриков. Это называлось у нас: гроботесы и столбогрызы. Такое было причудливое тогда образование в школе. Я же никогда не могла сделать простую табуретку: одна нога всегда длиннее. Если подпилю, то она оказывается всех короче. И так выравниваю – выравниваю, пока табуретка не становится карликовой. Но утешало одно – на филфаке не делают никаких табуреток.
Снова солнца луч на свете!
Дома меня уже понимают – впервые мне разрешено читать по вечерам, в детской – при настольной лампе. От нее в дырки проходит свет и ложится на потолке в виде крыльев огромного ангела. Под этими крыльями лица спящих братьев кажутся таинственными, от них идет энергия, которая подзаряжает меня.
Бабушку Анну парализовало, и моя мамочка отогревает ее своим телом! Любит свекровь. Буквально каждую ночь ложится с нею в одну постель. И отогрела! Бабушка еще год ходила, многое делала по хозяйству. Посуду мне мыть вообще не давала в это время: "Иди, учи уроки – ты еще намоешься этой посуды, ох, намоешься".
Наступает шестьдесят пятый год. Все – атеисты. И вот я – комсомолка – даю обет (тайно от всех): если поступлю в университет, то поставлю в церкви СВЕЧУ!
Почувствовала, что своих силенок не хватит – прибегла к просьбе о помощи СВЫШЕ. И бешено занимаюсь: встаю в пять утра, конспектирую. Что? Все, что под руку попадет. Почему-то – "Письма без адреса" Плеханова... Вечером, после уроков, бегу еще в вечернюю школу. Там появился новый учитель литературы из Москвы:
– Анегин не кАварен, он честно говорит Татьяне, что будет плохим мужем...
Я хватала, глотала любые книги о писателях. Но Сарс, как Марс: нельзя достать ничего из новинок. Вдруг – о, счастье! – завуч наша Евгения Семеновна Сержантова сама предлагает заходить вечерами – на консультации. Она выписывала много журналов, хотела дать представление о новом. И все – совершенно бескорыстно! Низким грудным голосом диктовала:
– Аллен Роб-Грийе – антигуманист...
Мы засиживались допоздна. Я недосыпала. Но главное: поступить, прорваться к свободе!
Однако при всем страстном желании попасть на филфак я все-таки оказалась... ну совсем дитя! Устный экзамен принимал Соломон Юрьевич Адливанкин. Во-первых, он поразил меня тем, что спросил у нас разрешения снять пиджак. Я, конечно, читала, что бывают такие мужчины, но думала, что после революции... мне уже никогда не встретятся. К тому же Соломон Юрьевич внешне неизъяснимой красоты! Он спросил, по каким признакам я определила, что глаголы ШЕЛ и НЕС – прошедшего времени. Отвечают на вопрос ЧТО ДЕЛАЛ, да, а еще почему? Верно, суффикс Л в ШЕЛ, а в НЕС нет этого суффикса...
На этом месте я встала и пошла из аудитории!
– Вы куда?
– Так я ведь не знаю...
– А вы и не должны этого знать. НЕСЛ – удобно произносить? Вот Л и отпала. Я просто хотел сказать, что все эти интересные вещи вы узнаете из моего курса по истории языка. Ставлю "пятерку".
Радость моя омрачена тем, что подруги не поступили. И я рыдала в два ручья у дяди Тимофея, друга моих родителей:
– Аристотель говорил, что дружба – это одна душа в двух телах, а я теряю сразу четыре пятых души: Веру, Соню, Любу и Вику.
– Да в Перми ты найдешь друзей еще лучше! – усмехнулся дядя Тимофей. – И ты это знаешь, поэтому не в три ручья слезы льешь, а в два...
Я смотрела на него с сожалением: значит, не представляет даже, что такое наша КАПЕЛЛА!
В Перми пошла в церковь – до самых бровей в платок закутана. Вдруг там кто-то снимает всех фотоаппаратом, вмонтированным в пуговицу? И тогда прощай свобода – могут исключить... Зачем, скажут, устремилась ты в самое нутро идеализма... Дверь в храме показалась тяжелой, как во сне. Лики святых строгие. "Не побрезгуйте!" – старушка свечу подала мне с поклоном. Как можно побрезговать, ведь благодаря помощи СВЫШЕ я поступила в университет!
Девчонки из Сарса писали: "Мы весь сентябрь стояли кверху воронкой" (то есть копали картошку). Выходит, я предала их, уехав в город? Но мы ведь тоже месяц были в колхозе – первокурсники.