Текст книги "Хозяин Травы"
Автор книги: Нина Габриэлян
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Она сидела за кухонным столом, держа перед глазами что-то белое, и беззвучно шевелила губами. Сперва я решил, что она плачет и это носовой платок. Но это был не платок. "Бедный фавн, – бормотала она, – бедный фавн". Половица скрипнула у меня под ногой, но она не услышала, полностью уйдя в свой перевод. Усатый таракан с блестящей спинкой выполз на середину кухни. За ним второй, третий... Татьяна была права, у нас действительно завелись тараканы.
Все последующие дни мной владело праздничное настроение. Я вспоминал ее испуганное лицо, отпрянувшее от моего удара, залитое красным светом торшера, – и как будто кто-то сдергивал с предметов тусклую пленку – красное, белое, рыжее сверкало перед моими глазами, и внутри меня что-то дрожало, вибрировало, как бы готовясь вырваться из меня и взлететь.
В тот день я вернулся с работы раньше обычного, у меня побаливала голова, и я отпросился. Я открыл дверь и тотчас же услышал Полинин смех, пушистый и кудрявый: "Ой, неужели и вправду так сказал?" Сперва я решил, что она говорит по телефону, но тут черная кожаная мужская куртка привлекла мое внимание. Она грузно свисала с вешалки, приминая собой серый Полинин плащик. "Да говорю же вам, вправду", – отвечал мужской голос. "Так и сказал, что я выиграю конкурс? А это и вправду был председатель конкурсной комиссии?". "Да говорю вам, председатель. Вот смешная, не верите". – "Ой, Аркадий Ефимович, представляете, мне целую книжку дадут переводить?" Счастливый смех снова брызнул из комнаты в прихожую...
Но ведь я отправился в Дом литераторов безо всякой цели. Я не искал этой встречи. Я и впрямь забыл, что именно его, Витьку Ландо, назначили председателем конкурсной комиссии и что он имеет привычку все время сшиваться в Доме литераторов.
Я попил кофе и уже собирался уйти, и надо же – он выскочил на меня откуда-то сбоку:
– Павлуша, поздравляю, только тебе по секрету. Сам понимаешь, конкурс анонимный. Но мы– то люди опытные, ее руку ни с чьей не спутаешь. Я только Аркадию Ефимовичу...
Он просто захлебывался от удовольствия, которое, как полагал, доставил мне своим известием.
Я в этот момент натягивал на себя перед зеркалом пальто. И вдруг, неожиданно для меня самого, тот, кто был в зеркале, сделал какой-то странный знак глазами и сказал Витьке: "Молодая еще". – "Что?" – не понял Витька. "Молодая, есть более достойные люди, старик Б., например". Но Витька все еще не понимал. И тогда тот, в зеркале, снова повторил свой странный знак глазами и небрежно добавил: "Да, кстати, я тут буду том Гафиза составлять, не хотел бы ты его попереводить?" Витька радостно изумился и, глупо ухмыльнувшись, кивнул в знак того, что все понял правильно.
Через неделю нам позвонили. Трубку сняла она. "Да, да, я вас слушаю... – И вдруг лицо ее скукожилось: – Нет, что вы, какие обиды! Да, Б. очень хороший переводчик. Спасибо, что позвонили". Она положила трубку и заплакала. Я утешал ее, как мог, целовал ее руки, маленькие, беспомощные, с крупными косточками запястий. Мне незачем было ее расспрашивать, я и так знал, что именно ей сказал Витька.
Не знаю, зачем это понадобилось живущему в зеркале? Ведь на других женщин он так не реагировал. По всей видимости, Полина заняла в моей жизни то место, на которое до нее не претендовали, – его место.
Это случилось, когда мы с ней были в гостях у Аркадия Ефимовича. Он, сверкая улыбкой и нежной проплешиной, водил нас по квартире и с гордостью показывал свою коллекцию картин. "Это Стрельцов, – говорил он. – Спился. А это Полуэктов. Выбросился из окна. Теперь его картин в Союзе почти не осталось, все повывезли. А какой талант был! Цветоэнергия просто чудовищная". Мы переходили от картины к картине, от желтого к белому, от красного к коричневому – и вдруг белый домик кротко вспыхнул на стене, дверь в нем доверчиво распахнулась, и в проеме я увидел кусок голубой лестницы, винтообразно уходящей вверх. Я замер: "Что это?"
– Нравится?
– Очень. Он тоже... выбросился?
– Кто? Вася? Нет, он еще жив. Кстати, он свои картины недорого продает, совсем недорого.
– Еще бы, – вмешалась Полина, – у него же их никто не покупает.
И тут Аркадий Ефимович и сказал эту фразу, эту дикую фразу:
– Да, кстати, Полина, я тут на днях вашего отца видел.
– Какого отца? – Я повернулся к ней. Она смотрела на меня как нашкодившая школьница.
– Не волнуйтесь, Павел Сергеевич. – Аркадий Ефимович мягко дотронулся до моего локтя. – Он совсем не такой уж плохой человек. Он мне сказал, что сейчас почти что не пьет.
–Кто не пьет?!
– Я не понимаю, – растерялся он. – Полина, объясните же, я не понимаю.
Она потупила глаза и стала елозить мыском туфельки по полу. Потом медленно подняла к нему лицо, на котором уже было изображено смущение, и сконфуженно прошептала:
– Простите меня, Аркадий Ефимович, я пошутила.
– Да о чем речь? – закричал я.
Она потерлась головой о мое плечо и прошелестела:
– Он не отец, он в ЖЭКе работает. Я боялась, что ты рассердишься.
– Так он не ваш отец? – удивился Аркадий Ефимович.
– Да что здесь происходит? – Я крепко взял ее за плечо и тряхнул. Голова ее послушно болтнулась из стороны в сторону. Эта покорность неожиданно возбудила меня, и я тряхнул ее сильнее, потом еще и еще, на какую-то секунду мне даже показалось, что ей это нравится, нравится делать вид, что она боится меня. Хотя, может быть, она и вправду испугалась, потому что Аркадий Ефимович вдруг схватил меня за руку и закричал:
– Прекратите, сейчас же прекратите, ведь это женщина!
И тут со мной случилось странное: я вдруг перестал понимать, где я нахожусь и кто эти двое – плешивый мужчина и рыжая женщина. Белый домик кротко мерцал на стене, дверь в нем была доверчиво распахнута, в проеме виднелся кусок голубой лестницы. И я шагнул в эту дверь...
Странно, но лестницы там уже не было, а был коридор, залитый мягким голубым светом. Я пригляделся – в стены были вделаны матовые голубые окошки, и от них и шел этот свет. Впрочем, возможно, это был не коридор, а подземный переход. Я понял, что должен пойти по нему. Но эти двое не пустили меня, не знаю, как это объяснить, но я снова стоял в комнате и тряс ее за плечи. "Какой отец? Какой отец?" – выкрикивал я. На мой крик прибежала из кухни Наташа, жена Аркадия Ефимовича, с руками, вымазанными желтым тестом. Аркадий Ефимович хватал меня за руки, голова Полины со сконфуженной улыбкой механически болталась из стороны в сторону.
Дальше я помню смутно. Мы шли с ней через пустырь к трамвайной остановке, и пустырь этот был какой-то нескончаемый. А она говорила, что тот человек из ЖЭКа, который не был ее отец, а был слесарь, просто пожалел ее и приютил, когда ей негде было жить, но у нее с ним ничего не было, я же знаю, что до меня она была девушка, а Аркадию Ефимовичу она сказала, что он отец, потому что стеснялась, что все узнают, что она незаконнорожденная, а когда переехала ко мне, то постеснялась сказать мне про него, чтобы я ничего такого не подумал, а Аркадию Ефимовичу она сказала, что я не позволяю ей видеть отца, потому что он пьяница. В общем, это была какая-то дурно скроенная мелодрама, и больше всего меня разозлило то, что я против собственной воли оказался задействованным в ней в качестве опереточного злодея. Но разозлился я как-то вяло, у меня перед глазами все еще стоял голубой коридор, и мне хотелось снова войти в него.
Это была странная ночь. Мы ехали с ней в трамвае, и какие-то люди все входили и выходили, мне показалось, что это были одни и те же люди, за окном мчались красные трамваи, похожие на огромных рогатых насекомых, редкие фонари смотрели в наши окна желтыми безглазыми лицами, промелькнула церковь на холме, вся белая и золотая на фоне иссиня-черного неба, а по-моему, раньше там не было холма и церкви не было, а она прижималась ко мне и просила, чтобы я обнимал ее, по-моему, она делала это нарочно, чтобы все видели, что я ее обнимаю, и я обнимал, а они все входили и выходили, и лукаво улыбались, и были похожи на людей, и мы уже почему-то стояли в нашей прихожей и целовались.
Среди ночи я проснулся. Потому что кто-то во сне сказал мне, что я хочу пить. И я пошел на кухню, но по дороге понял, что вода в прихожей. И тогда я стал красться в прихожую, к зеркалу, – и там меня уже ждал Он, напрягая губы в торжествующей улыбке.
С этой ночи все обрело странное ускорение. Она начала проявлять неожиданную изобретательность в любви, чего прежде не было. По всей видимости, она чуяла что-то неладное и пыталась удержать меня. Но ночью, когда она засыпала, вздрагивая во сне и вскрикивая, я осторожно вылезал из постели, крался в прихожую к зеркалу, смотрел, как Он облизывает свои потрескавшиеся от любви губы, и возвращался обратно, и будил ее, и все начиналось снова, пока, изможденные, мы оба не падали каждый в свой сон. И там, во сне, я летел в какие-то грязно-бурые пространства с одинокими вспышками цветовых пятен, и пятна эти были домики – красные, желтые, зеленые, необычной формы, вокруг них все вихрилось, дыбилось, и я то ли летел ввысь, то ли рушился в провал, там не было разницы между верхом и низом.
Да, наверно, она и впрямь о чем-то догадывалась и то пыталась подладиться под меня, то проявляла стремление к самостоятельности. Кто-то предложил ей синие кримпленовые брючки с переплатой. Она померила их, и они ей так шли. Но я отказал. На самом деле я хотел сделать ей сюрприз: сперва отказать, а потом все же купить. Но в воскресенье, когда мы собирались в кино, она вышла из комнаты в этих брючках и коротком красном в облипку свитере. "Аркадий Ефимович дал деньги, – радостно сказала она. – Через месяц я получу за перевод и верну ему". Можно подумать, что она жила на свои деньги. Я устроил скандал. Я объяснил ей, что она уже взрослая женщина, а не девчонка, чтобы бегать за деньгами к чужим людям. Она заплакала. Но я же хотел купить ей эти брюки!
Вскоре я почувствовал недостаточность сношений только с ней. Я понял, что должен объединить их. Его и ее.
Когда я подвел ее к зеркалу, она сперва не поняла, чего я хочу, и улыбнулась мне. Я обнял ее сзади и, продев руки ей под мышки, стал расстегивать ее кофточку. И Он тотчас же шагнул к нам. Мы ласкали ее в четыре руки, целовали плечи, детские, хрупкие, под нашими ласками она двоилась, зыбилась, она одновременно была и здесь, в этой комнате, и с любопытством подсматривала из зеркала, как я раздеваю ее.
И через полтора месяца, на протяжении которых мы вновь и вновь предавались этой праздничной зыбкой игре в прихожей, она забеременела. Сообщила она мне об этом с каким-то глупым хихиканьем, как будто речь шла о детской шалости, немного неприличной, но вполне простительной. Подобный исход мне почему-то не приходил в голову. Я тупо молчал. Она, по всей видимости, приняла мое молчание за одобрение и, потершись щекой о мое плечо, вдруг выпалила: "Интересно, от кого из вас этот ребенок?"
Кто-то сказал ей, что в ее положении надо пить соки, яблочный и морковный, и она все время делала их и забывала вымыть за собой соковыжималку, это раздражало меня, а она все пила, и улыбалась, и многозначительно говорила: "Ему нужны соки". И снова пила и улыбалась, живущий в ее животе все время требовал соков, соков, соков! Ее часто клонило ко сну, она норовила поспать днем, но я не давал, я тормошил ее, выдергивал из сна и выпроваживал на улицу – гулять, гулять, ходить, дышать свежим воздухом, никакие отговорки, что на улице дождь, меня не смягчали. Но когда она уходила, я снова испытывал дискомфорт, ведь она уносила с собой мое "я", отделенное от меня, неподконтрольное, живущее своей, неизвестной мне жизнью. Впрочем, я не был уверен, что это был именно "я", – ее идиотская фраза относительно возможного отцовства неприятно задела меня.
Она никогда не была особенно аккуратной, а тут и вовсе... разгуливала по квартире в моих кальсонах и на все мои протесты отвечала, что мерзнет... И вправду, в ту осень в квартире топили плохо.
В тот день она вернулась домой и, не раздеваясь, прямо в пальто, уселась перед зеркалом.
– Что, по нему соскучилась? – пошутил я.
Она неприязненно оглядела меня и ушла в комнату. Когда я вошел туда, она сидела перед сервантом и пристально вглядывалась в его застекленную дверцу. Услышав мои шаги, она обернулась и бросила на меня раздраженный взгляд.
– Ты, – сказала она, – это ты во всем виноват.
– В чем? – удивился я.
–Ты, ты нарочно это сделал. Чтобы я не могла творить. Насекомые больше не хотят, чтобы я их рисовала! Ты должен был предохраняться.
–Да? – как можно спокойнее ответил я. – А по-моему, ты и так давно не рисуешь. Ты ведь теперь в великую переводчицу играешь. Ты бы лучше мылась почаще, скоро не то что насекомые, от тебя люди шарахаться будут.
Она взвизгнула, подпрыгнула и выскочила из комнаты. Входная дверь хлопнула.
Вечером она не вернулась домой. Я хотел позвонить Аркадию Ефимовичу, больше ей негде было быть, и уже начал набирать его номер, но вдруг представил, как она там на меня жалуется, и положил трубку.
Ночью я закрыл глаза и увидел, что нахожусь в метро, на эскалаторе, а на его полированной фанере рядом с поручнями ровно светятся большие матовые шары, похожие на коконы. И я еду вниз и трогаю коконы рукой. И вдруг один из них лопается, и из него вываливается какое-то месиво из тонких лапок, неразвернувшихся крылышек и реснитчатых глаз. Я вскрикиваю и бегу по эскалатору вниз. На платформе тихо и пустынно. Тощий старик в больничной пижаме поднимает ко мне лицо и тихо шепчет: "Она только что уехала". Две слезы выползают у него из глаз. И я вдруг понимаю, что это Аркадий Ефимович. "Уехала", – повторяет он и машет морщинистой рукой в сторону туннеля. Я ложусь на пол и пытаюсь заглянуть в туннель. Но тут раздается грохот, и, едва успев выдернуть голову, я вижу, как из туннеля вылетает электричка. С пустыми, освещенными вагонами она проносится мимо, и в последнем я вижу Полину, укачивающую на руках белый кокон. "Полина, вернись!" – кричу я, но она не слышит, и туннель быстро заглатывает электричку и Полину, нянчащую огромный кокон.
Утром ее все еще не было. У меня был отгул, я хотел немножко поработать над Малларме, но дело не ладилось, я все время мысленно пререкался с ней. В восемь вечера ее все еще не было. В десять тоже. В двенадцатом наконец раздался звонок в дверь. Я молча открыл ей дверь и ушел на кухню. Мне не хотелось разговаривать с ней, объясняться, потакать ее выкрутасам.
В час ночи я вошел в комнату. Она лежала на диване спиной ко мне. Обычно мы спали вдвоем на большой тахте. Впрочем, мне тоже было не до любви. Я молча расстелил тахту и лег.
И мне приснилось, будто ребенок наш плачет, но она притворяется, что не слышит, чтобы вынудить меня подойти к нему. Я не двигаюсь с места, ребенок начинает плакать громче, он уже не плачет, а рыдает и слабым голосом выкрикивает: "Паша, Паша, проснись, мне плохо". Я открыл глаза.
Она в розовой ночнушке, скорчившись, сидела на кровати и испуганно смотрела на меня. "Мне плохо", – прошептала она. "А мне, по-твоему, хорошо? – воспитательным тоном начал я. – Могла хотя бы позвонить". И тут я заметил, что губы ее покрыты белыми чешуйками. "Ты что, простудилась?" – "Нет, я у бабки была". – "Так у тебя еще и бабка есть?" Я окончательно проснулся. "Нет, она медсестра в гинекологии. Выкидыши на дому делает. Мне кажется, там что-то осталось. Очень болит". – "Так ты не у Аркадия Ефимовича была?" "Нет". – "А ребенок?" Она молчала. "Ты убила ребенка?" – "Но ведь ты его не хотел. Ты... ты ненавидел его". – "Неправда", – прошептал я.
Через полчаса ее стало знобить. Я хотел позвонить в "Скорую", но она боялась, что ее привлекут к ответственности за незаконный выкидыш. Я не знал, распространяется ли закон о нелегальных абортах только на врача или на пациентку тоже, и колебался. Вскоре она стала жаловаться, что у нее темнеет в глазах, губы обметало еще сильнее, глаза запали, нос обострился. Я стал звонить в "Скорую". Сперва там долго не брали трубку. Потом женский голос сказал: "Скорая" слушает". – "Пожалуйста, – закричал я, – сильное кровотечение! Выкидыш, наверное!" – "Ждите, будут". Я подошел к ней: "Не волнуйся, сейчас приедут". – "Паша, – прошептала она, – ты не сердись, но весь матрас насквозь..." – "Ничего, ничего, потерпи немножко". Прошло полчаса, "Скорой" не было. Потом еще пятнадцать минут. Я снова позвонил. "Машина сломалась, – объяснили мне, – сейчас починят и приедут. Вы ей пока лед на живот положите". – "А где же его взять?" – "Ну, если льда нет, курицу положите. Курица у вас в морозилке есть?" Я пошел на кухню. Курицы не было.
Когда я вернулся в комнату, она лежала на спине и тихо хрипела. Смотрела она не на меня, а на кого-то незримого в полуметре над ее ступнями, и лампа горела, красный торшер, и освещала ее помучневшее лицо. Сколько это длилось, не знаю. И то ли от ее равномерных хрипов, то ли отчего-то еще мной вдруг овладело странное чувство, и с изумлением я понял, что чувство это
было блаженство, и стал раскачиваться в такт ее хрипам. Незримый уговаривал ее, она делала головой "нет, нет", я раскачивался все сильнее, она протестовала все слабее, и завитушки топорщились вокруг ее головы, рыжие, взмокшие – и вдруг лицо ее дернулось, челюсть отвалилась, и рыжая кукла смотрела на меня закатившимися глазами.
Когда ее увозили в морг, носилки зачем-то поставили вертикально, брезент, которым ее накрыли, оттопырился, и я увидел, как ее легонькое тело упало на дно мешка.
Ночью какая-то женщина, пожилая, рыжая, бродила по моей комнате и что-то искала. Я натянул одеяло до самого носа, чтобы она не заметила меня. Но она заметила, она приблизилась к моей постели и... "Бирку, – заплакала она, – девочке моей бирку на ногу привязали, а мне, мне даже не сообщили. А! А! А! " Но как же я мог ей сообщить, ведь Полина никогда не давала мне ее адреса. Да я и не интересовался.
День кремации был солнечный. Но в крематории царил серый полумрак, и розовый гроб, не знаю, почему они дали нам розовый, резко выделялся на сером фоне. Она лежала, сложив на груди свои ручки-крылышки, и улыбалась. Рыжая дымка волос мягко обрамляла ее заострившееся личико. Укрытая по грудь белой простыней, она напоминала какое-то диковинное насекомое, которое как бы уже начало высвобождаться из своего кокона, уже выпростало из него свою пушистую головку и крылышки, как бы готовясь взлететь, и тут здоровенная тетка, служительница крематория, решительными шагами приблизилась к ней и прожурчала: "Уважаемые родственники и друзья, попрощаемся с дорогой усопшей". И все засуетились, стали совать гвоздики в гроб, Наташа припала к плечу Аркадия Ефимовича и грубо зарыдала, в ответ ей грянула музыка, в полу распахнулась дыра, улыбающаяся Полина медленно ушла под пол, я заплакал. "Да брось прикидываться-то, Павел Сергеевич", – прошептал мне кто-то на ухо, нет, наверное, мне это почудилось, дома зеркало было завешено белой простыней, кто-то сказал, что так нужно, чтобы зеркало не поймало ее душу, но я-то знал, зачем это надо на самом деле.
Я взял отпуск. Мне невмоготу было видеть людей, выслушивать соболезнования. Впрочем, мне никто и не звонил. Я слонялся по квартире, включал телевизор, выключал и снова включал и повсюду, повсюду натыкался на следы ее жизни: в ванной из стаканчика торчала ее зубная щетка, в гардеробе на плечиках висел ее голубенький халатик. А по ночам я парил над нарядными кладбищами – черные надгробия на белом снегу, красные гвоздики... – яркие, праздничные города мертвых! Я летел, я парил, легкий, невесомый, умерший...
Она явилась мне лишь однажды. Я крался по длинному коридору, это была чужая квартира, я почему-то должен был теперь здесь жить, и лампочка свисала с потолка, голая, на длинном шнуре... И вдруг какой-то мешок, я стал развязывать его... Она лежала на дне мешка, свернувшаяся калачиком, зажмурив веки, и еле сдерживалась, чтобы не рассмеяться. Я пощекотал ее за ухом, она зажмурилась еще сильнее, и вдруг лицо ее дернулось, челюсть отвалилась – и рыжая старуха смотрела на меня со дна мешка сквозь окаменевшие веки.
Больше она мне не являлась. Зато как-то раз я увидел его. Это не был сон. Я просто закрыл глаза, и вдруг передо мной отчетливо вырисовались красные гаражи, густо обсаженные зарослями золотых шаров. Заросли раздвинулись, и оттуда выглянул он, в красной ковбойке и коротеньких штанишках, какой он был в моем детстве, гам, в нашей большой коммунальной квартире у метро "Динамо". Я явственно видел его яркие кудри и пунцовый рот. И вдруг он стал зыбиться, из его лица вылепилось другое – девчоночье, и на голове вспыхнул бант. Я попробовал воспротивиться и вновь вернуть ему знакомое обличье. Но он засмеялся и, вильнув подолом красного платьица, снова скрылся в зарослях.
В другой раз я увидел его в инвалидной коляске. Румяный, шестилетний, залитый желтым солнечным светом, он сидел посреди пустого двора и кокетливо улыбался маленькому зеркальцу, зажатому у него в руке. Я попытался мысленно отнять у него зеркальце, но от моих усилии оно только увеличилось в размерах, и он стал томно обмахиваться им, как веером.
В третий раз он явился мне во сне и тонким голосом потребовал, чтобы я перестал за ним подглядывать. Из-за меня он не может играть со слониками. Я притворился, что слушаюсь его, и прикрыл глаза широко растопыренными пальцами. Но это не обмануло его. Он рассерженно пробормотал что-то и стал оплывать мягкими треугольниками.
В тот день я возвращался из Третьяковки и, проходя по Пятницкой, вдруг услышал позади себя слабый свист, нежный и прерывистый. Мне захотелось узнать, кто же это свистит. Я обернулся, но никого не увидел. Свист повторился. Потом еще и еще – громче, настойчивей. Судя по всему, он доносился из ближайшей подворотни. Я засунул туда голову, но опять ничего не увидел, кроме пары тощих кустов сирени и развороченной помойки. Я хотел уже было уйти, но тут из подворотни выбежал мальчик. Ему было от силы лет пять. В коротеньких вельветовых штанишках, в розовой ковбойке, он выскочил на тротуар и замер, растопырив ножки, обтянутые красными гольфиками. Затем победоносно взглянул на меня, поднес ко рту маленькую зеленую свистульку и издал ликующий свист. Я обомлел – это был он, кудрявый ребенок из моих снов, зеркальный товарищ моего детства. Однако по опыту зная, что сновидение вещь деликатная и назойливым разглядыванием его можно вспугнуть, я решил действовать аккуратно, принял равнодушный вид и, уставившись на ближайшую витрину, начал насвистывать "Прощание славянки". Мой маневр удался. Малыш озадаченно посмотрел на меня, потом гневно топнул ножкой и еще раз, но уже с вызовом дунул в свою свистульку. Я сделал удивленное лицо, повернулся к нему, как будто только что его увидел, и, нащупав в кармане леденец, медленно стал приближаться к нему. Он насторожился. Я улыбнулся и протянул ему леденец. Он попятился. Я улыбнулся еще шире и как можно дружелюбнее. На его личике отобразилась сложная работа мысли: ему явно хотелось получить леденец и вместе с тем ему что-то не нравилось во мне. Наконец он издал крик, что-то наподобие боевого клича команчей, высоко подпрыгнул, развернулся в воздухе и, вскочив обратно в подворотню, показал мне оттуда язык. Я изобразил испуг и, как бы защищаясь, прикрыл лицо руками. Он радостно засмеялся, моя реакция явно пришлась ему по вкусу. О, это было сложное и капризное сновидение! Но я уже знал, как действовать дальше. Слегка отведя руки от лица, я заглянул ему в глаза и тут же отвел взгляд, делая вид, что вовсе и не собирался смотреть, а так – случайно заглянул. Как тогда, в нашем с ним детстве. Потом опять и снова, заискивающе, подобострастно, всячески демонстрируя, что признаю его верховенство. И он начал отвечать мне победоносными взглядами, выражающими снисходительное одобрение моему послушанию. Должен признать, что на этот раз я превзошел самого себя – это была работа мастера! С каждым новым взглядом я почти неуловимо, тонко, чуть-чуть менял выражение лица: испуг – подобострастие ласка... И вот я уже смотрел на него все более и более властно, мягко наращивая напряжение. Ему все труднее было отвести от меня глаза, наши взгляды делались все медленнее и продолжительнее. Лицо его начало каменеть и одновременно как бы размягчаться, становясь подобным белому гипсу, уже застывающему, но еще не застывшему. Напряжение сделалось уже почти что нестерпимым ... И туг раздался визгливый женский крик: "Ты что же эго делаешь? А? Козел вонючий!'" Молодая женщина с пухлой грудью наступала на меня, размахивая авоськой, из которой торчали мертвые селедочные головы. "Ах ты! Да я ж тебя! К ребенку пристает! Светка, ты что ж за пацаном не смотришь, шалава!" Она решила, что я... Господи, идиотка с грязным воображением! На ее крик из подворотни выскочила белобрысая девица в бигудях. За ней мужик в брезентовой спецовке. Потом какая-то старуха, и еще кто-то, и еще... Их уже была целая толпа, они напирали на меня ... Мальчик испуганно заревел. Толпа загудела. Женщина теснила меня пухлой грудью к проезжей части. Раздался противный звук милицейской сирены ... Я вскрикнул, швырнул в пухлую грудь леденец и бросился бежать. "Держи гада", – неслось мне в спину.
Я бежал, ныряя в подворотни, перепрыгивая через какие-то ящики, поскальзываясь на картофельных очистках, и отовсюду, отовсюду – из окон машин, из витрин магазинов, из стеклянных киосков – смотрел на меня живущий в зеркале. Я бежал все быстрее, быстрее – мимо магазина "Мясо", мимо "Культтоваров", мимо красного кирпичного забора, – и вдруг голубое зияние ж крылось в заборе, и посредине этой голубизны мерцала белая церковь, и три лика глянули на меня со стены. И я шагнул к церкви... Внутри белизна оказалась красно-желтой, она извивалась язычками свечей и смотрела на меня со стен множеством скорбных глаз. И пение, тихое пение – "помилуй, помилуй, помилуй" – лилось со всех сторон. "Помилуй", – прошептал я, и тотчас рука в золотом рукаве взметнулась в мою сторону, размахивая чем-то на длинной цепочке, и оно дымилось и обволакивало меня сладким запахом. "Помилуй, помилуй", – пел кто-то вокруг, и этот кто-то были старушки, серые, в сером, они пели: "Помилуй, помилуй", и свечи горели, множество свечей. "Помилуй, шептал я, – помилуй..." И все дрожало, плыло, переливалось, и я плыл в золотом потоке, растворяясь в толпе молящихся, сладостно тая... Помилуй!