Текст книги "Хозяин Травы"
Автор книги: Нина Габриэлян
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Я хохотал, Полина тоненько подхихикивала, чешуйчатокрылая и реснитчатоглазая Психея, цепляясь ломкими пальчиками за края трещинки, пыталась выпростать наружу свое бесформенное тельце.
Не знаю, чем она зацепила меня? Ведь не внешностью же. Наверно, все дело было в снах. Да, точно – в снах. Днем я был преуспевающий поэт-переводчик, редактор престижного издательства. Но по ночам... По ночам мир оборачивался ко мне совсем другой стороной. Он вдруг обнаруживал в себе текучесть, зыбкость, способность к необычным превращениям. Один из таких фрагментов моей ночной жизни повторялся особенно часто. Будто я в нашей квартире на Университетском, и отец в трусах и майке сидит за обеденным столом, и в руке у него – бритва. А рядом с ним в розовом халате стоит наша соседка с седьмого этажа тетя Клава. "Что, сынок, соскучился по нас? ласково спрашивает отец и взмахивает бритвой. – Иди к нам". – "Иди, повторяет тетя Клава, и в руке у нее тоже появляется бритва. – Ты что, не узнал меня? Я твоя мама". И я вскрикиваю и бегу от них по коридору. Там, посреди двора, залитого солнцем, стоит пустое черное кресло-каталка на высоких колесах, а сзади него улыбается тетя Клава: "Ну что ты, глупыш? Иди ко мне, спатки пора". И я вижу, что кресло все усеяно мелкими белыми улитками...
И то ли в рисунках этой девочки было нечто, наводящее на мысль о том, что и ей знакома ночная сторона жизни, то ли... Не знаю.
Когда раздался телефонный звонок и в трубке еле слышно, как будто звонили по крайней мере из созвездия альфы Центавра, прошелестело "здравствуйте", я почему-то разволновался. "Полина! – закричал я. – Полина, говорите в трубку, я вас почти не слышу". – "Я только хотела спросить, прошептали в трубке, – вы действительно хотите, чтобы я пришла к вам? Вы мне Верлена обещали". Я решительно не помнил ни о каком Верлене, но... "Действительно, действительно! Я буду вам очень рад! Записывайте адрес". "Я записываю", – донеслось из трубки – тихо-тихо, еле различимо.
Когда я открыл ей дверь, она стояла, склонив голову набок, и то ли радостно, то ли испуганно смотрела на меня. Одета она была все в ту же красную юбку и серую кофту.
– Как вы хотите, сперва кофе попьем, а потом, чуть попозже, пообедаем? Или сразу обед?
– Не знаю... Как в вашем доме принято...
– Да никак особенно не принято. Вы во сколько завтракали?
– Я утром пила молоко.
– Так вы голодная? Тогда быстренько накрывать на стол. Вон там, в серванте, – тарелки и чашки.
Вернувшись из кухни с банкой соленых огурцов, я увидел, что девочка листает томик Пушкина.
– Вы любите Пушкина? – спросил я.
– Нет, что вы! Его значение сильно преувеличено.
– Вот как? – улыбнулся я.
– Он ведь не создал ничего оригинального. Все это перепевы из европейской поэзии, – наставительным тоном пояснила девочка. – Ой, может быть, я вас обидела?
–Да нет... – Ее самоуверенность позабавила меня. – Вот колбасу режьте.
– Спасибо, я не ем мяса.
– Вы вегетарианка?
– Нет, просто не хочу привыкать к той пище, которая мне не по карману. Ведь потом будет хотеться. – Она застенчиво улыбнулась.
– Скажите, – осторожно спросил я, – а кто ваши родители?
– Мама учительница, а папы у нас нет. Я незаконнорожденная. – Она тревожно заглянула мне в глаза. – Это вас не смущает?
– Что вы! Что вы! Так вы с мамой живете?
– Нет, мама у меня в Горьком. Я здесь одна. Я окончила Училище памяти 1905 года.
– А где же вы живете?
– Когда у кого. Несколько дней жила у Аркадия Ефимовича, ну, который нас с вами на выставке познакомил. Только вы ничего не подумайте, у него жена есть. Теперь у одной знакомой живу. Она в Туркмению поехала на этюды. Через месяц вернется.
– Еще раз извините, что расспрашиваю, но...
– Ничего, ничего, пожалуйста, я привыкла.
– Гм, да я ничего особенного, я только хотел спросить, сколько же вам лет?
– Двадцать три.
– Двадцать три? Я думал, вам не больше семнадцати.
– Просто я хорошо сохранилась.
Почудилось ли мне, или и впрямь в глазах у нее сверкнул издевательский огонек? Нет, наверно, показалось, потому что она уже смотрела не на меня, а на мелкий рисунок тарелки.
– Ох, что же я! Кушайте. Огурчик положить?
– Спасибо, – прошептала она.
Ночью я увидел мать. Такой, какой она была в моем детстве. Она медленно распрямилась над тазом, стряхнула с рук мыльную пену и сказала: "Я же тебе запретила лазать на чердак". И я тотчас же оказался на чердаке и увидел, как зеленоватый луч ударил в окошко и превратился в рыжую девочку с огненным помидором в руке. "Не шуми", – строго сказала девочка и откусила помидор. На ней было короткое байковое платье, и из-под него вылезали розовые штанишки. "Не шуми", – повторила она. "Это Шурочка", – сказала мать, она уже почему-то тоже была на чердаке. "Какая же это Шурочка? – удивился я. – Она же умерла". В ответ мать молча протянула мне круглое зеркальце. "Это не Шурочка!" закричал я и ударил мать по руке. Зеркальце выскользнуло и, ударившись об пол, разлетелось сверкающими осколками.
Здание метро мягко и округло розовело под сухими лучами бабьего лета, время от времени исторгая из себя разноцветные стайки пассажиров, пятипалый желтый лист отлепился от ветки клена, медленно покружил в воздухе и, со слабым шорохом опустившись на тротуар, начал красться к моим ногам. Затем второй, третий... А Полины все не было. Листок подкрался ко мне и стал тихо карабкаться на ботинок. Я отдернул ногу и переместился в сторону от ползущих на меня листьев. И тогда я увидел дом. Двухэтажный, из красного кирпича. Из подворотни дома выбежала Полина и с перепуганным лицом помчалась через дорогу к метро.
– Полина, Полина, я здесь! – закричал я и замахал руками. – Что случилось?
Она чудом увернулась от выскочившей из-за угла машины и впрыгнула на тротуар.
– Да что с вами?
– Кузнечик, – прошептала она.
– Какой кузнечик? Ничего не понимаю.
– Там большой кузнечик. Я не рассчитала и приехала раньше. Решила где-нибудь во дворе посидеть. На скамеечке. А он прыгнул на меня.
Я хотел рассмеяться, но лицо девочки выражало такой ужас, что я сдержался.
– Успокойтесь, давайте сперва зайдем в кафетерий, а в музей тогда уж попозже.
Я твердо взял ее за руку и повлек в конец сквера к стекляшке кафетерия. Рука была маленькая, холодная и влажная.
В кафетерии было грязно и малолюдно. Я выбрал относительно чистый столик, усадил за него Полину и направился к стойке. Вернувшись с кофе и булочками, я обнаружил, что она, скорчившись, сидит на стуле, поджимая под себя правую ногу, и сосредоточенно постукивает себя по зубам костяшками левой руки.
– Кушать подано! – Я склонился в шутливом поклоне.
– Ай! – Девочка отдернула руку ото рта, лязгнула зубами и вскинула на меня глаза. – Это вы?
– Нет, это Серый Волк, давайте кофейку попьем. Смотрите, какие булочки. Еще теплые.
–Я, кажется, поняла. – Девочка аккуратно отщипнула кусок булочки. – Это была самка. А кофе сладкий?
–Да, с сахаром.
– Я вообще-то стараюсь воздерживаться от сладкого. Ведь я такая чувственная. Мне надо воздерживаться. Да, это точно была самка. Я ее узнала, это Saga pedo. У них не бывает самцов. Только самки. Они размножаются партеногентическим путем.
–Парте... как?
– Ну, партеногенез, бесполое размножение. Одни самки. Амазонки своего рода. Но почему она на меня набросилась? Они никогда на людей не нападают. И вообще они тут не водятся.
– Да почему вы думаете, что она на вас напала? Случайно прыгнула...
– Нет-нет. Случайность исключена. Вы знаете, они такие интересные, эти Saga pedo. Правда, хищницы, но ведь бесполое зачатие! Вот если бы и у людей так было!
Я чуть не захлебнулся кофе.
– Я что-то не так сказала? – обеспокоилась Полина. – Но ведь это же элементарно. Правда, я как-то раз пыталась объяснить Аркадию Ефимовичу влияние насекомых на наши философские представления, а он обиделся. Сказал, что я оскорбляю его чувства. Странно, взрослый человек... и в общем-то тонкий... И вдруг такая узость мышления. Нет, вы не подумайте, что я что-то... Он очень хороший человек. Но почему она все-таки на меня напала? Обычно на меня нападают стрекозы. Ну это понятно. Но чтобы кузнечик! значит, дело зашло уже далеко.
Она заскребла по чашке обкусанным ногтем указательного пальца.
У меня было такое чувство, будто я присутствую на премьере какого-то страшно увлекательного фильма, но опоздал к началу и вынужден смотреть его прямо с середины. Однако от вопросов я воздержался и понимающе кивнул. Этот кивок так воодушевил Полину, что она даже выпростала из-под юбки поджатую ногу и стала елозить по полу мыском ботинка:
– Да, конечно, рано или поздно это должно было начаться. Нельзя безнаказанно жить в чужом доме и ощущать себя хозяевами. Миллионы лет они владели землей, и вдруг пришли мы, понастроили свои дурацкие жилища и объявили себя царями природы. Да мы по сравнению с ними не то, что новорожденные, мы, может быть, даже еще не родились. Кто знает, быть может, – она с недоумением посмотрела на свою руку, все еще продолжающую скрести по чашке, – быть может, нас еще и нет. Я иногда даже думаю, – голос ее упал до шепота, – мы просто им снимся, и, когда они проснутся, мы исчезнем. Со всеми нашими домами, заводами и полетами в космос.
– Если я вас правильно понял, я не более чем кошмарное сновидение таракана?
– Вас это смущает? – удивилась Полина. – Но это же эстетический предрассудок! Хотя... – она
задумчиво поглядела на меня, – вы скорее всего снитесь бабочке-лимоннице, потому что вы доброе и красивое сновидение.
Кажется, я покраснел:
–А вы, Полина, чей сон? Такой яркий и удивительный...
Девочка съежилась и помрачнела:
– Ох, лучше не спрашивайте! А то мне опять страшно будет. Я ведь сейчас одна ночую. Правда, меня сегодня Аркадий Ефимович с женой приглашали в гости. С ночевкой. Я даже халат с собой взяла. И полотенце. Они такие добрые. Только неудобно, ему опять придется на кухне спать. И все-таки почему она на меня напала?..
Среди ночи я проснулся. В комнате было темно, но это была какая-то другая темнота, не такая, как в предыдущие ночи. Она мягко пульсировала, испуская из себя тонкие токи. Я протянул руку в эту шуршащую темноту, нащупал веревочку, утяжеленную прохладным пластмассовым шариком, и дернул за нее. Темнота сухо щелкнула и расцвела красным абажуром торшера, высветив кусок комнаты и окно, заполненное светящейся листвой, среди которой цвел точно такой же абажур. И еще что-то красное было в комнате, мягкое, пушистое, беззащитное... Только где? Ах, вот! Щуплый байковый халат аккуратно свисал со стула, и рядом с ним, на тахте, отделенной от моей кровати гардеробом, кто-то ровно дышал, тихо, почти неслышно... Я подкрался к тахте и наклонился. Девочка сердито пробормотала что-то и, как бы защищаясь, прикрыла лицо кулаком.
Я подошел к окну. На ветке рядом с абажуром выросло мужское лицо. И улыбнулось мне.
–Доброе утро!
Я отложил вилку, которой сбивал омлет, и обернулся. Девочка стояла в дверях кухни и улыбалась мне. Заспанное личико ее чуть припухло, руки с крупными косточками запястий прижимали к груди белое вафельное полотенце, аккуратно заштопанное в двух местах.
– Доброе утро! – Кажется, я покраснел. – Как спалось на новом месте?
– Спасибо, хорошо.
Она потупилась и стала тискать и мять в руках полотенце. По всей видимости, она нервничала. Я подошел к ней и по-отечески прижал к груди. Она замерла. И вдруг я почувствовал, что она деликатно высвобождается из моих объятий.
– Я бы хотела умыться, – сказала она.
–Да, да, конечно. Мыло там, на полочке.
Я посмотрел на ее спину. Спина была худая, с жалкой смешной косичкой.
После этого она исчезла, дней на десять. Поначалу это меня вполне устраивало: у меня был срочный перевод – пятьсот строк сенегальских поэтов, и я не хотел, чтобы меня отвлекали. Но потом на меня вдруг напала непонятная тревога. Мне стало казаться, что в квартире кто-то есть и он следит за мной. Я обошел квартиру и всюду зажег свет. Но тревога не проходила. Тогда я включил еще и торшер. Он налился красным тревожным соком... и тут раздался звонок. Я снял трубку. "Ой, – смеялась трубка, – ой, что же мне теперь делать? Неудобно ведь..." Тут до меня дошло, что трубка вовсе не смеется, а плачет. Я обрадовался. "Полина, – закричал я, – что случилось?" – "Ой, прорыдала трубка, – она вернулась из Туркмении и говорит, что я на нее неприятно смотрю. А я не смотрю, я совсем не смотрю. А она говорит, чтобы я уезжала. А куда же я? Ведь я никого, кроме Аркадия Ефимовича, не знаю. Ну, до такой степени, чтобы... Но неудобно ведь, ему опять придется на раскладушке. Мне бы всего на несколько дней, а там я что-нибудь придумаю... Но ведь я никого..."
И вдруг я неожиданно для самого себя сказал:
– Почему же никого? А я?
– Вы? – застеснялась трубка. – Но неудобно ведь. Мы же разнополые. Мне и за ту ночевку неудобно. Но если только на несколько дней...
Через час она уже вошла в мою квартиру с крохотным обтерханным чемоданчиком и сразу попыталась подмести пол. Я отнял у нее веник. Тогда она сказала мне, что тратиться на нее мне не придется, потому что у нее есть целых десять рублей. И тут же попробовала мне их всучить. Когда я отказался от денег, она занервничала и сказала, чтобы я не волновался, она скоро найдет работу, устроится в ЖЭК и получит казенную квартиру. Правда, тогда придется забросить живопись, потому что я-то, как творческий человек, должен понимать, что внутренняя суть вещей просто так не открывается, а насекомые очень хитрые, и если не держать мозг для них все время открытым, то они не позволят ей их рисовать, а как же держать его открытым, если ее сознание будет все время забито жэковскими бумажками. Я осторожно спросил, не стоит ли ей какое-то время пожить у матери в Горьком. "Ой, что вы! – испугалась она. – Моя мать, вы ее не знаете, она такая властная, прямо как царица термитов. А пока царица жива, она подавляет в своем потомстве возможность стать царицей. Я ведь от нее и уехала в Москву".
В конце концов мы решили, что она поживет у меня с недельку, и за это время мы что-нибудь придумаем. Неделька превратилась в две. Потом в три. Она нервничала и то предлагала мне свои десять рублей, то снова начинала строить планы о том, как она будет работать в ЖЭКе. Впрочем, мне было уже ясно, что ежедневно ходить на службу она абсолютно неспособна. Неделька превратилась в месяц. Она округлилась, похорошела и все время рисовала. Тогда и были созданы лучшие ее рисунки: "Хозяин травы", "Пчелиный рай", "Термитник цивилизации"...
Я тоже испытывал подъем. Я давно уже подбирался к Полю Валери, но не мог найти к нему ключ. А тут вдруг пошло. Я перевел "Сильфа", "Рождение Венеры", "Шаги", начал уже подумывать о Малларме... Никогда у меня не было такого благодарного слушателя. Когда я читал ей свои переводы, ресницы ее начинали подрагивать, глаза то изумленно округлялись, то превращались в щелочки, брови то лезли вверх, то сходились у переносицы. В ее способности к преображениям было что-то завораживающее. Она находила, что у меня оригинальный переводческий почерк, особенно эпитеты...
Но иногда она вдруг проявляла нахальство. Как сейчас помню такую сцену.
Букет из желтых и багровых осенних листьев пламенеет на синей скатерти. Полина пьет чай из белой чашки. Чай горячий, и ей приходится вытягивать губы трубочкой, чтобы не обжечься. От этого лицо ее кажется длинноносым, бледная кожа распарилась и порозовела, рыжие завитушки, выбившись из-под гладко затянутых волос, полыхают вокруг лба. И вся она напоминает пушистую пчелу, тянущую хоботком нектар из белого цветка.
– Как у вас хорошо, – говорит она и накладывает в блюдечко абрикосовое варенье. – Это вы сами варили?
– Что ты! Это покупное.
– И я ничего не умею. Разве что рисовать. – Она огорченно разводит руками.
– Ничего, выйдешь замуж, научишься.
– Замуж? Но ведь это же страшная гадость!
– Что – гадость?
– Ну это... Что между мужчиной и женщиной бывает. По-моему, самое отвратительное, что есть на свете, – это лицо мужчины в момент так называемой "страсти". – Она кривится.
– Ну, это тебе, деточка, неудачные мужчины попадались.
– Мне? Мужчина? – Полина взмахивает чайной ложкой, абрикосовое варенье падает ей на жакет. – Я девушка!
– Но откуда же ты тогда знаешь...
– Я не знаю, я совсем не знаю, но могу себе представить! – Все лицо ее вплоть до рыжих завитушек изображает омерзение. – Животные!
– Да за что же ты так ненавидишь мужчин?
– Я не мужчин, вовсе не мужчин, женщины еще гаже! Особенно беременные.
– Но почему?
– Да потому что все войны на свете из-за этих грязных баб, из-за того, что им нужно набивать нору все новыми и новыми тряпками. Они же все время беременеют!
Вторая капля варенья капает на жакет и медленно ползет вниз, оставляя за собой липкий коричневатый след. Эта медленно ползущая капля почему-то особенно раздражает меня, и я резко выкрикиваю:
– Ну знаешь, твое стремление к парадоксальности не знает никаких границ!
– А кто их определил, эти границы? Опять-таки женщины. Вот, например, крылатые муравьи после полового акта теряют свои крылья и больше никогда не летают.
– При чем здесь муравьи?! При чем здесь муравьи?! Мы говорим совсем о другом.
– Нет, мы говорим именно об этом! – Глаза Полины торжествующе сверкают. – Если твое предназначение – откладывать яйца, то крылья уже не нужны. Для того чтобы оставаться в границах, в рамках, в норме – в муравейнике! достаточно уметь ползать. А крылья – это совсем для другого.
– Да где же логика? – Я с ненавистью смотрю на коричневую каплю, переползающую с серого жакета на красную юбку. – То ты мужчин ненавидишь, то женщин. Дай тебе волю, так ты всех кастрируешь и стерилизуешь.
Я резко встаю из-за стола и ухожу на кухню.
Через минуту там появляется Полина. Она нервно теребит ворот жакета и сконфуженно улыбается.
– Я вовсе не хотела вас обидеть, – шепчет она. – Я ведь вам стольким обязана. Мне бы совсем не хотелось, чтобы мы поссорились из-за какой-то ерунды.
– Это не ерунда, – дрожащим голосом отвечаю я.
– Ерунда! Не хватало еще, чтобы мы поссорились из-за каких-то дурацких абстракций!
– Ничего себе абстракции! Я ведь все-таки тоже – мужчина.
– Ну какой же вы мужчина? Вы же добрый.
Я роняю в раковину ложку, которую раздраженно вертел в руках, и начинаю смеяться. Полина вторит мне сперва робко, а потом все громче и громче.
Но чаще всего она бывала такой чуткой. Я улыбался – и лицо ее вспыхивало улыбкой. Я хмурился, и лицо ее покорно копировало мою мимику, и за это я прощал ей все. Ведь она была такая слабая и беззащитная!
– Пал Сергеич, ты где такое чучело откопал? В спецзаказе, что ль, выдали?
– В спецзаказе.
–Ну ладно, ладно, не злись! – Соседка Татьяна с двумя раздувшимися авоськами в руках стояла, преграждая мне путь. – Родственница, что ль?
– Родственница, родственница. – Я попытался прошмыгнуть мимо, но все пространство от стенки до перил было плотно заполнено Татьяной и ее авоськами.
–А ежели родственница, так что ж на тебя не похожа? Ты мужчина интересный, а эта – прям глиста в обмороке.
– Татьяна Петровна, вы бы все-таки выбирали выражения!
– Так, значит, не родственница.
– Да вам какая разница?
– Как – какая? А что ж это, тут всякие подозрительные личности поселяться будут, а мне какая разница? Я ведь домовый комитет.
– Извините, Татьяна Петровна, боюсь на перерыв попасть.
– О, магазин – это дело святое! Особливо ежели пивка для рывка. Ладно, иди, а то еще и впрямь опоздаешь.
Вечером я застал Полину в слезах.
– Что? Что случилось?
– Эта женщина, – выхлипнула она.
– Какая еще женщина?
–Толстая. Она, наверно, беременная.
– Кто беременная? Теперь ты будешь шарахаться на улице от каждой беременной! Мало мне кузнечиков. Она что, тоже прыгнула на тебя?
В ответ Полина зарыдала еще громче.
– Ну что ты? Что с тобой?
– Она сказала, что без прописки нельзя. И что она домовый комитет.
Я начал догадываться, в чем дело.
– С тобой что, Татьяна разговаривала? А зачем ты всякую дуру слушаешь?
– А вы меня теперь не выгоните?
– Ну уж если прежде не выгнал... – шучу я и осекаюсь: девочка смотрит на меня с таким ужасом, что я неожиданно для самого себя порывисто наклоняюсь к ней и целую ее горестный зареванный рот.
Она слабо всхлипывает и утыкается головой мне в живот.
Ночью мне приснилось, будто я стою на эскалаторе в метро. А на его полированной фанере
матово светятся белые шары, похожие на гигантские коконы, и я еду вниз и трогаю коконы рукой. От моих прикосновений они размягчаются и начинают нежно посапывать.
– Желаете приобрести? – Розовощекий мужчина с нежной пролысиной в черных волосах неожиданно материализуется рядом со мной.
– А разве их можно купить? – удивляюсь я.
–Да не то что можно. Прямо-таки нужно, голубчик. Вы их этим очень поддержите. Какой желаете – помельче, покрупнее?
– Не знаю, – смущаюсь я. – Сами понимаете, ответственность.
–Да уж если приручите... – Он ласково гладит коконы. "Ня-ня-ня", пищат коконы, разевая беззубые ротики-ранки.
– Да они же у вас голодные! – возмущаюсь я. – Во сколько они завтракали?
– Завтракали? – мнется розовощекий. – Понимаете, как бы вам объяснить? Они еще не совсем родились. Все зависит от обстоятельств. Впрочем, у вас вряд ли еще будет такой шанс.
– Беру, – поспешно говорю я.
– Вы в этом уверены? – недоверчиво улыбается он. – Кого хотите? Самца? Самочку?
– Я хочу девочку.
– О, у вас тонкий вкус.
На следующий день я опять застал ее в слезах. Она подняла ко мне припухшее личико и хрипло выкрикнула:
– Они сказали, что моими рисунками только детей стращать. И что у меня женская рука. А я им сказала, что у них мужская нога.
–Да кто "они"?
– Выставком.
Это был очередной отказ. Последнее время она тщетно пыталась пристроить свои рисунки на какую-нибудь выставку. По всей видимости, в идеологических сферах подул другой ветер, и даже Аркадий Ефимович был не в силах ей помочь.
Я хотел погладить ее, но она резко мотнула головой, так что рыжая косичка пару раз хлестнула ее по щекам, и выскочила из комнаты. Входная дверь хлопнула. Я было двинулся за ней, как скомканый листок на столе привлек мое внимание. Я разгладил его. "Сновидение" – было написано на нем крупным детским почерком. Ее почерком. Я стал читать. Там было написано следующее:
"...и мы ушли неизвестно куда. И рыбы улыбались нам, большие рыбы с крупными ртами. Поселок был рыбацкий, но никто не хотел на рыб охотиться, и рыбы страдали очень. Но ведь должен кто-то страдать. Или не должен? "Чушь", – сказал мне маленький мальчик с ладошками как нежная терка. И он любил ласкать этими ладошками женщин. И женщины любили, когда он ласкал их. Но он не любил их. Он любил только ласкать, а не любить. Колокол в этом поселке звонил редко, и никто не знал, где этот колокол и когда будет звонить. И я пойду на зов колокола. В какой-то неизвестный час. Потому что если в известный, то ничего не получится. Хоть всю землю обойдешь, все равно не сдвинешься с места".
Входная дверь хлопнула. В комнату ввалилась соседка Татьяна:
– Пал Сергеич, ты тараканов морить будешь?
– Тараканов? Но у меня нет тараканов.
– Нету? Значит, будут, – обещает она. – Ой, это чегой-то у тебя по стенкам развешано? Ну и страхуилы! А чего это-то твоя выскочила как ошпаренная? Даже дверь не закрыла. Вот я и думаю, дай-ка загляну. Кстати, ты ее уже прописал? А то участковый интересуется.
– С вашей подачи интересуется?
– А хотя бы и с моей. Без прописки не положено. А раз не родственница, так и не пропишут. Аль ты жениться на ней надумал?
– Да вам-то какое дело? Может, и надумал.
– Ну-ну. Чего ж не жениться? Красавица хоть куда. Ой, тесто убежит.
И входная дверь снова хлопает.
Полина вернулась поздно. Она смотрела на меня затравленным взглядом, но сквозь эту затравленность пробивался некий вызов и какая-то тупая ирония. Мне, изучившему ее лицо до малейших нежных прыщиков, это ее выражение было не очень понятно.
– Где ты была? – спросил я. Может быть, резче, чем было надо.
–У Аркадия Ефимовича. Он зовет меня переехать к ним, – выпалила она и жадно вгляделась в мое лицо.
– Переехать? Почему бы не переехать.
Я почувствовал неприязнь к ней. Она вдруг сделалась мне гадка и непонятна. Я перевел взгляд на ее руки. Они вели себя странно: то елозили друг по другу, то замирали где-то на уровне живота и снова затевали свою неприятную возню. Мне захотелось уйти. И вдруг я перехватил ее взгляд. В нем не было уже ни иронии, ни вызова, одна лишь жалкая растерянность. Губы ее дрогнули, искривились – и, звучно всхлипнув, она бросилась ко мне... Я гладил ее вздрагивающие плечи, целовал детский лоб... Никогда в жизни не доводилось мне испытать такого наслаждения. Ни одна взрослая женщина не могла мне его дать. В постели с ними я всегда чувствовал себя как на выставке достижений народного хозяйства. "Ну-ка, ну-ка, – как бы говорил мне их взгляд, – посмотрим, на что ты способен". И у меня оставалось такое ощущение, будто не я обладал ими, а они – мной.
Но эта девочка, этот испуганный взгляд, эти слабые покорные руки, льнущие к моим плечам, эти стиснутые коленки, я мягко раздвигал их – "не бойся, не бойся, я постараюсь, чтобы не больно", это растерянное "ой, мамочки", когда я наконец-то вошел в нее!
После свадьбы у нас началась вакханалия покупок. Мы приобрели соковыжималку, миксер, утюг какой-то особой конструкции. Зачем-то купили немецкие чашки. У меня были китайские, но она с таким жаром убеждала меня в превосходстве немецкого фарфора над китайским и так умоляюще смотрела на меня, что отказать ей было просто невозможно. Впрочем, деньги у меня были, я только что перевел безразмерный эпос одного маленького южного народа, и гонорар за него превзошел все мои ожидания. Так что я мог позволить себе быть щедрым и покупал почти все, что ей нравилось. А ей нравилось многое. Она с удовольствием играла во взрослую замужнюю женщину. Правда, иногда я отказывал ей. Не из жадности, а потому, что мне нравилось, когда она упрашивала меня. В такие минуты я особенно любил ее. Впрочем, я отказывал редко, стараясь не допустить перебора, тщательно дозируя это возбуждающее средство. Я сам выбрал и купил ей в магазине для новобрачных пушистый голубенький халат. Она хотела другой – красный, эластичный, но я счел его недостаточно эротичным. Зато голубая чешская пижамка с розовыми цветами и завязочками у щиколоток пришлась по вкусу нам обоим. И, возвращаясь вечером домой – я иногда ходил в гости один, специально, из воспитательных соображений давая ей понять, что есть сферы, в которые ее рано еще вводить, – я мечтал о том, как сорву с нее эти пижамные штанишки.
Вскоре мне повсюду стали попадаться скомканные листочки бумаги. Они наивно высовывались из калошницы, из стаканчика для зубных щеток, падали на меня из кухонного шкафчика. Я брал их съеженные тельца, и под моими руками они доверчиво раскрывались и оказывались очередным Полининым сновидением. Они так и назывались – "Сновидение Э I", "Сновидение Э 2"... Это были яркие видения, в них жарко и густо желтели цветы золотые шары, тонко звенели осы и девочки в синих платьицах катили сквозь языческий зной легкие алюминиевые обручи, а за ними гонялись кузнечики с большими животами. Странная ритмика то ли стихи, то ли проза, яркие вскрики созревших плодов, сухой и жаркий запах корицы... Похоже, она не знала разницы между цветом и звуком. Вряд ли это можно было напечатать, уж больно они были необычные, и я предложил ей попытаться немножко попереводить.
Это были счастливые дни. Скорей, скорей, вверх по лестнице, ближе, ближе, еще ближе – и вот уже сумрачно чернеет обитая дерматином дверь, влажно сверкает белая кнопка звонка, и не успеваю я нажать на него, как дверь распахивается и в залитом желтым светом дверном проеме – она, в голубеньком халате, с рыжими завитушками вокруг головы, и между нами начинается тонкая игра: она делает вид, что вовсе и не ждала меня под дверью, так, случайно оказалась, и я притворяюсь, что верю в ее нехитрую игру, и упорно не замечаю белого листочка в ее руке, который ей не терпится мне показать.
Это были счастливые дни. Мне нравилось руководить ею. Она оказалась очень способной. Схватывала все на лету. Я улыбался какой-нибудь ее особо удачной строчке, и в ответ она вспыхивала улыбкой. Я хмурился, и она покорно копировала мою мимику.
Я уже начал ее потихоньку печатать, то пару переводов в одном сборничке, то троечку – в другом... Как вдруг в нашем издательстве объявили конкурс на лучший перевод Анны де Ноай. И она решила принять в нем участие. Я до сих пор хорошо помню первые строчки стихотворения, которое она выбрала:
Pauvre faune, qui va mourir,
Refletes – moi dans tes prunelles.
Et fait danser mon souvenir
Entre les ombres eternelles.
(Бедный умирающий фавн,
отрази меня в своих зрачках
и заставь танцевать воспоминание обо мне
среди вечных теней.)
Я уже предвкушал удовольствие от совместной работы, как она будет показывать мне первые робкие наброски, а я буду делать замечания, как вдруг натолкнулся на сопротивление. Это было невероятно, но в ответ на мое "ну, давай посмотрим, что там у тебя получается" она, вместо того чтобы, как обычно, протянуть мне листок с начатым переводом, вдруг испуганно вздрогнула и прикрыла листок книжкой. Это была нелепая сцена: я тянул листок к себе, она крепко прижимала его книжкой к столу. "Да что с тобой?" Я все еще думал, что это шутка. Но это была не шутка. Лицо ее дернулось, и на нем установилось выражение, какого я давно у нее не видел, выражение тупого упрямства.
– Я сама, – сказала она.
–Что – сама?
– Сама хочу переводить!
Я был потрясен – мою помощь отвергали, в моих советах не нуждались. И главное – это идиотское выражение лица. Все же у меня хватило ума не настаивать.
– Очень хорошо, – сказал я, – я давно этого ждал, малышка взрослеет.
Она просияла:
– Ты не обиделся? Правда не обиделся? Понимаешь, я должна сама...
– Ну что ты, какие обиды! Работай, малыш, работай.
Я отечески погладил ее по голове и удалился на кухню. Сама!
Ночью в постели она свернулась калачиком, закинула одну ногу мне на бедро, а головой уткнулась мне в подмышку. Это была ее излюбленная поза, я всегда подшучивал над тем, как хорошо она вся вписывается в меня. Я медленно провел рукой по ее бедру, прихватывая пальцами край коротенькой ночной рубашки, заворачивая ее кверху. "Ну, как там твой перевод?" – осведомился я и тотчас почувствовал, как насторожилось ее тело. "Нормально", – ответила она. – "Не хочешь мне показать?" – "Потом". – "Когда потом?" – "После конкурса". – "После конкурса?" Лицо ее напряглось, и я вновь увидел на нем выражение тупого упрямства. "Поцелуй меня", – сказало это тупое лицо. Я поцеловал. Потом еще и еще. Но, увы, тело мое оставалось безучастным. Я целовал ее и в ужасе чувствовал, что бессилен. "Ничего, ничего, не расстраивайся, это бывает", – шептала она. Уничтоженный, я сполз с нее. Тупое лицо смотрело на меня, и завитушки вокруг него топорщились, рыжие, неприятно мягкие. "Поцелуй меня, – шептало это тупое лицо, – поцелуй, поцелуй", и лампа горела, красный торшер, и освещала это рыжее, наглое лицо. Но я не хотел его целовать, я хотел, чтобы оно перестало быть таким тупым, отторгающим меня. И я ударил его локтем. Оно отпрянуло, оно не поняло, что я нарочно, я так ударил, будто случайно задел, но оно все равно испугалось и стало меня отталкивать. Две руки выросли у него по бокам, и они отталкивали меня, эти слабые отростки – руки, и тогда немощная часть моего тела вдруг ожила – и я ворвался в нее. Я втискивал ее в тахту, расплющивал, сокрушал никакой дистанции, никакой! И во сне я гнался за ней по извилистым коридорам, а она с тихим смехом ускользала от меня, пряталась за какими-то пыльными трюмо, и я успевал разглядеть только ее рыжий затылок. "Стой, кричал я, – стой!" И вдруг понял, что не сплю. Постель была пуста. Я надел тапочки и стал красться на кухню.