Текст книги "Поэтика и семиотика русской литературы"
Автор книги: Нина Меднис
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Финалы микросюжетов в романе Пушкина «Евгений Онегин»
В «Записях и выписках» М. Л. Гаспарова есть такой фрагмент: «Концовки горациевых од похожи на концовки русских песен – замирают и теряются в равновесии незаметности. Кто помнит до самого конца песню “По улице мостовой”? А от нее зависит смысл пушкинского “Зимнего вечера”» [92]92
Гаспаров М. Л.Записи и выписки. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 371.
[Закрыть].
В разных вариантах песенного текста таких финалов два: в одном актуализируется бескорыстие, в другом – присутствие у ворот строгого батюшки, и заканчивается эта версия многозначным междометием «Ой!», которое оставляет финал открытым. Трудно сказать, знал ли сам Пушкин финал этой песни, и если знал, то какой из них, либо тот и другой. Так или иначе, нас в этом случае в первую очередь интересует замечание М. Л. Гаспарова о финалах, которые «замирают и теряются в равновесии незаметности». Такого рода финалы у Пушкина известны. Здесь можно говорить и о его незавершенных произведениях, и о раскачивании финала трагедии «Борис Годунов», о чем писал С. Г. Бочаров в статье «Возможные сюжеты Пушкина» [93]93
Бочаров С. Г.Сюжеты русской литературы. М.: Языки русской культуры, 1999.
[Закрыть], и, конечно, о финале романа «Евгений Онегин», в отношении которого Б. Гаспаров справедливо заметил, что «развязка пушкинского романа в стихах (вернее, основной его сюжетной канвы, заключенной в восьми главах) построена по принципу “анти-финала” <…> Роман завершается внезапно, неожиданно для читателя и даже, как будто, для самого автора» [94]94
Гаспаров Б. М.Поэтический язык Пушкина. СПб.: Академический проект, 1999. С. 271.
[Закрыть]. Известно, что Иван Киреевский первые шесть глав «Онегина» искренне считал лишь началомромана [95]95
Киреевский И.Нечто о характере поэзии Пушкина // Московский вестник. 1828. Ч. VIII. № 6. С. 171—203. Правда, и сам Пушкин на определенном этапе работы над романом полагал, что начальные шесть глав составят только его первую часть. В отдельном издании шестой главы (1828) после нее значилось: «Конец первой части». Тем не менее, чутье критика, хорошо знакомого с пушкинской манерой письма, могло бы подсказать Киреевскому иные возможности развития и завершения романного сюжета.
[Закрыть]. Естественно, что при таком восприятии финал восьмой главы не может ощущаться как финал произведения в целом, и объявляющие о нем XLIX-LI строфы вызывают вполне закономерный в этом случае читательский протест [96]96
В связи с этим уместно напомнить очень важное замечание Ю. М. Лотмана о том, что «текст пушкинского романа, сознательно лишенный автором признаков жанровой конструкции, воспринимается читателем на фоне этой конструкции» ( Лотман Ю. М.Своеобразие художественного построения «Евгения Онегина» // Лотман Ю. М.В школе поэтического слова. Пушкин. Лермонтов. Гоголь. М.: Просвещение, 1988. С. 96). В этой сложной рецептивной ситуации отношение к роману, по крайней мере, при первом знакомстве с ним, полностью определяется силой жанровых стереотипов, присутствующих в сознании читателя.
[Закрыть]. Однако в приведенной фразе Б. М. Гаспарова мы хотели бы обратить особое внимание на взятое в скобки уточнение: речь у него идет не о развязке романа вообще, о которой мы можем судить лишь гипотетически, и не о конечной границе текста,а только о сюжетной канве, заключенной в восьми главах.В свое время Ю. Н. Чумаков показал, что текст романа «Евгений Онегин», при всей его композиционной дробности, темпоральной разорванности, рокировочности, представляет собой явление цельное и по природе своей континуальное [97]97
Чумаков Ю. Н.«Евгений Онегин» и русский стихотворный роман. Новосибирск: Изд-во НГПИ, 1983.
[Закрыть]. Иначе обстоит дело с сюжетом, который, по крайней мере, в постмифологическую и доавангардную эпоху, несомненно, дискретен, ибо его древовидная структура развивается за счет при– и прорастания отдельных микросюжетов. Их удаленность от стволовой сюжетной линии может быть разной, как и степень их самостоятельности в структуре целого. Относительно романа «Евгений Онегин» был, видимо, абсолютно прав Е. С. Хаев, заметивший, что текстуальное единствопушкинского романа «вероятно <…> несюжетного порядка» [98]98
Хаев Е. С.Проблема фрагментарности сюжета «Евгения Онегина» // Болдинские чтения. Горький, 1982. С. 42.
[Закрыть], и блестяще показавший фрагментарность романного сюжета, по крайней мере, с точки зрения разорванности сюжетных мотивировок.
Мы намерены взглянуть на сюжет романа «Евгений Онегин» с другой позиции и поговорить о пролегании в нем внутренних границ, отмечающих финалы сюжетных сцен, эпизодов, микросюжетов, то есть о том, что Ж. Женетт, со ссылкой на П. Фонтанье, называет фигурой «прерывистости» [99]99
Женетт Ж.Фигуры: В 2 т. М.: Изд-во им. Сабашниковых, 1998. Т. 1. С. 212.
[Закрыть].
При всей сложности вынесения эстетического приговора тому или иному произведению мы легко и с полным основанием отваживаемся на такой шаг, когда видим, что автор произведения явно пребывает не в ладах с мерой, то есть не чувствует задаваемых природой текста границ. К внутрисюжетным границам это относится в максимальной степени, поскольку неотграниченность, а тем более неограниченность какого-либо микросюжета, может взорвать текст изнутри, изменив его природу. В сущности, каждый микросюжет – это, в потенциале, отдельный смежный сюжет, способный создать относительно автономную единицу и тем самым преобразовать текст в гипертекст, примером чего может служить трансформация текста чеховской «Чайки», предпринятая Борисом Акуниным. Однако усилием воображения можно представить себе подобную гипертекстовую структуру, которая возникнет, если какой-нибудь наделенный безудержной смелостью автор решит развернуть в многоплановый дискурс все микросюжеты романа «Евгений Онегин», которые у Пушкина отмечены внутренней динамичностью, но остановлены в развитии вербальным знаком границы в виде слов «наконец», «пора», «довольно» и им подобных [100]100
Такой крайне нежелательный случай представляется, однако, теоретически вполне возможным потому, что «Евгений Онегин», по точному замечанию Ю. М. Лотмана, принадлежит к произведениям того типа, композиция которых строится «по принципу присоединения все новых и новых эпизодов» ( Лотман Ю. М.Своеобразие художественного построения «Евгения Онегина». С. 62).
[Закрыть]. Такого рода знаки последовательно вводит поэт, соблюдавший абсолютную меру, позволившую сохранить в качестве монотекстового сюжетный корпус романа, отличающегося беспрецедентной по тем временам широтой тематики. Употребление Пушкиным каждого из упомянутых слов чревато отдельным научным сюжетом, но мы рассмотрим только одну из фигур, указывающих на сюжетную прерывистость – ситуации, помеченные словом наконец.
Насколько нам известно, никто из исследователей творчества Пушкина не обращал внимания на его любовь к этому слову, обозначающему, как правило, некий ситуационный предел, границу события или цепочки событий. Между тем, значительное превышение средней частоты использования Пушкиным этого слова заметно невооруженным глазом. Однако дабы не погрешить против статистики, приведем несколько цифр. Согласно частотным словарям русского языка, среднестатистическая встречаемость этого слова в разного рода текстах составляет 0,035 %. У Пушкина, к примеру, в романе «Евгений Онегин» она вдвоевыше – 0,07%. Чтобы соотнести эти данные с аналогичными у писателей XIX века, приведем только один очень показательный пример: во всем творчестве Л. Толстого мы обнаружили около 400 случаев употребления этого слова; у Пушкина, при несравнимо меньшем объеме написанного, – около 330.
Именно это слово, становясь своеобразной фигурой прерывистости, часто отмечает в произведениях Пушкина внутритекстовую границу того или иного микросюжета, то есть его завершение, исчерпанность. В романе «Евгений Онегин» мы обнаруживаем множество промежуточных финалов, маркированных именно таким способом.
Известно, что всякий микросюжет, как и сюжет в целом, устремлен к финалу, и слово «наконец» сигнализирует в таких случаях об интенсивном движении, достигшем некоего предела, либо вообще пресекает это движение, либо требует смены вектора:
И далее фигура отца героя Пушкина не интересует. Однако, как многократно отмечали исследователи, всякая граница двустороння – одна ее сторона указывает на завершение какого-то ряда, другая – на начало иного, смежного с первым.
Слово наконецв качестве знака границы не является исключением: оно, с одной стороны, фиксирует предел, к которому устремлены ожидания, ретроспективно актуализируя сам период ожиданий. В этом смысле все то же слово, обращая время вспять, прочерчивает ретроспективу, очень скупо, всего в трех стихах (но благодаря этому и динамично) прорисованную в приведенном четверостишии. Данный ракурс включает слово наконецв зону персонажа и тех, не обозначенных в тексте, но заведомо существовавших субъектов, которые наблюдали за развитием событий внутри ситуации и к которым принадлежит автор в модификации друга Онегина.
С другой стороны, в потоке повествованияданное слово, отмечая некий промежуточныйфинал, точку сюжетного перехода, устремляет свой энергетический потенциал не назад, а вперед, к иному витку сюжета, который в событийной геометрии романа, как правило, меняет направленность движения. Этот другойвиток в первой главе по времени развития действия оказывается параллелен только что описанному микросюжету, связанному с отцом Онегина, и, судя по завершающему двустишию VII строфы («Отец понять его не мог // И земли отдавал в залог»), вписан в него. Замыкается данный микросюжет очередным словом наконец(«И наконец увидел свет»), дважды использованным Пушкиным на небольшом – в две строфы – отрезке текста.
Следующий, по вербальному знаку границы смежный с описанным, но значительно превышающий его по объему сюжетный фрагмент отмечен связью с типологически значимой романной темой, выраженной формулой «наука страсти нежной». Сама по себе данная формула несомненно лежит в точке сюжетной бифуркации, но точка эта, актуализирующаяся в эстетической памяти читателей, выводится Пушкиным за пределы романа, ибо рассказанная в нем история к «науке страсти нежной» не имеет, по крайней мере, со стороны Онегина, никакого отношения вплоть до конечной, восьмой, главы, о чем писал Е. С. Хаев [102]102
Хаев Е. С.Проблема фрагментарности сюжета «Евгения Онегина». С. 43.
[Закрыть]. С учетом этих особенностей сюжетного развития очередное слово наконец, появляющееся в XXXVII строфе первой главы:
Но разлюбил он наконец
И брань, и саблю, и свинец, —
с совершенной очевидностью относится ко всей строфе, начинающейся так:
Нет: рано чувства в нем остыли;
Ему наскучил света шум;
Красавицы не долго были
Предмет его привычных дум (V, 26).
В этом ряду «и брань, и сабля, и свинец» – это, очевидно, атрибуты дуэлей, неизбежно возникавших при воплощении в жизнь «…науки страсти нежной, // Которую воспел Назон». Следовательно, слово наконец, стоящее в тексте после слова «разлюбил», вкупе с ним отмечает финал того обобщенно прорисованного фрагмента сюжета, который только и представлен в романе в связи с «наукой страсти нежной» и который именно здесь замыкается, но уже без всякой перспективы его дальнейшего развития.
Такого рода промежуточных финалов, ограничивающих развитие различных микросюжетов, в романе довольно много. Очевидны обозначенные тем же словом финалы, закрывающие вставные микросюжеты, связанные с ретроспективным описанием персонажей, вроде повествования о молодости и супружеской жизни Лариной, которая «…обновила наконец // На вате шлафор и чепец», или рассказа няни о своем замужестве («…и наконец // Благословил меня отец»). Примерно так же обстоит дело и с другим микросюжетом, героем которого является отец Татьяны:
И так они старели оба.
И отворились наконец
Перед супругом двери гроба… (V, 52)
В данном случае именно интересующее нас слово устанавливает, в дополнение к оценочно-характерологической, текстуальнуюперекличку повествования о двух жизненных финалах – «реальном», связанном с отцом Татьяны, и гипотетическом, относящемся к одному из возможных вариантов жизни Ленского, не погибни он на дуэли:
А может быть и то: поэта
Обыкновенный ждал удел.
Прошли бы юношества лета:
В нем пыл души бы охладел.
Во многом он бы изменился,
Расстался б с музами, женился,
В деревне счастлив и рогат
Носил бы стеганый халат;
Узнал бы жизнь на самом деле,
Подагру б в сорок лет имел,
Пил, ел, скучал, толстел, хирел,
И наконец в своей постеле
Скончался б посреди детей,
Плаксивых баб и лекарей (V, 135—136).
Мы сознательно целиком приводим XXXVIII. XXXIX строфу шестой главы, чтобы с большей очевидностью показать действие принципа дополнительности, поддержанного, кроме прочего, повтором слова наконецкак сильного вербального знака: в повествовании о Ленском Пушкин детализирует то, что было опущено в повествовании об отце Татьяны, снимая таким образом присутствовавший во второй главе идиллический ореол.
И это не единственный случай зеркальности ситуаций, помеченных в романе словом наконец. Иную, но тоже зеркальную перекличку, близкую к кинематографической по природе взаимоотражающихся ситуаций, мы обнаруживаем в описании дуэли героев. Первое из двух слов наконец, связанных с Ленским и Онегиным, появляется в этом случае в XXIII строфе шестой главы:
И наконец перед зарею,
Склонясь усталой головою,
На модном слове идеал
Тихонько Ленский задремал;
Но только сонным обаяньем
Он позабылся, уж сосед
В безмолвный входит кабинет
И будит Ленского воззваньем:
«Пора вставать: седьмой уж час.
Онегин верно ждет уж нас» (V, 128).
В следующей, XXIV, строфе то же слово указывает на оборотность действия, связанного на сей раз с Онегиным:
Уж солнце катится высоко,
Уж перелетная метель
Блестит и вьется; но постель
Еще Евгений не покинул,
Еще над ним летает сон.
Вот наконец проснулся он
И полы завеса раздвинул;
Глядит – и видит, что пора
Давно уж ехать со двора (V, 129).
Функцию, в определенной степени аналогичную слову наконец, выполняет в этих строфах и слово пора, отмечающее одну и ту же точку, относительно оговоренного времени дуэли – «седьмой уж час» [103]103
Благодарю Н. А. Ермакову, обратившую внимание автора статьи на слово «пора». Ю. М. Лотман в комментарии к роману «Евгений Онегин» высказывает предположение, что Онегин, безмятежно проспав назначенный срок, с большим опозданием прибыл на место дуэли, где его давно уже ждали Ленский и Зарецкий ( Лотман Ю. М.Пушкин. СПб.: Искусство, 1995. C. 679). Только таким образом и можно объяснить стих 4-й XXIV строфы – «Уж солнце катится высоко», поскольку 14 января (согласно романному календарю Ю. М. Лотмана), в темное время года, такое решительно невозможно в седьмом часу, когда противники должны были выехать из дома. Именно поэтому применительно к Ленскому слово пораозначает момент настоящего, а в случае с Онегиным – прошлого («…пора // Давно уж…»).
[Закрыть], с той, однако, разницей, что первое из этих слов обозначает начало действия для одного героя («Ленский задремал») и конец – для другого («проснулся он»), а второе отмеряет предел сна для обоих, указывая одновременно на новый виток событий [104]104
В пятой главе романа слово наконец, на сей раз не повторяясь в рассредоточенных в пространстве текста эпизодах, отмечает строфу, где звучит очередное эхо сна Татьяны (первое, предваряющее сон, возникает в XLI строфе третьей главы – «Блистая взорами, Евгений // Стоит подобно грозной тени»), обретающее выражение в немотивированно резком жесте, напряженной интонации и дробном ритме – «Вдруг двери настежь. Ленский входит // И с ним Онегин» (ср. со строфой XIX пятой главы). Кроме того, это же слово вводит проекцию финальнойсцены сна, связанной с гибелью Ленского, поскольку в следующих строфах – XXX, XXXI и далее – содержится мотивация, а затем своего рода обоснование вызова на дуэль. К числу таких проекций принадлежит и эпизод, где Татьяна, пусть ненадолго, становится объектом всеобщего внимания: «Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть мог». В. В. Набоков совершенно справедливо усматривает сопряжение данной сцены со сном Татьяны, отмечая присутствие в ней одного из тех «ласточкиных хвостов», которые рассыпаны по всему роману. «Сказочные упыри и химерические чудовища из сна Татьяны, – пишет он, – это те же гости из дневной жизни, которые придут к ней на именины <…>» (Набоков В.Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». СПб.: Искусство; СПБ.: Набоковский фонд, 1998. С. 407). В наши дни эта мысль стала почти хрестоматийной, но мы приводим ее, чтобы показать неслучайность появления слова наконецв XXIX строфе пятой главы. И в этой строфе, и в сне Татьяны данный эпизод следует за распахиванием двери и появлением Онегина перед взволнованной героиней, и слово наконец,усиливающее как ожидание, так и внезапность появления героя, кроме отсылки к финалу сна, указывает в пятой главе на завершение предыдущего описания и начало нового событийного витка.
[Закрыть].
Иногда слово наконецне только обозначает финал микросюжета, но и вводит в роман непрорисованный микросюжет. Так, в XXIII строфе пятой главы, где говорится о том, как появился у Татьяны Мартын Задека, возникает, кажется, никем в интересующем нас ракурсе не рассматривавшийся, эпизод с покупкой книг:
Сие глубокое творенье
Завез кочующий купец
Однажды к ним в уединенье
И для Татьяны наконец
Его с разрозненной Мальвиной
Он уступил за три с полтиной,
В придачу взяв еще за них
Собранье басен площадных,
Грамматику, две Петриады
Да Мармонтеля третий том (V, 109).
Слово наконецотмечает здесь завершение не описанного в романе книжного торга, который, судя по сильному знаку финала, был напряженным и продолжительным.
Как метатекстовый маркер финала то же слово входит в «замысел» «романа о романе», указывая на не реализованный Пушкиным классический романный сюжет и финал.
Перескажу простые речи
Отца иль дяди-старика,
Детей условленные встречи
У старых лип, у ручейка;
Несчастной ревности мученья,
Разлуку, слезы примиренья,
Поссорю вновь, и наконец
Я поведу их под венец… (V, 61)
Этот полуиронический абрис прозаическогоромана дивергентно соотносится с финалом романа поэтического, где XLIX—LI строфы восьмой главы фактически представляют собой эквивалент все того же пушкинского наконец, только с заменой этого слова его функционально-смысловым эквивалентом – словом довольно, также выступающим в качестве знака-ограничителя:
За ним
Довольномы путем одним
Бродили по свету… (V, 190)
Слово довольновводит здесь именно то представление о мере сюжетной развертки, которое указывает на хорошо ощущавшуюся Пушкиным, но, как оказалось, не ощущавшуюся его читателями-современниками границу, которая «теряется в равновесиинезаметности».
В качестве post scriptum следует заметить, что описанные функции слова наконецв качестве маркера промежуточных финалов можно часто встретить в пушкинских поэмах и драматургии, но они не характерны для прозы Пушкина. Думается, связано это с разной степенью акцентуации данного слова в поэзии и в прозе. В речевой стихии прозы оно интонационно теряется, сглаживается и, следовательно, не воспринимается как сколько-нибудь отчетливый знак конца/начала. В поэтическом тексте Пушкин, как правило, помещает слово наконецна границе межстиховых интервалов, благодаря чему оно приобретает определенную степень выделенности и оказывается способным выполнять функцию знака, отмечающего границу микросюжета, а порой и сюжета вообще.
Раздел II
Текст и его границы (к проблеме сверхтекста)
«Текст, – писал М. М. Бахтин на рубеже 50—60 годов ХХ века, – первичная данность (реальность) и исходная точка всякой гуманитарной дисциплины» [105]105
Бахтин М. М.Проблема текста в лингвистике, филологии и других гуманитарных науках. Опыт философского анализа // Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 292.
[Закрыть]. Латинское слово textum, к которому восходят итальянское testo, английское и немецкое text, французское texteи, наконец, русское текст, в буквальном смысле означает ткань, связь.По полушутливому замечанию Р. Барта, при любви к неологизмам можно было бы «определить теорию текста как гифологию( гифосозначает “ткань” и “паутина”)» [106]106
Барт Р.Удовольствие от текста // Барт Р. Избранные работы. Семиотика и поэтика. М., 1989. C. 515.
[Закрыть]. Таким образом, уже в самом слове текстзафиксирована семантика собиранияи упорядочиваниянеких единиц, равно как и мысль о воплощенности созданного таким способом творения.
Действительно, в лингвистике, где термин «текст» начал использоваться и изучаться значительно раньше, чем в литературоведении, все названные смыслы не только актуализировались, но определяли характер исследования и текстакак некой инвариантной структуры, и конкретных текстовкак вариативных образований. Для лингвистов признак воплощенности реализовывался на определенном этапе как требование визуальной, письменной зафиксированности некоего речевого фрагмента. И хотя для обозначения последнего часто использовалось слово «высказывание», понималось оно прежде всего как записьустного высказывания либо как изначально отлившиеся в письменных графах мысли того или иного лица, автора; значительно реже как звучащая речь. Поэтому, когда отечественные семиотики и интересующиеся литературой (в широком смысле слова, включая мифологию, фольклор и различные типы сакральных творений) исследователи обратились к проблеме соотношения таких феноменов, как художественное произведение и текст, они вынуждены были, во-первых, признать приоритет лингвистики в изучении текста [107]107
Лотман Ю. М.Смерть как проблема сюжета // Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. М., 1994. С. 201.
[Закрыть]и, во-вторых, при определении текста как универсалии ориентироваться на сложившиеся в лингвистике подходы. Так, по А. М. Пятигорскому, рассматривавшему текст как разновидность сигнала, всякое текстовое образование должно быть отмечено такими признаками: «Во-первых, текстом будет считаться только такое сообщение, которое пространственно (т. е. оптически, акустически или каким-либо иным образом) зафиксировано. Во-вторых, текстом будет считаться только такое сообщение, пространственная фиксация которого была не случайным явлением, а необходимым средством сознательной передачи этого сообщения его автором или другими лицами. В-третьих, предполагается, что текст понятен, т. е. не нуждается в дешифровке, не содержит мешающих его пониманию лингвистических трудностей» [108]108
Пятигорский А. М.Некоторые общие замечания относительно рассмотрения текста как разновидности сигнала // Структурно-типологические исследования. М., 1962. С. 145.
[Закрыть].
Вводимые А. М. Пятигорским терминологические границы выглядят, на первый взгляд, достаточно жесткими, но естественное для А. М. Пятигорского-семиотика допущение различныхтипов пространственной фиксации текста расширяет смысловые границы термина и, фактически, уже несет в себе те будущие подходы, согласно которым и спонтанное, или почти спонтанное, устное высказывание также может считаться текстом.
В 60-х годах прошлого века Ю. М. Лотман, в целом принимающий осмысление понятия «текст» как «графически зафиксированного художественного целого» [109]109
Лотман Ю. М.Смерть как проблема сюжета. С. 203.
[Закрыть], вводит существенную оговорку, которую затем и развивает – «или фрагментхудожественного целого» (курсив наш. – Н. М.).
Уточнение это неизбежно актуализирует проблему уже не границ термина, но границ текста. «Совершенно понятно, – пишет далее Ю. М. Лотман, – что восприятие будет различным в зависимости от того, отнесем ли мы данный документ к тексту (законченное художественное целое) или к фрагменту текста. И здесь мы сразу сталкиваемся с относительностью понятия “текст”» [110]110
Там же. Ю. М. Лотман говорит здесь о фрагменте как части целого, но следует помнить, что фрагмент может быть сознательно избранной формой, и в этом случае он уже сам становится целым.
[Закрыть].
Отметим явное тяготение Ю. М. Лотмана, делающего акцент на восприятии,к пониманию текста как единицы коммуникативного и рецептивного ряда, что с очевидностью подводит к следующему вопросу уже не о типе текста (целое или фрагмент), а о его объеме, о возможных смещениях его пространственных границ. Потенциальная подвижность текстовой рамы была отмечена в отечественной семиотике Ю. М. Лотманом на рубеже 60—70-х годов ХХ века. Говоря о прозрачности текстовых границ, он писал: «Для читателя, стремящегося дешифровать его (текст. – Н. М.) при помощи произвольных, субъективно подобранных кодов, значение резко исказится, но для человека, который хотел бы иметь дело с текстом, вырванным из всей совокупности внетекстовых связей, произведение вообще не могло бы быть носителем каких-либо значений» [111]111
Лотман Ю. М. Структура художественного текста. М., 1970. С. 65.
[Закрыть]. Степень связанности текста и внетекстовых структур может быть различной, но она не может не быть. Причем движение на этой магистрали двунаправлено: как явления внетекстовые по отношению к тому, что мы в каком-то конкретном случае называем текстом, влияют на этот текст, проникая в него, так и текст проникает, распространяется вовне, образуя новые сцепления и формы. В той же книге «Структура художественного текста» Ю. М. Лотман далее пишет: «Мы можем рассматривать в качестве текста отдельное стихотворение из поэтического цикла. Тогда отношение его к циклу будет внетекстовым. Это отношение текста к внешним структурам. Однако единство организации цикла позволяет нам рассматривать на определенном уровне и его в качестве текста. Равным образом мы можем представить себе подход, при котором в качестве текста будут восприниматься все произведения данного автора за какой-либо четко выделенный отрезок времени (“Болдинское творчество Пушкина”, статьи Белинского в “Современнике”, “Крымские сонеты Мицкевича”, “Голубой и розовый Пикассо”), произведения определенного, улавливаемого нами единства (стилевого, тематического и т. п.). Возможны, наконец, тексты типа “Творчество Шекспира”, “Художественное наследие Древней Греции”, “Английская литература” и как предельное обобщение – “искусство человечества”» [112]112
Там же. С. 343.
[Закрыть].
Мысль о проницаемости текстовых границ утвердилась в литературоведении и получила развитие в связи с двумя актуальными ныне концепциями – теорией интертекстуальности и теорией гипертекста.
Несомненной заслугой первой стала отмена абсолютизации диахронического подхода к литературе как к явлению, развертывающемуся во времени, и утверждение на равных правах с диахронией подхода синхронического, как бы единовременного, вневременного, благодаря чему оказывается возможным пространственный взгляд на временные виды искусства, к коим принадлежит литература.
Говоря об этих соотношениях, Ж. Женетт, мыслящий в логике вышеприведенных суждений Ю. М. Лотмана, пишет: «И последняя форма пространственности, о которой стоит упомянуть, – это пространство литературы, взятой во всем своем объеме, как некое единое произведение, вневременное и анонимное» [113]113
Женетт Ж. Фигуры: В 2 т. М., 1998. Т. 1. С. 282.
[Закрыть]. Вводя далее читателя в сферу проблем интертекстуальности, Ж. Женетт, с апелляцией к Прусту, замечает: «В критическом <…> своем творчестве Пруст, вероятно, первым восстал против тирании диахронического подхода, утвердившегося в XIX веке, в частности у Сент-Бева <…> благодаря Прусту и некоторым другим авторам мы узнали об эффектах конвергенции и обратного действия, превращающих литературу в обширную территорию, которая существует в едином времени, и которую нужно уметь исследовать во всех направлениях» [114]114
Там же.
[Закрыть]. Для Ж. Женетта, системно исследующего интертекстуальность, выражение «исследовать во всех направлениях» связано прежде всего с поэтикой отсылки, литературного следа, который, будучи обнаруженным в произведении того или иного автора, включает в сознании воспринимающего систему ассоциаций, боковых ходов мысли и памяти, в результате чего любой текст становится центром или точкой пересечения в паутине конвергентно/дивергентных связей, становится, по точному определению Р. Барта, «между-текстом» [115]115
Барт Р.Удовольствие от текста. С. 418.
[Закрыть]. В этом смысле, несмотря на горячее возражение некоторых исследователей [116]116
См., например: Баршт К.Три литературоведения // Звезда. 2000. № 3.
[Закрыть], действительно можно говорить о едином пространстве литературы и/или культуры и даже о едином тексте при условии не очень строгого употребления этого термина, поскольку в такого рода объемном образовании связи, обнаруживаемые на одних уровнях, могут распадаться на других, в результате чего текстовые признаки окажутся ослабленными. Таким образом, интертекстуальность, не порождая напрямую литературные сверхтексты, оказывается, вместе с тем, их важной составляющей, но только составляющей.
Явление гипертекста, получившее широкую известность в связи с сетевой (Интернет) литературой («сетературой», как ее часто называют), тесно сближается с феноменом сверхтекста, но одновременно заметно от него и отталкивается.
На одном из сайтов сети Интернет, специально посвященном проблемам гипертекста («Электронный лабиринт»), дается емкое, точное и потому часто цитируемое определение его: «Гипертекст – это представление информации как связанной сети гнезд,в которых читатели свободны прокладывать путь нелинейнымобразом. Он допускает возможность множественности авторов, размывание функций автора и читателя, расширение работы с нечеткими границами и множественность путей чтения» (курсив наш. – Н. М.). Именно в таком ключе, к примеру, один из маститых теоретиков гипердрамы Чарльз Димер написал пьесу «Последняя песня Виолеты Парра», действие которой развивается одновременно в нескольких пространствах (в разных комнатах дома) и строится как серия параллельных сюжетов, из коих читатель волен выбрать любой либо перейти, совершив «прыжок», с одного сюжета на другой, выбрать место действия, героев и т. д. Фактически такой текст состоит из ряда разных так или иначе связанных друг с другом текстов. При этом степень связанности их может быть различной: от очень тесной, когда одни и те же герои переходят из локуса в локус, из сюжета в сюжет, до крайне ослабленной, как в произведениях Итало Кальвино, поздние романы которого М. Визель считает образцом гипертекста [117]117
См. подробнее: Визель М.Гипертексты по ту и по эту сторону экрана // Иностранная литература. 1999. № 10.
[Закрыть]. Правда, в последнем случае, думается, мы уже имеем дело с образованием, стоящим на границе гипертекста и иных текстовых форм.
Ссылка на романы Итало Кальвино уже сама по себе подсказывает, что термин «гипертекст» употребим не только применительно к «сетературе» и не есть явление, возникшее одновременно с Интернетом в конце ХХ века. Гипертекстовой можно считать композицию Библии, составляющие которой («Книги») и самоценны, и взаимосвязаны. С разновидностями гипертекста нас знакомят разнообразные словари, энциклопедии. Наконец, гипертекстова по своей структуре всякая (электронная или бумажная) библиотека, представляющая собой организованное собрание различных текстов. Как видим, понятие «гипертекст» охватывает большое количество разнородных явлений, что приводит к некоторой размытости его терминологических границ. Многие исследователи готовы ныне называть гипертекстом любое сложное текстовое образование, будь это цикл или сборник стихотворений, книга новелл, как, к примеру, «Декамерон» Боккаччо, романная ди– или трилогия и т. д. Между тем степень автономности составляющих во всех этих структурах значительно меньше, чем в подлинном гипертексте, и хотя отдельное стихотворение цикла или новелла подлинно единого сборника могут восприниматься читателем как явления относительно самостоятельные, изымание их из целого приводит к существенным эстетическим и семантическим потерям и для целого, и для его части.
Существующий рядом с понятиями «интертекст» и «гипертекст» термин «сверхтекст» («супертекст») пока уступает им в популярности, но с течением времени становится все более употребимым. Несмотря на семантическое родство приставок гипер– и супер-, используемых в значении над, сверх,термины эти имеют разный ареал бытования. Составляющие гипертекста могут порой ничего «не знать» друг о друге, объединяясь в целое лишь некой текстовой рамой, не позволяющей им рассыпаться, разлететься и осесть в других рамах. Понятие «сверхтекст», как правило, прилагается к текстам центрически организованным и в силу этого обладающим сильно выраженным внутренним центростремительным движением. И хотя существует тенденция аксиологизации термина «сверхтекст», когда он используется для обозначения сверхзначимости выдающихся творений («Евгений Онегин», «Война и мир» и т. п.) [118]118
Магомедова Д. М., Тамарченко Н. Д.«Сверхтекст» и «сверхдеталь» в русской и западной культуре // Дискурс. 1998. № 7.
[Закрыть], эта его модификация может рассматриваться как своего рода научная метафора, а не как терминологически строгая данность.
Таким образом, как понятие «гипертекст», так и понятие «интертекст», не отменяют и не заменяют термина «сверхтекст». Первое из них связано с неприемлемой для сверхтекста свободой структурирования, второе оказывается слишком узким, ибо сверхтекст в своей развертке устремлен не только во внеположенную по отношению к нему словесную текстовую сферу, но и, причем в значительной мере, в область культуры, взятой в самых разных проявлениях. В этом смысле для исследования сверхтекстов более пригоден давний лотмановский термин «внетекстовые связи», который не ограничивает поле изучения рамками словесного/ых сообщения/ий, но позволяет учитывать и множество других явлений. По этому поводу, говоря, правда, не о сверхтексте, Б. М. Гаспаров совершенно справедливо замечает следующее: «Для того, чтобы осмыслить сообщение, которое несет в себе текст, говорящий субъект должен включить этот языковой артефакт в движение своей мысли. Всевозможные воспоминания, ассоциации, аналогии, соположения, контаминации, догадки, антиципации, эмоциональные реакции, оценки, аналитические обобщения ежесекундно проносятся в сознании каждой личности» [119]119
Гаспаров Б. М.Язык, память, образ. Лингвистика языкового существования. М., 1996. С. 318—319.
[Закрыть]. Исследователь пишет здесь о влиянии внетекстовых факторов на прочтение того или иного текста. Но можно легко представить себе и иное движение – не вчитывание чего бы то ни было в конкретный текст, а вхождение текста в определенные пласты культуры, организацию текста через них и их через систему взаимосвязанных текстов. Именно такого рода процессы имеет в виду Б. М. Гаспаров, когда пишет далее: «Погруженный в эту среду, текст высказывания растворяется в ней, становясь одним из бесчисленных факторов, воздействующих на эту среду и испытывающих на себе ее воздействие, приобретает черты изменчивости, открытости и недетерминированной субъективности» [120]120
Гаспаров Б. М.Язык, память, образ. Лингвистика языкового существования. М., 1996. С. 319.
[Закрыть]. Здесь следует, однако, уточнить, что, когда речь идет об определенном сверхтексте, степень «недетерминированной субъективности» заметно снижается. Напротив, в этом случае возникает нечто вроде собранной в пучок обусловленности, которая, с одной стороны, высвечивает поле вне текста, с другой – обозначает точку распространения света, оказываясь, таким образом, двунаправленной.
В отечественной филологии существует принадлежащая Н. А. Купиной и Г. В. Битенской попытка дать определение сверхтекста: «Сверхтекст – совокупность высказываний, ограниченная темпорально и локально, объединенная содержательно и ситуативно, характеризующаяся цельной модальной установкой, достаточно определенными позициями адресанта и адресата, с особыми критериями нормативного/анормального» [121]121
Купина Н. А., Битенская Г. В.Сверхтекст и его разновидности // Человек. Текст. Культура. Екатеринбург, 1994. С. 215.
[Закрыть].
В целом это определение можно было бы принять, ясно сознавая при этом, что в нем не учтена заявленная теми же авторами культуроцентричностьсверхтекста, то есть те внетекстовые явления, которые лежат за рамками достаточно широких в данном случае текстовых границ и выступают по отношению к сверхтексту как факторы генеративные, его порождающие. Поэтому при восприятии сверхтекста и работе с ним необходимо учитывать такую связь с внетекстовыми зонами, при которой в процессе перераспределения содержания между литературным образом и внеположенной реальностью возникает, говоря словами В. Н. Топорова, «текст того порядка сложности, когда он становится самодовлеющим (т. е. когда он не может уже рассматриваться только как образ внеположенного и, наоборот, приобретает силу вызывать изменения во внеположенном» [122]122
Топоров В. Н. Младой певеци быстротечное время (К истории одного образа в русской поэзии первой трети XIX века) // Russian Poetics. Columbus, 1983. С. 409.
[Закрыть], или, добавим, в нашем восприятии его. Все это, по справедливому мнению В. Н. Топорова, приводит «к созданию текстов исключительной сложности <…> синтезирующих свое и чужое, личное и сверхличное, текстовое и внетекстовое» [123]123
Там же. С. 410.
[Закрыть].