355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Богданов » Осиное гнездо » Текст книги (страница 2)
Осиное гнездо
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:58

Текст книги "Осиное гнездо"


Автор книги: Николай Богданов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

XI

Ночь была глазастая и свежая.

Наелись о дедом той же кашицы и в сотый раз высчитывали, сколько им барин денег отвалит.

Жевали жвачку коровы, а Тузик смотрел на них из-под лохматых бровей, повиливая лисьим хвостом.

– Мм-да… это значит, шестьдесят рублев… деньга, а! Двадцать рублев жеребенок…

– За пятнадцать купишь, – перебивает Васька.

– Хлеба нужно подкупить, тоже пятнадцать, остается тридцать рублев, деньга, а?..

– Вырр-ав!

– Взы-взы-кто там?!

В чаще зашуршало.

Васька схватил дубовый колдай и выскочил.

– Ну-ну, выходи, кто есть, я вот же огрею, – стращал он невидимого врага.

Опять зашуршало.

– Дедка, ведьмедь!

Старик вылез и, щелкая курком, поднял к плечу тяжеленную, перевязанную веревкой, шомполку.

– Если добрый человек, выходи, убью, слышишь?

Кусты раздвинулись, и нерешительно вышел на поляну человек. Он был серый и сливался с землей, как оборотень.

Старик и Дикой насторожились.

– Не тать я, не трожьте, – проговорил серый, и слыша болезненный голос, старик опустил ружье.

– Чево же прятался, убить мог.

Человек перелез с трудом через забор и, сняв с головы тяжелую солдатскую шапку, поклонился пастухам.

Седая плешивая голова поразила и деда и Ваську.

– Кто же ты будешь, в такую пору, в лесу?

– Беглый я с войны… проголодамши очень.

– Эк ты, исхудал, сердяга.

Васька и дед пристальней глянули на лицо беглого и увидели острые скулы, обтянутые грязно-белой кожей, и острый покойничий нос Глаз совсем не увидели. Не глаза, а какие-то ямки о водой серели на месте глаз.

Дед дал солдату остатки кашицы и луку с хлебом.

Солдат ел по-чудному, насильно проталкивая куски в горло.

– Плохой ты, не сладко бегать-то?

– Газом я травленный, душа харчи не принимает, помереть мне, в леса ушел, на воле-то легче.

– Это как же газом-то тебя?

– Немец пущает газ. Скажем, вот, как туман пустит по ветру, едучий он, мышь застигнет, и ту травит, лист сохнет, а человеку двыхнуть невозможно. Слеза из глаз идет, и нутро горит.

Большие тыщи он у нас потравил-как снопы валил. Кто и отживел, се равно-не человек.

Поглядел Васька на солдата, – и впрямь не человек.

– Значит, ево берет нас?

– Какое берет, ничья не берет, он нас, мы его, светопреставление. Всю землю пушками разворотили. Что ни яма-человечьей тухлятиной забита… за што, про што, неизвестно. Ихние пленные упирают: наш царь и наши енералы всему виной. Наши на ихнего царя говорят…

– А еще говорят, – понизил голос солдат, – кабы не было ихнего и нашего царя, и драться незачем…

– Да мало ли говорят, а бьют народ почем зря.

Долго рассказывал солдат, горели проваленные глаза и хрипела, свистела грудь.

– Больной ты, и чего, горюн, бегаешь, так теперь не возьмут на войну-то.

– Не возьмут, ты говоришь, не возьмут, – страстно заговорил беглый, а знаешь, взяли, на фронт взяли, с вагона сбег. – Он захрипел и скорчился.

– Как же зимой-то… – упавшим голосом спросил дед.

– До зимы помру…

Васька посмотрел на серые, Молью съеденные скулы, на синие виски, и решил-помрет.

Утром солдат ушел и больше его пастухи не видали.

ХII

Много раз выгонял и загонял стадо Васька, и по выгонам вел счет дням. Дни холодели, густели, и резкий крик птицы в озерах и краснеющий лист звали осень.

В один из дней случилась в стаде беда: пропала бурая племенная корова. Искал Дикой с Тузиком, искал дед, как поднялась, вихорная!

Работники потом нашли место, где кто-то резал корову.

– «Рога да нога», – сказал толстый мордвин-скотник.

И тем дело и кончилось, только деду дали большущий светлый револьвер от воров.

Дрогнуться стало в шалаше, ярче загорались звезды, будто и на небе кто-то зяб и раздувал угольки… Звонче стало в лесу. Когда повалит наземь лист, угонят отгулявшее стадо по шумным рекам его домой.

Два дня старина и Дикой отлеживались, отсыпались, на третий выпарились в бане и, обув новые лапти, одев синие посконные штаны и белые рубахи, поверх накинули рваные зипуны и пошли в контору за расчетом.

Шел Васька, и не верилось, что отвалят ему с дедом такую кучу денег, о какой они мечтали все лето.

В накуренной конторе дожидались череда и нетерпеливо мяли шапки в корузлых руках.

Наконец, конторщик, наморщив нос, спросил:

– Звать, фамилия, за какую работу…

– Пастух, пастух я, батек… – заторопился дед.

– Хм… пастух, на лесном отгуле, Семен Петров Мосолов, так-так, значит, наем за шестьдесят рубликов, вычет за корову пятьдесят и на руки вам десять… Распишитесь.

Дед ошалело растопырил руки. У Дикого упало сердце.

Две синеньких зашелестели в руках конторщика.

– Не возьму, брось, – рявкнул дед и, тяжело задышав, размахивая руками, повалил из конторы, – обман, до земского дойду! – Конторщик удивленно посмотрел поверх очков и спокойно сунул деньги обратно в ящик.

– Куда прешь-то, орясина старая, – загородил дорогу садовник.

– Барина мне, самого, обман, крест снимают!

– Не выходит он, расстроимшись, – прописано в газете-сына ранили.

– Ранили, тут крест медный снимают.

Барина дед добился; выслушал спокойно, потом указал на дверь и сказал:

– Ступай, старик, ступай о богом, получай десять, в уговоре не сказано, чтобы коров резали…

– С богом, язык у тебя отсохни, пойду, управу, думаешь, на тебя не найду!

– Вон, вон, вон, – затопал ногами барин.

– Вот так заработали, это вот заработали, – разводил дед руками всю дорогу, идя домой.

На утро, чуть свет, он собрался, поставил свечу Николаю – угоднику и покатил к земскому искать управы на барина.

В тревоге ждал его возвращения Васька; места себе не находил, ночи не спал.

– А што, не отдадут? Пропадай тогда и жеребенок, и самопряха матери-все на свете пропадай!

Дед пришел чернее тучи, лег на печь и охал.

– Ну? – уставился Васька, ловя ответ.

Дед задрал рубаху и показал рубцованную спину.

– Вот как на барина управы искать…

От обиды Дикой ревел всю ночь. Волком выл

Деду стало жутко.

– Замолчишь, бес тебя!

Дикой притихал, потом еще горше подступала обида, и опять скулил, переходя в вой.

Днем лежал на лавке и только плечами дергал.

– Пожри хоть, – толкнул дед.

В ночь разыгралось ненастье. По небу стаями лохматых волчиц выли и бесились облака, а за ними кружились другие, заливаясь свистом, как охотники со сворами гончих.

Дед лежал пластом и, от того ли, что плакать не умел, и обида давила, или уж осерчал больно крепко, только взял и совсем нечаянно помер.

Дикой с вечера стащил со стены шомполку п подался в непогоду, а потому не знал, что дед крепче его затужил и помер.

XIII

Не шуршит прибитая дождем жнива под ногой, не путается перекати-поле. Ветер подшвыривает, озоруя, прямо к барскому дому и рвет, треплет дырявый зипун.

Дикому незябко, – только шомполку бережет, в зипун кутает. От пруда до самой липы, что насупротив барского балкона, на брюхе полз; карабкался долго, руки закоченели. Все-таки до дупла долез, не оборвался.

Дупло не только одного, двоих спрячет, давно давно заприметил, когда еще мусор весной в саду убирал. Как раз против балкона любой дробовик хватит… Угнездился и, грея руки, стал смотреть. С непривычки мережило в глазах, потом огляделся.

– В гостинной голубой свет, в углу в кресле кто-то сидит.

– Сын старшой, – в газете писали-шибко раненый, разглядел. Да, он. Сидит, а рядом на ковре в белой пелериночке барышня, на рукаве у нее перевязочка и крестик. Сидит и руку его гладит.

«Штошь это такое: либо што рука и ранита, а так весь ничего и ногами шевелит».

Тут еще подумал Васька: «Хорошо бы отца так ранили-сидеть в кресле и руку тебе гладят. Не то, что солдат тот, газом травленный. Брр, – как шкелет, и в газетине не пропечатали».

Васька ждал, но в зал никто больше не входил. Тогда Дикой поднимал шомполку и примеривался к молодому, но вздрагивал и опускал.

– Постой, не тебя мне надо.

Наконец, дождался: вышел откуда-то сам матерый, разбух в креоле и развернул крылья газеты.

Долго прилаживал шомполку, крестился.

– Господи помоги. Микола, милостивый…

Мушка заползла на бритый седой висок…

– Господи, помоги.

– Ах-ах-ха.

Звон в ушах, руки заныли.

Звон и гром в гостинной, упала, забилась в истерике барышня в пелериночке, грузно съехал барин под кресло, и на четвереньках уползал за гардины офицер.

Вернулся с двумя револьверами – в больной и здоровой-и плевался до изнеможения пулями– сразу из двух-в сад, в черную ночь. Пули шлепались, вязли в деревьях; одна с шипом втюхнулась в гнилую липу, пониже дупла.

«Вот так раненый, с обоих рук кроет», – улезая в дупло с головой, подумал Дикой.

Глаз у Дикого меткий, и шомполка била крепко, но заряжена была медной зипунной пуговицей: выдрала, озоруя, у барина клок плешивых волос, зажужжала волчком по паркету и трахнула дорогое зеркало, осерчав под конец.

По усадьбе и парку бегала дворня с фонарями. Голос Назарки грозился разорвать кого-то.

Раненый бегал так, скакал на коне, и никто бы не мог сказать, да в каком же месте у него рана?

Васька «прозимовал» в дупле ночь, день и только на другую ночь, дрыгая отекшими ногами, ударился мимо пруда по оврагам домой.

XIV

В имение приехала полиция. Пристав долго рассматривал медную пуговицу, тер себе лоб и, наконец, заявил:

– Из деревни прилетела. У них привычка пуговицами стрелять из шомполок. Я, ваше превосходительство, свидетелем был, как мужичонко, лесник, такой вот пуговицей медведицу свалил…

Генерал сидел, обвязанный примочками, и охал. Услышав историю о медведе, он заскрипел еще сильнее и зашипел:

– Вы меня бесите, полковник, не дожидайтесь же, пока я превращусь в того медведя, – действуйте, подавите, накажите!.

Полковник смутился, засуетился и в допросах перебулгатил всю дворню. Все подозрения были на пастуха.

Десять ражих стражников нагрянули к стариковой хате. Уезжая, увозили шомполку и зипун без Пуговиц. В кармане пристава был протокол: «Преступление налицо, но преступник неожиданно скончался и похоронен односельчанами», – гласило в конце протокола.

Дикой в избе не жил – одному было страшно, п пошел он ночевать к тетке.

На чужих полатях не шел сон. Всю ночь ворочался и тосковал; горела грудь, к утру стал бредить.

– Плохо с парнем-то. Уж не горячка ли. Всех перезаразит, – металась тетка.

Деть Ваську было некуда. Тогда тетка стащила его с полатей, настелила в углу у порога, где телят зимой держат, соломы, положила на нее, накрыла дерюгой и успокоилась, решив, что с пола хворь не так шибко перекинется.

Дикой метался, бормотал несвязное: – горят… горят… ржи, – орал он и вдруг вскакивал на колени. Потом брякался обратно и ворчал что-то о самопряхе. Снова орал и бился.

– От, бешеный-то, пра, дикой, и в кого уродился, – причитала тетка.

Приходила мать, кланялась в ноги и упрашивала родных не выкидывать сына, пока оправится. На куски, на копеечки пряничков синих слюнявых приносила и натаскивала тряпья прикрыть сына.

Был Дикой живуч-у порога, на телячьем месте, выхворал и оправился. Правда, одна шкура осталась да зубы, а все же оживать стал.

На рождество окреп совсем и не отстал от ребят в колядках.

Мать насбирала пирогов, блинов, кто мясца дал, – Дикой накалядовал и решили разговляться дома, в дедовой хате. Оттопили избу старой соломой, зажгли лампадку и уселись за березовый стол. Мать на тарелке разогрела куски пирога и вынула из печки,

В сенях вдруг звхрюкало, заскрипело. Дверь рванулась. Васька так и остолбенел, разинув рот.

В дверях стоймя стояла свинья и поводила, хрюкая, зеленым рылом.

– Ой! – взвизгнула мать, – свят, свят, свят… аминь, аминь… – Свинья вдруг цапнула себя за пятачок, стянула рыло и, эахохотав голосом отца, проревела:

– Спужались!

– Тятька, – захлебнулся Васька и повалился на холодную шинель лицом.

Через полчаса отец сидел за столом и объяснял Паське, жене и соседям: – Это, значит, маска есть от газов, как немец пущает, напяливаешь, – во!

Он надевал маску и хрюкал. Девки и бабы писка-ли и пятились.

– А хрючишь зачем? – спрашивал дураковатый Авдоха.

– Зачем, зачем, – передразнивал Федот, – видал, бабы пуясаются, а газ и пововсе вблизь не подходит.

Все святки носился Дикой с маской, пока не надоел всем, даже Тузику.

С войны отец привез чаю и сахару, потом сходил в волость и принес трешницу.

– Это тебе, как солдатке, полагается, – объяснил он матери.

Мать побираться больше не ходила и первый раз за долгие годы проклятые истопила печку и испекла горячие, свои, хлебы.

Отец все время был веселый, только хмурился, когда рассказывали про умершего от обиды деда.

Терпел Дикой, крепился и вдруг признался отцу, кто стрелял в барина.

Отец долго и пристально смотрел.

– Эт ты, как же?

– Пуговицей, тятька, от дедкинова зипуна!

Задумался отец, а потом сердито сказал:

– Ты, Васька, брось, пользы от этого нет, – убьешь старого, молодой кобель будет; рассчитываться, так со всеми сразу. – В глазах отца полых-лун и потух огонь.

Скоро опять отец ушел на войну, а мать – по кускам.

XV

Жить Дикому стало туго. Зипун продувает, и в брюхе урчит.

Ванька Щегол то свининки принесет, то пирога кусок, то целый блин; друзья победней – просто краюшку, – тем и сыт.

Днем за делами, и живот не слыхать.

Делов-то днем немало. Перво-наперво утром. Мужики еще в сараи за кормом не успели уйти – нужно их опередить. Взял колдашку и – передом. Обязательно в огумьях лежат зайцы.

Самое большое удовольствие – это косого выпугнуть. Вскочит, стук лапами, а тут в него колдаем, как пырснет, сто тузиков не догонит, и-и-и!

К обеду – на гору. Там дел по завязке. Каждый себе смастерил скамейку, дно льдом наморозил и с горы ходом.

Надо поспеть на чужих накататься. Хозяйства у Дикого нет, и ему прощают такие штуки.

К вечеру на пруду – там еще хлеще. Вырубят прямо изо льда ледянки, разгонят по льду, пузом бац и – ширр!

Совсем к вечеру – на посиделки; которых ребят и не пустят, а Дикого пустят, – плясун.

Девки сидят, как угоднички, в десять шалей закулемались и нитки сучат. А ребята без делов – тары-бары. А вот как гармонист придет – тут дело начинается.

Эх! Ходи изба, ходи печь!

Хозяину надо бечь!


Тут отвечают Дикого лапотки.

Хоть совсем к утру, но и с посиделок выгоняли. Тут уж податься было некуда. В такой крайности шел на гумна, в солому; закопается в середку омета и кончено – у зайцев научился.

Плохо только, когда брюхо урчит. С сытым брюхом и в соломе за мое почтение.

XVI

Так, день за днем на одной ножке прыгали! Проскакали холодные, пришли нюни, с капелями. Сыростью потянуло, а с нею потянуло в село разные вести. Мутные, шопотные.

– … Царя сместили… войне конец… землю дадут… – шелестело с языков. Стало больше солдат итти, с ними и вести ползли и слова новые разбегались:

«Митинги, оратели, капиталисты, буржуи и большаки».

Однако, весной что-то замолкло. Солдат шло совсем мало, землю не давали. Только как-то незаметно вместо стражника милиционер стал, а в имение десять солдат-кавалеристов пригнали. Охранять.

Шло лето, и вдруг опять забушевало. Поперли солдаты тучами. Все с ружьями, револьверами, а иной придет бомбами увешается.

– Ишь ты, Гаврюха, чисто арсенал!

– А ты чихаус уволок, – трунили друг над другом солдаты. Про «большаков» разговоры все чаще.

«Какие же они есть, – задумывался Дикой, – мотри, ростом вышли, вроде дяди Егора Бузанова С версту телеграфную». Ждал Васька отца со дня на день:-вот уж у пего распрошу, – говорил друзьям – он у меня с понятиями, бесприменно знает!

Но вот как-то поймал Дикого на улице солдат, – Матвей Коблов, и говорит:

– Слушай, паря, только не реви, скажи матери, штоб отца не ждала, долго жить приказал…

– Это как же, – задохнулся Дикой.

– Тах-то, расстреляли, болынавиком был, значит.

Ваську закачало, пошел и сел на бревнах. Сам не свой: большаки-вот какие большаки… – гудело в голове.

Тут же Матвей рассказывал: «… настоящий большевик… офицеры, значит, наступать до победы, – а он, гыт, вы, гыт, контра, вас, гыт, к ногтю надо, а солдатам брать ружье домой – с барином кончать… Ну, они его и тово… Чин-чином, яму вырыли, глаза завязали. Офицер дает «раз», а он, как гаркнет: «Подлетай и соединяйся».

– Как трахнули, так и нет…

– Самой то говорили?

– Нет ее, побираться ушла.

– Мальчонку-то жалко, а?

– Чево жалковать, бери вилы, да и тово… – указывает руками на поместье.

– Знамо, пора волю забирать.

– Будя, попили кровушки!

– Пожили довольно!

Деревня бухла, будоражилась и клокотала, несдерживаемая ничем. Большаки сказали просто и понятно: бери землю, гони помещика. Сигнальными кострами полыхнули первые погромы.

XVII

Володя приехал без погон, Слава – без светлых кадетских пуговиц. Старик-генерал сидел в кресле, опустив, как убойный бык, голову, а сын бегал и выкрикивал, тявкал комнатной собачкой:

– Погибло, все погибло, фронт обнажен! Армия распалась! Срывают погоны! Озверевшая солдатня! Жгут имения! Топчут культуру, нет у них родины, гибнет Россия, родина. О!..

Генеральша сморкалась и хлюпала. Дочь и Леля Небратская, скуля, терли глаза.

– Папа, Володя, уедемте, они сожгут, они расстерзают нас…

– Барин, поторопитесь, беды бы не было! Вошел бледный и растрепанный Назарка, не

снимая шапки, грязными сапогами по коврам.

В окнах мережили далекие зарева.

XVIII

Васька у всех ребят попробовал колдаи и решил– его тверже всех, не сдаст.

Как угорелый, метался он по кучкам народа жадно ловя слова, обрывки:

– … в Назаровке натло!

– … в Ждановке по кирпичу -

– … а мы што?!..

– … охрана, кавалеристы, – опасались некоторые. /

Вылечил от нерешительности Тимошка Киргиз. Он вышел из хаты, вытянул две бомбы и, размахнувши ими, как бутылками, гаркнул:

– Видали, всех порву! Жмем, пока не утекли Забунтовали и двинулись всем селом, стадно как предки, с вилами и топорами. Вдали маячили стогами зарева. Черный был овраг, и не видно было что люди шли, будто овраг потек черным соком

Как пчелы, вытряхнутые из рукава роевни, загудели, расползаясь от оврага и напирая на городьбу усадьбы. Тускло щурился барский дом, а флигель охраны светился ярко.

Десяток солдат перемахнули забор и, то припадая, то вскакивая, бросились к флигелю. Дикой кинулся следом. Народ замер, притиснувшись к ограде.

Тимошка Киргиз влепился в окно и вдруг осклабился.

– Пьют, ох, пьют, скоты!

– Ну, охрана!

Твердо нажали дверь и вошли, шевеля серыми бомбами в руках.

За клеенчатым столом, за лавками, сидели и валялись кавалеристы. Рядом кучи бутылок – полных пустых, битых и небитых – стояли и валялись тоже.

Увидев солдат с бомбами, кавалеристы не смутились ничуть, будто перед ними половые с новыми бутылками вина. Один – высокий бледный, очевидно, единственный, имевший еще дар слова, встал и, указывая на дом пальцем, прохрипел:

– Там всем хватит…

Тут же он, хлебнув раз, свалился и тоже онемел. Тимошка вышел с крыльца и свистнул. Народ, как вода, прорвавшая плотину, с ревом напер, снес городьбу и нахлынул на поместье.

Дикой, визжа, выпрыгнул вперед, стараясь добраться первым до господ. На ступеньках он поскользнулся, но вскочил сразу и колдаем наотмашь вышиб половину двери на веранду.

Метнулся прямо, вбок, за гардины – пусто.

– Народ, упустили, удрали они, убегли! – за ревел он в неистовой обиде.

Хрустел и стонал дом, звенели зеркала, и вдруг лизнул где-то огонь, ярче, больше и поднял горя чо к небу длинные и кровавые руки, давая знать округе, что мужики расправились со. своими барами.

На барских лошадях догоняли озорные парни господ, но вернулись с пустыми руками.

Бесился Дикой с досады, плакал, визжал, что не смог выместить ни за отца, ни за деда, ни за свои обиды на ясивом человеке.

Рыская по усадьбе, наткнулись на лошадь. Бросилась в глаза, угадал – та самая, на которой барышня сидела. Подошел, бушует в груди хлеще огня, что жрет барский дом, – размахнулся – хвать Игрушку по холеной морде.

Ужас расширил глаза лошади, она осела на задние ноги и задрожала дробно и часто.

Испугался себя Дикой: за што же тварь-то… нельзя…

– Тпру, стой, коняш, не бойсь, не бойсь, – погладил по ударенной сурне.

Поняла Игрушка Ваську и прильнула к плечу, все еще дрожа.

Васька обротал ее, вскинулся на мягкий круп и зашептал, пригибаясь к уху:

– Поедем, коняш, моя будешь!

Лошадь шла, покорно вздыхая, как человек, и поводя тонкими ушами, когда ветер бросал к ногам шум пожара. Ночь была черная. В селе горланили петухи, думая на пожар, что наступает утро.

Васька приехал к хате, привязал коня и долго не мог оторвать глаз, зачарованный пожаром.

Потом, вдруг, очнулся, кинулся к хате и с сердцем, обрывая, ссаживая руки, стал срывать и отшвыривать доски, залепившие глаза избе.

А пожар полыхал, взметывал к нему клубы и кровянил ночь. К утру догорели дом и строения. Прошедший дождь омыл пожарище.

На весну обществом запахали гарь и засеяли рожью.

Первые года не родилась, была тощая и редкая, а теперь взметывается озорно и кучеряво, и не отгадаешь, где было поместье, а где простое место.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю