355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гоголь » Страшная месть (Совр. орф.) » Текст книги (страница 1)
Страшная месть (Совр. орф.)
  • Текст добавлен: 9 мая 2020, 23:00

Текст книги "Страшная месть (Совр. орф.)"


Автор книги: Николай Гоголь



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Николай Васильевич Гоголь
СТРАШНАЯ МЕСТЬ

Дозволено цензурою. Москва, 18-го ноября 1886 года.



I

умит, гремит конец Киева: есаул Горобец празднует свадьбу своего сына. Наехало много людей к есаулу в гости. В старину любили хорошенько поесть, еще лучше любили попить, а еще лучше любили повеселиться. Приехал на гнедом коне своем и запорожец Микита прямо с разгульной попойки с Перешляя поля, где поил он семь дней и семь ночей королевских шляхтичей красным вином. Приехал и названный брат есаула Данило Бурульбаш, с другого берега Днепра, где, промеж двумя горами, был его хутор, с молодою женою Катериною и с годовым сыном. Дивилися гости белому лицу пани Катерины, черным, как немецкий бархат, бровям, нарядной сукне и исподнице из голубого полутабенеку[1]1
  Старинная шелковая материя.


[Закрыть]
, сапогам с серебряными подковами; но еще больше дивились тому, что не приехал вместе с нею старый отец. Всего только год жил он на Заднепровьи, а двадцать один пропадал без вести и воротился к дочке своей, когда уже та вышла замуж и родила сына. Он, верно, много нарассказал бы дивного. Да как и не рассказать, бывши так долго в чужой земле! Там все не так: и люди не те, и церквей Христовых нет… Но он не приехал.

Гостям поднесли варенуху с изюмом и сливами, и на немалом блюде коровай. Музыканты принялись за исподку его, испеченную вместе с деньгами и, на время притихнув, положили возле себя цымбалы, скрипки и бубны. Между тем молодицы и девчата, утершись шитыми платками, выступали снова из рядов своих; а паробки, схватившись в боки, гордо озираясь на стороны, готовы были понестись им навстречу, – как старый есаул вынес две иконы благословить молодых. Те иконы достались ему от честного схимника, старца Варфоломея. Не богата на них утварь, не горит ни серебро, ни золото, но никакая нечистая сила не посмеет прикоснуться к тому, у кого они в доме. Приподняв иконы вверх, есаул готовился сказать краткую молитву… как вдруг закричали, перепугавшись, игравшие на земле дети, а вслед за ними попятился народ, и все показывали со страхом пальцами на стоявшего посреди их казака. Кто он таков – никто не знал. Но уже он протанцовал на славу казачка и уже успел насмешить обступившую его толпу. Когда же есаул поднял иконы, вдруг все лицо казака переменилось: нос вырос и наклонился на сторону, вместо карих, запрыгали зеленые очи, губы засинели, подбородок задрожал и заострился, как копье, изо рта выбежал клык, из-за головы поднялся горб, и стал казак – старик.

– Это он! Это он! – кричали в толпе, тесно прижимаясь друг к другу.

– Колдун показался снова! – кричали матери, хватая за руки детей своих.

Величаво и сановито выступил вперед есаул и сказал громким голосом, выставив против него иконы:

– Пропади, образ сатаны, тут тебе нет места! – и, зашипев и щелкнув, как волк, зубами, пропал чудный старик.

Пошли, пошли и зашумели, как море в непогоду, толки и речи между народом.

– Что это за колдун? – спрашивали молодые и небывалые люди.

– Беда будет! – говорили старые, качая головами.

И везде, по всему подворью есаула, стали собираться в кучки и слушать истории про чудного колдуна. Но все почти говорили разно, и наверно никто не мог рассказать про него.

На двор выкатили бочку меду и не мало поставили ведер грецкого вина; все повеселело снова: музыканты грянули, девчата, молодицы, лихое казачество, в ярких жупанах[2]2
  Кафтан польского покроя.


[Закрыть]
, понеслись. Девяностолетнее и столетнее старье, подгуляв, пустилось и себе приплясывать, поминая не даром пропавшие годы. Пировали до поздней ночи, и пировали так, как теперь уже не пируют. Стали гости расходиться, но мало побрело восвояси: много осталось ночевать у есаула на широком дворе; а еще больше казачества заснуло, непрошенное, под лавками, на полу, возле коня, близ хлева; где пошатнулась с хмеля казацкая голова, там и лежит и храпит на весь Киев.




II

ихо светит по всему миру: то месяц показался из-за горы. Будто Дамасскою дорогою и белою, как снег, кисеею покрыл он гористый берег Днепра, и тень ушла еще далее в чащу сосен.

Посреди Днепра плыл дуб. Сидят впереди два хлопца: черные казацкие шапки набекрень, и под веслами, как будто от огнива огонь, летят брызги во все стороны.

Отчего не поют казаки? Не говорят ни о том, как уже ходят по Украйне ксендзы и перекрещивают казацкий народ в католиков; ни о том, как два дня билась при Соленом озере Орда? Как им петь, как говорить про лихие дела: пан их Данило призадумался, и рукав его кармазинного жупана опустился из дуба и черпает воду; пани их Катерина тихо колышет дитя и не сводит с него очей, а на незастланную полотном нарядную сукню серою пылью валится вода.

Любо глянуть с середины Днепра на высокие горы, на широкие луга, на зеленые леса! Горы те, – не горы: подошвы у них нет, внизу их, как и вверху, острая вершина, и под ними и над ними высокое небо. Те леса, что стоят на холмах, не леса: то волосы, поросшие на косматой голове лесного деда. Под нею в воде моется борода, и под бородою, и над волосами высокое небо. Те луга, – не дуга: то зеленый пояс, препоясавший посредине круглое небо, и в верхней половине и в нижней половине прогуливается месяц.

Не глядит пан Данило по сторонам, глядит он на молодую жену свою.

– Что, моя молодая жена, моя золотая Катерина вдалася в печаль?

– Я не в печаль вдалася, пан мой Данило! Меня устрашили чудные рассказы про колдуна. Говорят, что он родился таким страшным… и никто из детей сызмала не хотел играть с ним. Слушай, пан Данило, как страшно говорят: что будто ему все чудилось, что все смеются над ним. Встретится ли под темный вечер с каким-нибудь человеком, и ему тотчас покажется, что он открывает рот и скалит зубы. И на другой день находили мертвым того человека. Мне чудно, мне страшно было, когда я слушала эти рассказы, – говорила Катерина, вынимая платок и вытирая им лицо спавшего на руках дитяти. На платке были вышиты ею красным шелком листья и ягоды.

Пан Данило ни слова, и стал поглядывать на темную сторону, где далеко из-за леса, чернел земляной вал, из-за вала поднимался старый замок. Над бровями вдруг вырезались три морщины; левая рука гладила молодецкие усы.

– Не так еще страшно то, что колдун, – говорил он, – как страшно то, что он недобрый гость. Что ему за блажь пришла притащиться сюда? Я слышал, что хотят ляхи строить какую-то крепость, чтобы перерезать нам дорогу к запорожцам. Пусть это правда… Я размечу чертовское гнездо, если только пронесется слух, что у него есть какой-нибудь притон. Я сожгу старого колдуна, так что и воронам нечего будет расклевать. Однако ж думаю, он не без золота и всякого добра. Вот где живет этот дьявол! Если у него водится золото…

Мы сейчас будем плыть мимо крестов – это кладбище! Тут гниют его нечистые деды. Говорят, они все готовы были себя продать за денежку сатане и с душою, и с ободранными жупанами. Если ж у него точно есть золото, то мешкать нечего теперь: не всегда на войне можно добыть…

– Знаю, что затеваешь ты: не предвещает мне ничего доброго встреча с ним. Но ты так тяжело дышишь, так сурово глядишь, брови твои так угрюмо надвинулись на очи!..

– Молчи, баба! – с сердцем сказал Данило, – с вами кто свяжется, сам станет бабой. Хлопец, дай мне огня в люльку![3]3
  Трубка.


[Закрыть]
Тут оборотился он к одному из гребцов, который, выколотивши из своей люльки горячую золу, стал перекладывать ее в люльку своего пана. – Пугает меня колдуном! – продолжал пан Данило. – Казак, слава Богу, ни чертей, ни ксендзов не боится. Много было бы проку, если бы мы стали слушаться жен; не так ли, хлопцы? наша жена – люлька, да острая сабля!

Катерина замолчала, потупивши очи в сонную воду, а ветер дергал воду рябью, и весь Днепр серебрился, как волчья шерсть середи ночи.

Дуб повернул и стал держаться лесистого берега. На берегу виделось кладбище: ветхие кресты толпились в кучу. Ни калина не растет меж ними, ни трава не зеленеет, только месяц греет их с небесной вышины.

– Слышите ли, хлопцы, крики! Кто-то зовет нас на помощь! – сказал пан Данило, оборотясь к гребцам своим.

– Мы слышим крики, и, кажется, с той стороны, – разом сказали хлопцы, указывая на кладбище.

Но все стихло. Лодка поворотила и стала огибать выдавшийся берег. Вдруг гребцы опустили весла и недвижимо уставили очи. Остановился и пан Данило; страх и холод прорезался в казацкие жилы.


Крест на могиле зашатался, и тихо поднялся из нее высохший мертвец. Борода до пояса; на пальцах когти длинные, еще длиннее самых пальцев. Тихо поднял он руки вверх. Лицо все задрожало у него и покривилось. Страшную муку, видно, терпел он. «Душно мне! Душно!» – простонал он диким, нечеловечьим голосом. Голос его, будто нож, царапал сердце, и мертвец вдруг ушел под землю.

Зашатался другой крест, и опять вышел мертвец, еще страшнее, еще выше прежнего; весь зарос; борода по колена, и еще длиннее костяные когти. Еще диче закричал он: «душно мне!» и ушел под землю.

Пошатнулся третий крест, поднялся третий мертвец. Казалось, одни только кости поднялись высоко над землею. Борода по самые пяты; пальцы с длинными когтями вонзились в землю. Страшно протянул он руки вверх, как будто хотел достать месяц, и закричал так, как будто кто-нибудь стал пилить его желтые кости…

Дитя, спавшее на руках Катерины, вскрикнуло и пробудилось; сама пани вскрикнула; гребцы пороняли шапки в Днепр; сам пан вздрогнул.

Все вдруг пропало, как будто не бывало; однако ж хлопцы долго не брались за весла. Заботливо поглядел Бурульбаш на молодую жену, которая в испуге качала на руках кричавшее дитя, прижал ее к сердцу и поцеловал в лоб.

– Не пугайся, Катерина! Гляди: ничего нет! – говорил он, указывая по сторонам, – это колдун хочет устрашить людей, чтобы никто не добрался до нечистого гнезда его. Баб только одних он напугает этим! Дай сюда на руки мне сына!

При сем слове поднял пан Данило своего сына вверх и поднес к губам:

– Что, Иван, ты не боишься колдунов? Нет, говори: – тятя, я казак. Полно же, перестань плакать! Домой приедем! Приедем домой – мать накормит кашею; положит тебя спать в люльку, запоет:

 
Люли, люли, люли!
Люли, сынку, люли!
Да вырастай, вырастай в забаву!
Казачеству на славу,
Вороженькам на расправу!
 

– Слушай, Катерина: мне кажется, что отец твой не хочет жить в ладу с нами. Приехал угрюмый, суровый, как будто сердится… Ну, недоволен – зачем и приезжать. Не хотел выпить за казацкую волю! Не покачал на руках дитяти! Сперва было я ему хотел поверить все, что лежит на сердце, да не берется что-то, и речь заикнулась. Нет, у него не казацкое сердце! Казацкие сердца когда встретятся где, как не выбьются из груди на встречу друг другу! Что, мои любые хлопцы, скоро берег? Ну, шапки я дам вам новые. Тебе, Стецько, дам выложенную бархатом с золотом; я ее снял вместе с головою у татарина; весь его снаряд достался мне; одну только его душу я выпустил на волю. Ну, причаливай! Вот, Иван, мы и приехали, а ты все плачешь! Возьми его, Катерина!

Все вышли. Из-за горы показалась соломенная кровля: то дедовские хоромы пана Данила. За ними еще гора, а там уже и поле, а там хоть сто верст пройди, не сыщешь ни одного казака.




III

утор пана Данила между двумя горами в узкой долине, сбегающей к Днепру. Невысокие у него хоромы; хата на вид – как и у простых казаков, и в ней одна светлица; но есть где поместиться там и ему, и жене его, и старой прислужнице, и десяти отборным молодцам. Вокруг стен вверху идут дубовые полки; густо на них стоят миски, горшки для трапезы; есть меж ними и кубки серебряные, и чарки, оправленные в золото, дарственные и добытые на войне; ниже висят дорогие мушкеты, сабли, пищали, копья; волею и неволею перешли они от татар, турок и ляхов; немало за то и вызубрены; глядя на них, пан Данило как будто по значкам припоминал свои схватки. Под стеною, внизу, дубовые, гладко вытесанные лавки; возле них, перед лежанкою, висит на веревках, продетых в кольцо, привинченное к потолку, люлька; во всей светлице пол гладко убитый и смазанный глиною. На лавках спит с женою пан Данило, на лежанке старая прислужница; в люльке тешится и убаюкивается малое дитя; на полу покотом ночуют молодцы. Но казаку лучше спать на гладкой земле при вольном небе; ему не пуховик и не перина нужна; он мостит себе под голову свежее сено и вольно протягивается на траве; ему весело взглянуть, проснувшись середи ночи, на высокое, засеянное звездами небо и вздрогнуть от ночного холода, принесшего свежесть казацким косточкам; потягиваясь и бормоча сквозь сон, закуривает он люльку и закутывается в теплый кожух.

Не рано проснулся Бурульбаш после вчерашнего веселья и, проснувшись, сел в углу на лавке, и начал натачивать новую, выменянную им, турецкую саблю; а пани Катерина принялась вышивать золотом шелковый ручник.

Вдруг вошел Катеринин отец, рассержен, нахмурен, с заморскою люлькою в зубах, приступил к дочке и сурово стал выспрашивать ее: что за причина тому, что так поздно воротилась она домой.

– Про эти дела, тесть, не ее, а меня спрашивать! Не жена, а муж отвечает. У нас уже так водится, не погневайся! говорил Данило, не оставляя своего дела; может, в иных неверных землях этого не бывает, – я не знаю.

Краска выступила на суровом лице тестя, и очи дико блеснули. – Кому ж, как не отцу, смотреть за своею дочкой! бормотал он про себя. – Ну, я тебя спрашиваю, где таскался до поздней ночи?

– А вот это дело, дорогой тесть! На это я тебе скажу, что я давно уже вышел из тех, которых бабы пеленают. Знаю, как сидеть на коне, умею держать в руках и саблю острую, еще кое-что умею… умею никому и ответа не давать в том, что делаю.

– Я вижу, Данило, я знаю, ты желаешь ссоры! Кто скрывается, у того, верно, на уме недоброе дело.

– Думай себе, что хочешь, – сказал Данило, – думаю и я себе. Слава Богу, ни в одном еще бесчестном деле не был; всегда стоял за веру православную и отчизну не так, как иные бродяги таскаются, Бог знает, где, когда православные бьются на смерть, а после нагрянут убирать не ими засеянное жито; на униатов даже не похожи, не заглянут в Божию церковь. Таких бы нужно допросить порядком, где они таскаются.

– Э, казак! Знаешь ли ты… я плохо стреляю: всего за сто сажень пуля моя пронизывает сердце; я и рублюсь незавидно: от человека остаются куски мельче круп, из которых варят кашу.

– Я готов, – сказал пан Данило, бойко перекрестивши воздух саблею, как будто знал, на что ее выточил.

– Данило! – закричала громко Катерина, ухвативши его за руку и повиснув на ней, – вспомни, безумный, погляди, на кого ты подымаешь руку! Батько, твои волосы белы, как снег, а ты разгорелся, как неразумный хлопец!

– Жена! крикнул грозно пан Данило, – ты знаешь, я не люблю этого; ведай свое бабье дело!

Сабли страшно звякнули; железо рубило железо, и искрами, будто пылью, осыпали себя казаки. С плачем ушла Катерина в особую светлицу, кинулась в постель и закрыла уши, чтобы не слышать сабельных ударов. Но не так худо бились казаки, чтобы можно было заглушить их удары. Сердце ее хотело разорваться на части; по всему телу слышала она, как проходили звуки: тук, тук. «Нет, не вытерплю, не вытерплю… Может, уже алая кровь бьет ключом из белого тела; может, теперь изнемогает мой милый; а я лежу здесь!» И вся бледная, едва переводя дух, вошла в хату.

Ровно и страшно бились казаки; ни тот, ни другой не одолевает. Вот наступает Катеринин отец – подается пан Данило; наступает пан Данило – подается суровый отец, и опять наравне. Кипят, Размахнулись… ух! сабли звенят… и, гремя, отлетели в сторону клинки.

– Благодарю тебя, Боже! – сказала Катерина и вскрикнула снова, когда увидела, что казаки взялись за мушкеты; поправили кремни, взвели курки.

Выстрелил пан Данило, – не попал. Нацелился отец… он стар, он видит не так зорко, как молодой, однако ж не дрожит его рука. Выстрел загремел… Пошатнулся пан Данило; алая кровь выкрасила левый рукав казацкого жупана.

– Нет! – закричал он: – я не продам так дешево себя; не левая рука, а правая атаман. Висит у меня на стене турецкий пистолет: еще ни разу во всю жизнь не изменял он мне; слезай со стены, старый товарищ! Покажи другу услугу! – Данило протянул руку.

– Данило! – закричала в отчаянии, схвативши его за руки и бросившись ему в ноги, Катерина: – не за себя молю, мне один конец: та недостойная жена, которая живет после своего мужа; Днепр, холодный Днепр будет мне могилою… Но погляди на сына, Данило! погляди на сына! Кто пригреет бедное дитя? Кто приголубит его! Кто выучит его летать на вороном коне, биться за волю и веру, пить и гулять по-казацки? Пропадай, сын мой! Пропадай! Тебя не хочет знать отец твой! Гляди, как он отворачивает лицо свое. О, я теперь знаю тебя! ты зверь, а не человек! У тебя волчье сердце, а дума лукавой гадины! Я думала, что у тебя есть капля жалости, что в твоем каменном теле человечье чувство горит. Безумно же я обманулась! Тебе это радость принесет; твои кости станут танцовать в гробе с веселья, когда услышат, как нечестивые звери – ляхи кинут в пламя твоего сына, когда сын твой будет кричать под ножами и окропом. О, я знаю тебя! Ты рад бы из гроба встать и раздувать шапкою огонь, взвихрившийся под ним!

– Постой, Катерина! Ступай, мой ненаглядный Иван, поцелую тебя! Нет, дитя мое, никто не тронет волоска твоего; ты вырастешь на славу отчизны; как вихорь, будешь ты летать перед казаками, с бархатною шапочкою на голове, с острою саблею в руке. Дай, отец, руку! Забудем бывшее меж нами! Что сделал перед тобою неправого – винюсь. Что же ты не даешь руки? – говорил Данило отцу Катерины, который стоял на одном месте, не выражая на лице своем ни гнева, ни примирения.

– Отец! – вскричала Катерина, обняв и поцеловав его, – не будь неумолим, прости Данилу: он не огорчит больше тебя!

– Для тебя только, моя дочь, прощаю! – отвечал он, поцеловав ее и блеснув страшно очами.

Катерина немного вздрогнула: чуден показался ей и поцелуй, и страшный блеск очей. Она облокотилась на стол, на котором перевязывал раненую свою руку пан Данило, передумывая, что худо и не по-казацки сделал он, прося прощения, когда не был ни в чем виноват.




IV

леснул день, но не солнечный: небо хмурилось, и тонкий дождь сеялся на поля, на леса, на широкий Днепр. Проснулась пани Катерина, но не радостна: очи заплаканы, и вся она смутна и неспокойна.

– Муж мой милый, муж дорогой, чудный мне сон снился!

– Какой сон, моя любая пани Катерина?

– Снилось мне, чудно, право, и так живо, будто наяву, снилось мне, что отец мой есть тот самый урод, которого мы видели у есаула. Но, прошу тебя, не верь сну: каких глупостей не привидится! Будто я стояла перед ним, дрожала вся, боялась, и от каждого слова его стонали мои жилы. Если б ты слышал, что он говорил…

– Что же он говорил, моя золотая Катерина?

– Говорил: «Ты посмотри на меня, Катерина, я хорош! Люди напрасно говорят, что я дурен: я буду тебе славным мужем. Посмотри, как я поглядываю очами!» Тут навел он на меня огненные очи, я вскрикнула и пробудилась.

– Да, сны много говорят правды. Однако ж знаешь ли ты, что за горою не так спокойно; чуть ли не ляхи стали выглядывать снова. Мне Горобец прислал сказать, чтоб я не спал; напрасно только он заботится: я и без того не сплю. Хлопцы мои в эту ночь срубили двенадцать засеков. Посполитство будем угощать свинцовыми сливами, а шляхтичи потанцуют и от батогов[4]4
  Кнут.


[Закрыть]
.

– А отец знает об этом?

– Сидит у меня на шее твой отец! Я до сих пор разгадать его не могу. Много, верно, он грехов наделал в чужой земле. Что ж, в самом деле, за причина: живет около месяца, и хоть бы раз развеселился, как добрый казак? Не захотел выпить меду! слышишь, Катерина, не захотел выпить меду, который я вытрусил у брестовских жидов. Эй, хлопец! – крикнул пан Данило, – беги, малый, в погреб, да принеси жидовского меду! Горелки[5]5
  Водки.


[Закрыть]
даже не пьет! Экая пропасть! Мне кажется, пани Катерина, что он и в Господа Христа не верует. А как тебе кажется?

– Бог знает, что говоришь ты, пан Данило!

– Чудно, пани? – продолжал Данило, принимая глиняную кружку от казака, – поганые католики даже падки до водки; одни только турки не пьют. Что, Стецько, много хлебнул меду в подвале?

– Попробовал только, пан!

– Лжешь, собачий сын! – вишь, как мухи напали на усы! Я по глазам вижу, что хватил с полведра. Эх, казаки! что за лихой народ! все отдать готов товарищу, а хмельное высушит сам. Я, пани Катерина, что-то давно уже был пьян – а?

– Вот давно! а в прошедший…

– Не бойся, не бойся, больше кружки не выпью! А вот и турецкий игумен лезет в дверь! – проговорил он сквозь зубы, увидя тестя, нагнувшегося, чтоб войти в дверь.

– А что ж это, моя дочь! – сказал отец, снимая с головы шапку и поправляя пояс, на котором висела сабля с чудными каменьями, – солнце уже высоко, а у тебя обед не готов.

– Готов обед, пан отец, сейчас поставим! Вынимай горшок с галушками! – сказала пани Катерина старой прислужнице, обтиравшей деревянную посуду. – Постой, лучше я сама выну, – продолжала Катерина, а ты позови хлопцев.

Все сели на полу в кружок: против покута пан отец, по левую руку пан Данило, по правую руку пани Катерина и десять наивернейших молодцов, в синих и желтых жупанах.

– Не люблю я этих галушек! – сказал пан отец, немного поевши и положивши ложку, – никакого вкусу нет!

– Знаю, что тебе лучше жидовская лапша, – подумал про себя Данило. – Отчего же, тесть, продолжал он вслух, – ты говоришь, что вкусу нет в галушках? Худо сделаны, что ли? Моя Катерина так делает галушки, что и гетману редко достается есть такие; а брезгать ими нечего: это христианское кушанье! Все святые, люди и угодники Божии едали галушки.

Ни слова отец; замолчал и пан Данило.

Подали жареного кабана с капустою и сливами.

– Я не люблю свинины! – сказал Катеринин отец, выгребая ложкою капусту.

– Для чего же не любить свинины? – сказал Данило. – одни турки и жиды не едят свинины.

Еще суровее нахмурился отец.

Только одну лемишку с молоком и ел старый отец и потянул вместо водки из фляжки, бывшей у него за пазухой, какую-то черную воду.

Пообедавши, заснул Данило молодецким сном и проснулся только около вечера. Сел и стал писать листы в казацкое войско; а пани Катерина начала качать ногою люльку, сидя на лежанке. Сидит пан Данило, глядит левым глазом на писание, а правым в окошко. А из окошка далеко блестят горы и Днепр; за Днепром синеют леса; мелькает сверху прояснившееся ночное небо; но не далеким небом и не синим лесом любуется пан Данило – глядит он на выдавшийся мыс, на котором чернел старый замок. Ему почудилось, будто блеснуло в замке огнем узенькое окошко. Но все тихо; это верно показалось ему. Слышно только, как глухо шумит внизу Днепр, и с трех сторон, один за другим, отдаются удары мгновенно пробудившихся волн. Он не бунтует; он, как старик, ворчит и ропщет; ему все не мило; все переменилось около него; тихо враждует он с прибрежными горами, лесами, лугами и несет на них жалобу в Черное море.

Вот по широкому Днепру зачернела лодка, и в замке снова как будто блеснуло что-то. Потихоньку свистнул Данило, и выбежал на свист верный хлопец.

– Бери, Стецько, с собою скорее острую саблю да винтовку, да ступай за мною!

– Ты идешь? – спросила пани Катерина.

– Иду, жена. Нужно посмотреть все места, все ли в порядке.

– Мне однако ж страшно оставаться одной. Меня сон так и клонит; что, если мне приснится то же самое? Я даже не уверена, точно ли то сон был – так это происходило живо.

– С тобою старуха останется; а в сенях и на дворе спят казаки!

– Старуха спит уже, а казакам что-то не верится. Слушай, пан Данило: замкни меня в комнате, а ключ возьми с собою. Мне тогда не так будет страшно; а казаки пусть лягут перед дверями.

– Пусть будет так! – сказал Данило, стирая пыль с винтовки и насыпая на полку порох.

Верный Стецько уже стоял одетый во всей казацкой сбруе. Данило надел смушевую шапку, закрыл окошко, задвинул засовами дверь, замкнул и, промеж спавшими своими казаками, вышел потихоньку из двора в горы.

Небо почти все прочистилось. Свежий ветер чуть-чуть навевал с Днепра. Если бы не слышно было издали стенания чайки, то все бы казалось онемевшим. Но вот почудился шорох… Бурульбаш с верным слугою тихо спрятался за терновник, прикрывавший срубленный засек. Кто-то в красном жупане с двумя пистолетами, с саблею на боку, спускался с горы. – Это тесть! – проговорил пан Данило, разглядывая его из-за куста. – Зачем и куда ему идти в эту пору? Стецько, не зевай, смотри в оба глаза, куда возьмет дорогу пан отец…

Человек в красном жупане сошел на самый берег и поворотил к выдавшемуся мысу.

– А! вот куда! – сказал пан Данило. – Что, Стецько, ведь он как раз потащился к колдуну в дупло?

– Да, верно, не в другое место, пан Данило! Иначе мы видели бы его на другой стороне; но он пропал подле замка.

– Постой же, вылезем, а потом и пойдем по следам. Тут что-нибудь да кроется. Нет, Катерина, я говорил тебе, что отец твой недобрый человек; не так он и делал все, как православный.

Уже мелькнули пан Данило и его верный хлопец на выдавшемся берегу; вот уже их не видно; непробудный лес, окружавший замок, спрятал их. Верхнее окошко тихо засветилось; внизу стоят казаки и думают, как бы влезть им: ни ворот, ни дверей не видно; со двора, верно, есть ход; но как войти туда? Издали слышно, как гремят цепи и бегают собаки.

– Что я думаю долго! – сказал пан Данило, увидя перед окном высокий дуб, – стой тут, малый! Я полезу на дуб; с него прямо можно глядеть в окошко.

Тут снял он с себя пояс, бросил вниз саблю, чтобы не звенела, и, ухватясь за ветви, поднялся вверх. Окошко все еще светилось. Присевши на сук, возле самого окна, уцепился он рукою за дерево и глядит.

В комнате и свечи нет, а светит. По стенам чудные знаки; висит оружие, но все странное; такого не носят ни турки, ни крымцы, ни ляхи, ни христиане, ни славный народ шведский. Под потолком взад и вперед мелькают нетопыри, и тень от них мелькает по стенам, по дверям, по помосту. Вот отворилась без скрыпа дверь; входит кто-то в красном жупане и прямо к столу, накрытому белою скатертью. Это он, это тесть! Пан Данило опустился немного ниже и прижался крепче к дереву.

Но тестю некогда глядеть, смотрит ли кто в окошко, или нет. Он пришел пасмурен, не в духе, сдернул со стола скатерть – и вдруг по всей комнате тихо разлился прозрачно-голубой свет; только несмешавшиеся волны прежнего бледно-золотого переливались, ныряли, словно в голубом море, и тянулись слоями, будто на мраморе. Тут поставил он на стол горшок и начал кидать в него какие-то травы.

Пан Данило стал вглядываться и не заметил уже на нем красного жупана; вместо того показались на нем широкие шаровары, какие носят турки; за поясом пистолеты; на голове какая-то чудная шапка, исписанная вся не русскою и не польскою грамотою. Глянул в лицо – и лицо стало переменяться; нос вытянулся и повиснул над губами, рот в минуту раздался до ушей; зуб выглянул изо рта, нагнулся на сторону, и стал перед ним тот самый колдун, который показался на свадьбе у есаула. «Правдив сон твой, Катерина!» – подумал Бурульбаш.

Колдун стал прохаживаться вокруг стола, знаки стали быстрее переменяться на стене, а нетопыри залетали сильнее вниз и вверх, взад и вперед. Голубой свет становился реже, реже, и совсем как будто потух. И светлица осветилась уже тонким розовым светом. Казалось, с тихим звоном разливался чудный свет по всем углам, и вдруг пропал, и настала тьма. Слышался только шум, будто ветер в тихий час вечера наигрывал, кружась по водному зеркалу, нагибая еще ниже в воду серебряные ивы. И чудится пану Даниле, что в светлице блестит месяц, ходят звезды, неясно мелькает темно-синее небо, и холод ночного воздуха пахнул даже ему в лицо. И чудится пану Даниле (тут он стал щупать себя за усы, не спит ли), что уже не небо в светлице, а его собственная опочивальня: висят на стене его татарские и турецкие сабли; около стен полки, на полках домашняя посуда и утварь; на столе хлеб и соль; висит люлька… но вместо образов выглядывают страшные лица; на лежанке… но сгустившийся туман покрыл все, и стало опять темно. И опять с чудным звоном осветилась вся светлица розовым светом, и опять стоит колдун неподвижно в чудной чалме своей. Звуки стали сильнее и гуще, тонкий розовый свет становился ярче, и что-то белое, как будто облако, веяло посреди хаты, и чудится пану Даниле, что облако то не облако, что то стоит женщина; только из чего она – из воздуха, что ли, выткана? Отчего же она стоит и земли не трогает, и не опершись ни на что, и сквозь нее просвечивает розовый свет и мелькают на стене знаки? Вот она как-то пошевелила прозрачною головою своею: тихо светятся ее бледно-голубые очи; волосы вьются и падают по плечам ее, будто светло-серый туман; губы бледно алеют, будто сквозь бело-прозрачное утреннее небо льется едва приметный алый свет зари; брови слабо темнеют… Ах! Это Катерина! Тут почувствовал Данило, что члены у него оковались; он силился говорить, но губы шевелились без звука.

Неподвижно стоял колдун на своем месте.

– Где ты была? – спросил он, и стоявшая перед ним затрепетала.

– О, зачем ты меня вызвал? – тихо простонала она. – Мне было так радостно. Я была в том самом месте, где родилась и прожила пятнадцать лет. О, как хорошо там! Как зелен и душист тот луг, где я играла в детстве: и полевые цветочки те же, и хата наша и огород! О, как обняла меня добрая моя мать! Какая любовь у нее в очах! Она приголубливала меня, целовала в уста и щеки, расчесывала частым гребнем мою русую косу… Отец! – тут она вперила в колдуна бледные очи, – зачем ты зарезал мать мою?


Грозно колдун погрозил пальцем.

– Разве я тебя просил говорить про это? – и воздушная красавица задрожала. – Где теперь пани твоя?

– Пани моя Катерина теперь заснула, а я и обрадовалась тому, вспорхнула и полетела. Мне давно хотелось увидеть мать; мне вдруг сделалось пятнадцать лет; я вся стала легка, как птица. Зачем ты меня вызвал?

– Ты помнишь все то, что я говорил тебе вчера? – спросил колдун так тихо, что едва можно было расслышать.

– Помню, помню; но чего бы не дала я, чтобы только забыть это. Бедная Катерина! Она много не знает из того, что знает душа ее.

«Это Катеринина душа», – подумал пан Данило; но все еще не смел пошевелиться.

– Покайся, отец! Не страшно ли, что после каждого убийства твоего мертвецы подымаются из могил?

– Ты опять за старое! – грозно прервал колдун, – я поставлю на своем, я заставлю тебя сделать, что мне хочется. Катерина, полюби меня!..

– О, ты чудовище, а не отец мой! – простонала она, – нет, не будет по твоему! Правда, ты взял нечистыми чарами твоими власть вызывать душу и мучить ее; но один только Бог может заставить ее делать то, что ему угодно. Нет, никогда Катерина, доколе я буду держаться в ее теле, не решится на богопротивное дело. Отец! Близок страшный суд! Если бы ты и не отец мой был, и тогда бы не заставил меня изменить моему любому, верному мужу; если бы муж мой и не был мне верен и мил, и тогда бы не изменила ему, потому что Бог не любит клятвопреступных и неверных душ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю