Текст книги "Том 7. Мертвые души. Том 2"
Автор книги: Николай Гоголь
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Одновременно автором дается согласие на переиздание первого тома «Мертвых душ» без исправлений,[110]110
См. письмо к С. П. Шевыреву от 26 июля 1846 г.
[Закрыть] лишь с присоединением нового предисловия. Оно высылается вместе с письмом к Шевыреву от 26 сентября, и из его содержания видно, как далек стал Гоголь от вернувшихся было к нему на минуту весной надежд. Предисловие содержит обращение к читателям с просьбой о присылке тех бытовых материалов, поисками которых были заполнены для Гоголя следующие годы, когда возврат к художественной работе над второй частью представлялся ему невозможным без предварительного долгого изучения «статистики России».[111]111
См. письма к П. А. Плетневу от 4 декабря 1846 г., С. П. Шевыреву от 8 декабря 1846 г., Н. М. Языкову от 20 января 1847 г., А. О. Смирновой от 22 февраля, Д. К. Малиновскому в марте 1847 г., А. С. Данилевскому от 18 марта, А. О. Россету от 15 апреля 1847 г. и многие другие.
[Закрыть] Через все письма 1847 г. настойчиво проходит мысль о необходимости, прежде чем вновь взяться за продолжение поэмы, «озариться полным знанием дела», «изрядно поумнеть», достигнуть «безъискусственной простоты, которая должна необходимо присутствовать в других частях „Мертвых душ“, дабы назвал их всяк верным зеркалом, а не карикатурой» и т. д. А касаясь попутно своей текущей писательской работы, Гоголь неизменно характеризует ее теперь как еще только предстоящую, как такую, к которой лишь в будущем можно будет «приступить».[112]112
См. письма от 15 апреля к А. О. Россету, от 24 августа к П. А. Плетневу и к С. Т. Аксакову, от 2 декабря к С. П. Шевыреву.
[Закрыть] Пока же она сводится к обдумыванию или, в лучшем случае, к набрасыванию вчерне.
Из отдельных писем видно, что̀ именно могло тогда обдумываться и набрасываться. В сыне С. П. Апраксиной, у которой живет в Неаполе Гоголь, его упорно интересует одна и та же черта: «желанье сильное» «заняться не шутя благоустройством крестьян» своего имения,[113]113
Ср. письма к П. А. Плетневу от 3 января 1847 г., к А. М. Виельгорской от 16 марта и к А. П. Толстому от 8 и 21 августа того же года.
[Закрыть] т. е. главная черта будущего Тентетникова. Имя «Улинька» впервые, с особым ударением на его русском характере, упоминается Гоголем тоже в 1847 г. в письме к супругам Данилевским: «моя добрая Юлия, или по-русски Улинька, что звучит еще приятней» (письмо от 18 марта). Наконец тогда же, среди отыскиваемых материалов по «статистике России», особо испрашивается «биография хотя двух человек, начиная с 1812 года и до сих пор»,[114]114
Письмо к С. П. Шевыреву от 2 декабря.
[Закрыть] т. е. бытовой материал для создания образа генерала Бетрищева. Но из стадии собирания материалов и черновых заготовок весь этот труд в 1847 г. еще не выходит, о чем бесспорно свидетельствует написанное в конце года письмо к Жуковскому – вариант «Авторской исповеди». Содержащееся тут авторское признание подводит несомненно итог как раз этому переходному периоду в творческой истории второй части: «Уже давно занимала меня мысль большого сочиненья, в котором бы предстало всё что ни есть и хорошего и дурного в русском человеке, и обнаружилось бы пред нами видней свойство нашей русской природы. Я видел и обнимал порознь много частей, но план целого никак не мог предо мной выясниться и определиться в такой силе, чтобы я мог уже приняться и начать писать. На всяком шагу я чувствовал, что мне многого недостает, что я не умею еще ни завязывать, ни развязывать событий и что мне нужно выучиться постройке больших творений у великих мастеров… Изгрызалось перо, раздражались нервы и силы – и ничего не выходило. Я думал, что уже способность писать просто отнялась у меня. И вдруг болезни и тяжкие душевные состоянья, оторвавши меня разом ото всего и даже от самой мысли об искусстве, обратили к тому, к чему прежде, чем сделался писатель, уже имел я охоту, – к наблюденью внутреннему над человеком и над душой человеческой…С этих пор, – продолжает Гоголь, – способность творить стала пробуждаться; живые образы начинают выходить ясно из мглы, чувствую, что работа пойдет, что даже и язык будет правилен и звучен, а слог окрепнет… Хочу заняться крепко „Мертвыми душами“». Письмо, датированное 29 декабря 1847 г., написано в Неаполе, откуда несколько недель спустя Гоголь отплыл в свое паломничество в Иерусалим. Путешествие закончилось около 20 апреля 1848 г. в Одессе.
Ни в Одессе, ни потом в родной Васильевке, в мае – июле, к занятиям Гоголь еще не приступает. «Я еще ни за что не принимался, – пишет он из Васильевки Плетневу 7 июня: – Покуда отдыхаю от дороги. Брался было за перо, но или жар утомляет меня, или я всё еще не готов; а между тем чувствую, что, может, еще никогда не был так нужен труд, составляющий предмет давних обдумываний моих и помышлений, как в нынешнее время».[115]115
Ср. письма к С. П. Шевыреву от 14 июня, к В. А. Жуковскому от 15 июня и С. Т. Аксакову от 12 июля 1848 г.
[Закрыть] Лишь в середине октября обосновавшись в Москве, Гоголь приступает, наконец, к началу работы. Труд над «Мертвыми душами» вступил в новый фазис.
А. М. Виельгорской Гоголь сообщает из Москвы (29 октября) о близости давно ожидаемого момента: «Я еще не тружусь так, как бы хотел… еще нет этого благодатного расположения духа, какое нужно для того, чтобы творить. Но душа кое-что чует и сердце исполнено трепетного ожидания этого желанного времени». «Принимаюсь серьезно обдумывать тот труд, – пишет он 18 ноября Смирновой, – для которого дал бог средства и силы». «Соображаю, думаю и обдумываю второй том „Мертвых душ“, – двумя днями позже пишет Гоголь Плетневу. – Прежде чем примусь серьезно за перо, хочу назвучаться русскими звуками и речью. Боюсь нагрешить противу языка». А в марте 1849 г., подводя небольшой итог сделанному, Гоголь жалуется: «Работа моя шла как-то вяло, туго и мало оживлялась благодатным огнем вдохновения».[116]116
Письмо к А. М. Виельгорской от 30 марта 1849 г.
[Закрыть] Тем не менее, всё же шла; в письме к Плетневу от 3 апреля читаем: «хоть и не так тружусь, как бы следовало, но спасибо богу и за это». А в письме к Жуковскому от 14 мая 1849 г. имеются уже первые признаки авторского удовлетворения достигнутым результатом: «Жду нетерпеливо прочесть тебе всё, что среди колебаний и тревог удалось создать». Жуковский не приехал, однако, ни в Петербург (куда готов был выехать Гоголь), ни в Москву. И первое авторское чтение написанного за истекшую зиму состоялось у Смирновой.
Поездка Гоголя к ней в гости в Калугу, описанная в «Воспоминаниях» брата Смирновой, Л. И. Арнольди, падает на конец июня – начало июля 1849 г. Вот что находим у Арнольди о прочитанных тогда Гоголем главах второго тома «Мертвых душ»: «Вечером сестра рассказывала мне, что Гоголь прочел ей несколько глав из второго тома „Мертвых душ“ и что всё, им прочитанное, было превосходно. Я, разумеется, просил ее уговорить Гоголя допустить и меня к слушанию: он сейчас же согласился, и на другой день мы собрались для этого, в одиннадцать часов утра, на балконе, уставленном цветами. Сестра села за пяльцы, я покойно поместился в кресле против Гоголя, и он начал читать нам сначала ту первую главу второго тома, которая вышла в свет после его смерти уже. Сколько мне помнится, она начиналась иначе и вообще была лучше обработана, хотя содержание было то же. Хохотом генерала Бетрищева оканчивалась эта глава, а за нею следовала другая, в которой описан весь день в генеральском доме. Чичиков остался обедать. К столу явились, кроме Уленьки, еще два лица: англичанка, исправлявшая при ней должность гувернантки, и какой-то испанец или португалец, проживавший у Бетрищева в деревне с незапамятных времен и неизвестно для какой надобности. Первая была девица средних лет, существо бесцветное, некрасивой наружности, с большим тонким носом и необыкновенно быстрыми глазами. Она держалась прямо, молчала по целым дням и только беспрерывно вертела глазами в разные стороны с глупо-вопросительным взглядом. Португалец, сколько я помню, назывался Экспантон, Эситендон или что-то в этом роде; но помню твердо, что вся дворня генерала называла его просто – Эскадрон. Он тоже постоянно молчал, но после обеда должен был играть с генералом в шахматы. За обедом не произошло ничего необыкновенного. Генерал был весел и шутил с Чичиковым, который ел с большим аппетитом, Уленька была задумчива, и лицо ее оживлялось только тогда, когда упоминали о Тентетникове. После обеда генерал сел играть с испанцем в шахматы и, подвигая шашки вперед, беспрерывно повторял: „полюби нас беленькими… “. „Черненькими, ваше превосходительство“, перебивал его Чичиков. „Да, повторял генерал, полюби нас черненькими, а беленькими нас сам господь полюбит“. Через пять минут он опять ошибался и начинал опять: „полюби нас беленькими“, и опять Чичиков поправлял его, и опять генерал, смеясь, повторял: „полюби нас черненькими, а беленькими нас сам господь бог полюбит“. После нескольких партий с испанцем генерал предложил Чичикову сыграть одну или две партии, и тут Чичиков выказал необыкновенную ловкость. Он играл очень хорошо, затруднял генерала своими ходами и кончил тем, что проиграл; генерал был очень доволен тем, что победил такого сильного игрока, и еще более полюбил за это Чичикова. Прощаясь с ним, он просил его возвратиться скорее и привезти с собою Тентетникова. Приехав к Тентетникову в деревню, Чичиков рассказывает ему, как грустна Уленька, как жалеет генерал, что его не видит, что генерал совершенно раскаивается и, чтобы кончить недоразумение, намерен сам первый к нему приехать с визитом и просить у него прощения. Всё это Чичиков выдумал. Но Тентетников, влюбленный в Уленьку, разумеется, радуется предлогу, и говорит, что если всё это так, то он не допустит генерала до этого, а сам завтра же готов ехать, чтобы предупредить его визит. Чичиков это одобряет, и они условливаются ехать вместе на другой день к генералу Бетрищеву. Вечером того же дня Чичиков признается Тентетникову, что соврал, рассказав Бетрищеву, что будто бы Тентетников пишет историю о генералах. Тот не понимает, зачем это Чичиков выдумал, и не знает, что ему делать, если генерал заговорит с ним об этой истории. Чичиков объясняет, что и сам не знает, как это у него сорвалось с языка; но что дело уже сделано, а потому убедительно просит его, ежели он уже не намерен лгать, то чтобы ничего не говорил, а только бы не отказывался решительно от этой истории, чтоб его не скомпрометировать перед генералом. За этим следует поездка их в деревню генерала; встреча Тентетникова с Бетрищевым, с Уленькой и наконец обед. Описание этого обеда, по моему мнению, было лучшее место второго тома. Генерал сидел посредине, по правую его руку Тентетников, по левую Чичиков, подле Чичикова Уленька, подле Тентетникова испанец, а между испанцем и Уленькой англичанка; все казались довольны и веселы. Генерал был доволен, что помирился с Тентетниковым и что мог поболтать с человеком, который пишет историю отечественных генералов; Тентетников тем, что почти против него сидела Уленька, с которою он по временам встречался взглядами; Уленька была счастлива тем, что тот, кого она любила, опять с ними, и что отец опять с ним в хороших отношениях, и наконец Чичиков был доволен своим положением примирителя в этой знатной и богатой семье. Англичанка свободно вращала глазами, испанец глядел в тарелку и поднимал свои глаза только тогда, как вносили новое блюдо. Приметив лучший кусок, он не спускал с него глаз во всё время, покуда блюдо обходило кругом стола, или покуда лакомый кусок не попадал к кому-нибудь на тарелку. После второго блюда генерал заговорил с Тентетниковым о его сочинении и коснулся 12-го года. Чичиков струхнул и со вниманием ждал ответа. Тентетников ловко вывернулся. Он отвечал, что не его дело писать историю кампании, отдельных сражений и отдельных личностей, игравших роль в этой войне, что не этими геройскими подвигами замечателен 12-й год, что много было историков этого времени и без него; но что надобно взглянуть на эту эпоху с другой стороны; важно, по его мнению, то, что весь народ встал как один человек в защиту отечества; что все расчеты, интриги и страсти умолкли на это время; важно, как все сословия соединились в одном чувстве любви к отечеству, как каждый спешил отдать последнее свое достояние и жертвовал всем для спасения общего дела; вот что важно в этой войне, и вот что желал он описать в одной яркой картине, со всеми подробностями этих невидимых подвигов и высоких, но тайных жертв. Тентетников говорил довольно долго и с увлечением, весь проникнулся в эту минуту чувством любви к России. Бетрищев слушал его с восторгом, и в первый раз такое живое, теплое слово коснулось его слуха. Слеза, как бриллиант чистейшей воды, повисла на седых усах. Генерал был прекрасен; а Уленька? Она вся впилась глазами в Тентетникова, она, казалось, ловила с жадностью каждое его слово, она, как музыкой, упивалась его речами, она любила его, она гордилась им. Испанец еще более потупился в тарелку, англичанка с глупым видом оглядывала всех, ничего не понимая. Когда Тентетников кончил, водворилась тишина, все были взволнованы… Чичиков, желая поместить и свое слово, первый прервал молчание: „Да, сказал он, страшные холода были в 12-м году“. – „Не о холодах тут речь“, заметил генерал, взглянув на него строго. Чичиков сконфузился. Генерал протянул руку Тентетникову и дружески благодарил его; но Тентетников был совершенно счастлив тем уже, что в глазах Уленьки прочел себе одобрение. История о генералах была забыта. День прошел тихо и приятно для всех. – После этого я не помню порядка, в котором следовали главы; помню, что после этого дня Уленька решилась говорить с отцом своим серьезно о Тентетникове. Перед этим решительным разговором, вечером, она ходила на могилу матери и в молитве искала подкрепления своей решимости. После молитвы вошла она к отцу в кабинет, стала перед ним на колени и просила его согласия и благословения на брак с Тентетниковым. Генерал долго колебался и наконец согласился. Был призван Тентетников, и ему объявили о согласии генерала. Это было через несколько дней после мировой. Получив согласие, Тентетников, вне себя от счастия, оставил на минутку Уленьку и выбежал в сад. Ему нужно было остаться одному, с самим собою: счастье его душило… Тут у Гоголя были две чудные лирические страницы. – В жаркий летний день, в самый полдень, Тентетников – в густом, тенистом саду, и кругом его мертвая, глубокая тишина. Мастерскою кистью описан был этот сад, каждая ветка на деревьях, палящий зной в воздухе, кузнечики в траве, и все насекомые, и наконец всё то, что чувствовал Тентетников, счастливый, любящий и взаимно любимый. – Я живо помню, что это описание было так хорошо, в нем было столько силы, колорита, поэзии, что у меня захватило дыхание. Гоголь читал превосходно. В избытке чувств, от полноты счастья, Тентетников плакал, и тут же поклялся посвятить всю свою жизнь своей невесте. В эту минуту в конце аллеи показывается Чичиков. Тентетников бросается к нему на шею и благодарит его. „Вы мой благодетель, вам обязан я моим счастьем; чем могу возблагодарить вас?.. всей моей жизни мало для этого… “ У Чичикова в голове тотчас блеснула своя мысль: „Я ничего для вас не сделал; это случай, – отвечал он, – я очень счастлив, но вы легко можете отблагодарить меня!“ – „Чем, чем? – повторял Тентетников, – скажите скорее, и я всё сделаю“. Тут Чичиков рассказывает о своем мнимом дяде и о том, что ему необходимо хотя на бумаге иметь 300 душ. „Да за чем же непременно мертвых? – говорит Тентетников, не хорошо понявший, чего собственно добивается Чичиков. – Я вам на бумаге отдам все мои 300 душ, и вы можете показать наше условие вашему дядюшке, а после, когда получите от него имение, мы уничтожим купчую“. Чичиков остолбенел от удивления. „Как? вы не боитесь сделать это?.. вы не боитесь, что я могу вас обмануть… употребить во зло ваше доверие?“ Но Тентетников не дал ему кончить. „Как? – воскликнул он, – сомневаться в вас, которому я обязан более чем жизнью!“ Тут они обнялись, и дело было решено между ними. Чичиков заснул сладко в этот вечер. На другой день в генеральском доме было совещание, как объявить родным генерала о помолвке его дочери, письменно или через кого-нибудь, или самим ехать. Видно, что Бетрищев очень беспокоился о том, как примут княгиня Зюзюкина и другие знатные его родные эту новость. Чичиков и тут оказался очень полезен: он предложил объехать всех родных генерала и известить о помолвке Уленьки и Тентетникова. Разумеется, он имел в виду при этом всё те же мертвые души. Его предложение принято с благодарностью. Чего лучше? – подумал генерал, – он человек умный, приличный; он сумеет объявить об этой свадьбе таким образом, что все будут довольны. Генерал для этой поездки предложил Чичикову дорожную двухместную коляску заграничной работы, а Тентетников четвертую лошадь. Чичиков должен был отправиться через несколько дней. С этой минуты на него все стали смотреть в доме генерала Бетрищева, как на домашнего, как на друга дома. Вернувшись к Тентетникову, Чичиков тотчас же позвал к себе Селифана и Петрушку и объявил им, чтобы они готовились к отъезду. Селифан в деревне Тентетникова совсем изленился, спился и не походил вовсе на кучера, а лошади совсем оставались без присмотра. Петрушка же совершенно предался волокитству за крестьянскими девками. Когда же привезли от генерала легкую, почти новую коляску, и Селифан увидел, что он будет сидеть на широких козлах и править четырьмя лошадьми в ряд, то все кучерские побуждения в нем проснулись и он стал, с большим вниманием и с видом знатока, осматривать экипаж и требовать от генеральских людей разных запасных винтов и таких ключей, каких даже никогда и не бывает. Чичиков тоже думал с удовольствием о своей поездке: как он разляжется на эластических с пружинами подушках и как четверня в ряд понесет его легкую, как перышко, коляску.
Вот всё, что читал при мне Гоголь из второго тома „Мертвых душ“. Сестре же моей он прочел, кажется, девять глав. Она рассказывала мне после, что удивительно хорошо отделано было одно лицо в одной из глав; это лицо: эманципированная женщина-красавица, избалованная светом, кокетка, проведшая свою молодость в столице, при дворе и за границей. Судьба привела ее в провинцию; ей уже за тридцать лет, она начинает это чувствовать, ей скучно, жизнь ей в тягость. В это время она встречается с везде и всегда скучающим Платоновым, который также израсходовал всего себя, таскаясь по светским гостиным. Им обоим показалась их встреча в глуши, среди ничтожных людей, их окружающих, каким-то великим счастьем; они начинают привязываться друг к другу, и это новое чувство, им незнакомое, оживляет их; они думают, что любят друг друга, и с восторгом предаются этому чувству. Но это оживление, это счастие было только на минуту, и чрез месяц после первого признания они замечают, что это была только вспышка, каприз, что истинной любви тут не было, что они и не способны к ней, и затем наступает с обеих сторон охлаждение и потом опять скука и скука, и они, разумеется, начинают скучать, в этот раз еще более, чем прежде. Сестра уверяла меня, а С. П. Шевырев подтвердил, что характер этой женщины и вообще вся ее связь с Платоновым изображены были у Гоголя с таким мастерством…».[117]117
Лев Арнольди. Мое знакомство с Гоголем. «Русский вестник», 1862, № 1, стр. 74–78.
[Закрыть]
Рассказ самой А. О. Смирновой о чтениях в Калуге передан в «Записках» П. А. Кулиша: «Еще до переезда с дачи в город Гоголь предложил А. О. Смирновой прочесть ей несколько глав из второго тома „Мертвых душ“ с тем условием, чтоб никого при этом чтении не было и чтоб об этом не было никому ни писано, ни говорено. Он приходил к ней по утрам в 12 часов и читал почти до 2-х. Один раз был допущен к слушанию брат ее, Л. И. Арнольди. То, что читал Гоголь А. О. Смирновой, начиналось не так, как в печати. Читатель помнит торжественный тон окончания первого тома. В таком тоне начинался, по ее словам, и второй. Слушатель с первых строк был поставлен в виду обширной картины, соответствовавшей словам: „Русь! куда несешься ты? дай ответ!“ и пр.; потом эта картина суживалась, суживалась и наконец входила в рамки деревни Тентетникова. Нечего и говорить о том, что всё читанное Гоголем было несравненно выше, нежели в оставшемся брульоне. В нем очень много недостает даже в тех сценах, которые остались без перерывов. Так, например, анекдот о черненьких и беленьких рассказывается генералу во время шахматной игры, в которой Чичиков овладевает совершенно благосклонностью Бетрищева; в домашнем быту генерала пропущены лица – пленный французский капитан Эскадрон и гувернантка англичанка. В дальнейшем развитии поэмы недостает описания деревни Вороного-Дрянного, из которой Чичиков переезжает к Костанжогло. Потом нет ни слова об имении Чагранова, управляемом молодым человеком, недавно выпущенным из университета. Тут Платонов, спутник Чичикова, ко всему равнодушный, заглядывается на портрет, а потом они встречают, у брата генерала Бетрищева, живой подлинник этого портрета, и начинается роман, из которого Чичиков, как из всех других обстоятельств, каковы б они ни были, извлекает свои выгоды. Первый том, по словам А. О. Смирновой, совершенно побледнел в ее воображении перед вторым: здесь юмор возведен был в высшую степень художественности и соединялся с пафосом, от которого захватывало дух. Когда слушательница спрашивала: неужели будут в поэме еще поразительнейшие явления? Гоголь отвечал: „Я очень рад, что это вам так нравится, но погодите, будут у меня еще лучшие вещи: будет у меня священник, будет откупщик, будет генерал-губернатор“».[118]118
«Записки о жизни Н. В. Гоголя», т. II, стр. 227.
[Закрыть]
След летних чтений 1849 г. остался, кроме приведенных воспоминаний,[119]119
Можно еще добавить – Воспоминания кн. Д. А. Оболенского, «Русская старина», 1873, кн. 12, стр. 941–943.
[Закрыть] также в переписке самого Гоголя. В указанном выше письме из Москвы от 29 июля он передает Смирновой поклон от ее нового знакомого: «Кланяется Вам Тентетников». А Смирнова, отвечая Гоголю из Калуги 1 августа 1849 г., в свою очередь, запрашивает: «Как жаль, что Вы так мало пишете о Тентетникове: меня они все очень интересуют, и часто я думаю о Костанжогло и Муразове. Уленьку немного сведите с идеала и дайте работу жене Констанжогло: она уже слишком жалка. А впрочем всё хорошо».[120]120
См. Барсуков. «Жизнь и труды Погодина», X, 322.
[Закрыть]
Чтобы ответить на вопрос, как относится текст, впервые оглашенный в Калуге, к наличным сейчас пяти тетрадям, надо, прежде всего, учесть систематический и длительный характер этих калужских чтений, продолжавшихся по нескольку часов изо дня в день и охвативших, кроме всего нам известного, также ряд отсутствующих теперь глав. Такого рода чтения могли, конечно, производиться только по беловику. Вернее всего, в Калуге читалась сохранившаяся ранняя редакция, т. е. первоначальный слой четырех первых тетрадей. Ряд признаков, приведенных в мемуарах, действительно ведет нас к этому тексту. Иное начало первой главы, запомнившееся Смирновой и ее брату, легко объясняется тем, что начало рукописи, дошедшее до нас, является новой вставкой,[121]121
См. выше описание рукописи.
[Закрыть] первоначальный же текст (первый лист рукописи) утрачен. Отсутствующее ныне продолжение главы второй: обед у Бетрищева, партия в шахматы, возвращение Чичикова к Тентетникову, новый визит Чичикова и Тентетникова вместе к генералу, застольный разговор о 12-м годе, помолвка, сборы Чичикова к генеральским родственникам – тоже несомненно находилось в тетради второй в тех полулистах, которые не сохранились. Именно к первоначальному слою второй и третьей тетради относятся критические замечания Смирновой (в письме от 1 августа). Если сравнить произведенную Гоголем переработку тех мест глав первой и второй, где появляется Уленька, то сразу станет видно, что переработка в целом следовала как раз совету Смирновой: «немного свести с идеала» Уленьку – и, значит, совет относился именно к первой из двух наличных редакций. Еще наглядней отразилось в доступном нам тексте второе замечание Смирновой. Соответствующее место третьей главы в первой из двух наличных редакций как нельзя лучше оправдывает оценку, данную Смирновой жене Костанжогло: «она уж слишком жалка»; а в исправленном виде то же место с неменьшей очевидностью отражает на себе самый совет: «дайте работу жене Костанжогло».[122]122
Ср. Вас. Гиппиус. «Гоголь», 1924, стр. 213–214. Фамилия Костанжогло, упоминаемая Смирновой, в первом слое этих тетрадей еще не встречается: там ей соответствует Скудронжогло. Но в двух-трех местах она там исправлена черными чернилами на Костанжогло, что могло предшествовать чтениям в Калуге.
[Закрыть] Не противоречит, наконец, первоначальный текст четырех первых тетрадей и всему тому из приведенных воспоминаний, что приурочено там к несохранившимся главам: эпизод об «эманципированной» красавице в пересказе как Арнольди, так и Смирновой одинаково связан с путешествием Платонова и Чичикова вместе, т. е. с дальнейшим развитием той фабулы, которая намечена уже в наличных главах третьей и четвертой. Эпизод входил, следовательно, в одну из дальнейших глав, после четвертой, обрывающейся, как известно, на полуфразе. След этих изъятых из уцелевшей рукописи глав сохранился не только в черновом наброске о Чагравине,[123]123
Фамилия персонажа – Чагравин, а не Чагранов, как запомнили Смирнова с братом.
[Закрыть] но и в ряде заметок в записной книжке, заполнявшейся в значительной своей части как раз в период, предшествовавший поездке в Калугу весной и летом 1849 г. (см. ниже). Заметка, начинающаяся: «Он вспоминал, как гренадер Коренной, когда уже стихнули со всех сторон французы…» (см. выше, стр. 376*), предусматривает, без сомнения, застольную беседу о 12-м годе у генерала Бетрищева. Следующий далее ряд пейзажных заметок, с прямым упоминанием в одной из них Чичикова (см. выше, стр. 377–380*), точно так же предусматривает, должно быть, описания природы для несохранившихся глав, особенно богатых подобными описаниями, что запомнил Арнольди.
Есть, таким образом, все основания признать, что первоначальный текст сохранившихся первых четырех тетрадей представляет собою уцелевший фрагмент той самой редакции второго тома, которая создана была Гоголем в Москве и впервые была им прочитана летом 1849 г. у Смирновой. Эта редакция по счету была второй, если считать первой редакцию, сожженную в 1845 г.
На закончившийся калужскими чтениями период 1848–1849 гг. падает, кроме частично уцелевшего первого слоя четырех первых тетрадей, и близкий к ним по почерку и чернилам дефектный отрывок двух мест из главы третьей (см. факсимиле, стр. 272*), несомненно предшествовавший соответствующему тексту тетрадей, так как будущий Костанжогло назван здесь Берданжогло с исправлением на Скудронжогло – фамилию, перешедшую в первый слой третьей тетради. В тот же период 1848–1849 гг. сделан был, как указано, уцелевший набросок о Чагравине (см. выше, стр. 273*) и, вероятно, другой, впервые публикуемый набросок: «Вот оно, вот оно, что значит» (см. выше, стр. 272*), в котором можно видеть фрагмент главы о Вороном-Дрянном. Каждому из этих персонажей посвящена была, надо думать, во второй редакции особая глава, как и упоминаемому в письме от 1 августа Муразову. Сверх четырех уцелевших глав, в рукописи, по которой Гоголь читал в Калуге, могло быть, таким образом, еще три главы, а всего вместе – семь, как запомнил со слов Смирновой Аксаков (Арнольди говорил о 9 главах).
Особой оговорки требует, в связи с новой редакцией, заключительная глава. Ее в этой редакции, в период калужских чтений, повидимому не было: князь-губернатор в воспоминаниях Арнольди и в письме Смирновой от 1 августа не упоминается вовсе. Судя же по воспоминаниям, записанным Кулишом, этот персонаж упомянут был тогда Гоголем только как еще проектируемый. К переработке уцелевшего от 1845 г. текста последней главы Гоголь, действительно, приступил лишь позже.
Калужские чтения в июле 1849 г. завершили еще один фазис работы, чтение Аксаковым в августе открывает собою другой. Из воспоминаний С. Т. Аксакова известно, что Гоголь прибыл к ним в тот год в Абрамцево 14 августа, а четыре дня спустя, 18-го вечером, неожиданно для всех присутствовавших состоялось первое чтение.
«Гоголь прочел первую главу второго тома „Мертвых душ“, – рассказывает Аксаков. – С первых страниц я увидел, что талант Гоголя не погиб, и пришел в совершенный восторг. Чтение продолжалось час с четвертью… Тут только мы догадались, что Гоголь с первого дня имел намерение прочесть нам первую главу из второго тома „Мертвых душ“, которая одна, по его словам, была отделана, и ждал от нас только какого-нибудь вызывающего слова… На другой день Гоголь требовал от меня замечаний на прочитанную главу, но нам помешали говорить о „Мертвых душах“. Он уехал в Москву, и я написал к нему письмо, в котором сделал несколько замечаний и указал на особенные, по моему мнению, красоты. Получив мое письмо, Гоголь был так доволен, что захотел видеть меня немедленно. Он нанял карету, лошадей и в тот же день прикатил к нам в Абрамцево. Он приехал необыкновенно весел или, лучше сказать, светел и сейчас сказал: „Вы заметили мне именно то, что я сам замечал, но не был уверен в справедливости моих замечаний. Теперь же я в них не сомневаюсь, потому что то же заметил другой человек, пристрастный ко мне“.
Гоголь прожил у нас целую неделю; до обеда раза два выходил гулять, а остальное время работал; после же обеда всегда что-нибудь читали. Мы просили его прочесть следующие главы, но он убедительно просил, чтоб я погодил. Тут он сказал мне, что он прочел уже несколько глав А. О. Смирновой и С. П. Шевыреву, что сам он увидел, как много надо переделать, и что прочтет мне их непременно, когда они будут готовы. 6 сентября Гоголь уехал в Москву вместе с Ольгою Семеновною. Прощаясь, он повторил ей обещание прочесть нам следующие главы „Мертвых душ“ и велел непременно сказать это мне».[124]124
С. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем. М., 1890, стр. 186–188.
[Закрыть]
Тут же, в Абрамцеве, в конце августа, а с 6 сентября – в Москве переделка написанного захватила Гоголя. 20 октября он пишет А. М. Виельгорской: «Всё время мое отдано работе, часу нет свободного. Время летит быстро, неприметно… Избегаю встреч даже со знакомыми людьми, от страху, чтобы как-нибудь не оторваться от работы своей. Выхожу из дому только для прогулки и возвращаюсь съизнова работать… С удовольствием помышляю, как весело увижусь с Вами, когда кончу свою работу». Менее бодрыми, но всё же категорическими заявлениями о движущейся, хоть и медленно, работе отмечены и дальнейшие письма 1849 г., вплоть до признаний (в конце года) Жуковскому: «Скотина Чичиков едва добрался до половины своего странствования» – и 21 января 1850 г. Плетневу: «Конец делу еще не скоро, т. е. разумею конец „Мертвых душ“. Все почти главы соображены и даже набросаны, но именно не больше, как набросаны; собственно написанных две-три и только». Чтобы понять, как случилось, что вместо семи глав, читавшихся летом 1849 г., к январю 1850 г., в результате новой почти полугодовой работы, их оказалось «две-три и только», надо учесть обычный способ художественной работы Гоголя: едва изготовленный беловик всякий раз немедленно начинал у него обрастать приписками, снова превращавшими его мало-помалу в черновик, требующий новой беловой копии.[125]125
См. собственные признания об этом Гоголя в передаче Н. В. Берга, «Русская старина», 1872, т. V, кн. 1, стр. 124–125.
[Закрыть] И что именно такой характер носила художественная работа Гоголя во второй половине 1849 г. перед новыми чтениями у Аксаковых, видно из семейной переписки последнего: «Вчера целый вечер провели мы с Гоголем, – 10 января 1850 г. писал старик Аксаков сыну Ивану. – Гоголь был необыкновенно любезен, прост и искренен… говорил о том, как он трудно пишет, как много переменяет, так что иногда из целой главы не остается ни одного прежнего слова».[126]126
См. Н. В. Гоголь. Материалы и исследования, под ред. В. В. Гиппиуса, I, 1936, стр. 184.
[Закрыть] Вероятно, к этому времени относятся исправления черными чернилами, которые проходят сплошь от страницы к странице и даже от строки к строке, через все четыре тетради, образуя собственно не приписки к старому тексту, а самостоятельный новый текст. Он-то и создавался между сентябрем 1849 г. и январем 1850 г. За этот период, очевидно, были так исправлены «две-три главы».