Текст книги "Не дрогнет рука"
Автор книги: Николай Волков
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
Глава двадцать первая
МЫ ЕЩЕ ВСТРЕТИМСЯ С ТОБОЙ
И вот наступил, наконец, день, когда я должен был покинуть Борск. Ничто больше не могло оправдать моей задержки здесь. Даже билет на поезд был куплен и вещи сложены.
С тягостным чувством я думал о предстоящем прощании с Галей. Уехать не попрощавшись было бессовестно, прощаться с ней при родителях – значило подвергнуть ее риску выдать им свою сердечную тайну.
Еще с вечера я простился с Василием Лукичом, и при этом мне показалось, что в его серьезном, пристально устремленном на меня взгляде кроется невысказанный упрек. Утром, когда Галя вышла открыть ставни, я обождал ее в сенях и сказал, что уезжаю.
Она вздрогнула, точно я ее ударил, и ее губы почти беззвучно прошептали:
– И не вернешься?
Столько отчаяния и укора было в этих словах, что я готов был провалиться сквозь землю. В этот момент мне самому показалась дикой мысль, что мы больше никогда не увидимся. Однако я ответил довольно твердо:
– Верней всего, что не вернусь. У меня здесь уже все закончено.
– Нет, не все! – горячо вырвалось у нее. – Не все, – повторила она уже менее уверенно и, прижав ко лбу кончики пальцев, точно что-то припоминая, заговорила быстро и невнятно: – Погоди, погоди… сейчас… только не уходи, дай собраться с мыслями. Как это внезапно!.. Впрочем, я давно этого ждала. – Потом, как бы очнувшись, она решительно спросила:
– Можешь ты мне уделить полчаса? Всего полчаса. Я сейчас, в одну минуту буду готова. – И она исчезла за дверью.
Когда, немного обождав в сенях, я вошел в кухню, Галя уже успела уложить на голове косы, набросить пуховый платок и снимала с вешалки пальто. Я помог ей надеть его.
– Это в первый раз, – подчеркнула она с печальным упреком.
– И в последний, – неуклюже пошутил я и покраснел от досады на сказанные невпопад слова.
– Неизвестно. Ничего неизвестно! – с ударением произнесла Галя.
Мы вышли. Видя, что Галя спешит, я удержал ее за локоть:
– Куда ты бежишь, ведь до начала работы, по крайней мере, еще час.
– Только пойдем куда-нибудь, где мы будем одни, – попросила она. – Чтобы никого вокруг… Ты не бойся, я плакать не буду, я только посмотрю на тебя. Ты вот говоришь: навсегда… в последний раз… а вдруг и верно в последний? – Губы ее искривила судорога рыдания, но она прикусила их.
Солнце вставало, золотя легкую морозную дымку, стоявшую в воздухе, но день обещал быть опять теплым. Вчера, несмотря на декабрь, даже таяло.
Мы вышли за город. У того обрыва, где мы недавно стояли с ней, виднелась машина с лежащим под нею шофером. Галя умоляюще взглянула на меня, и мы пошли дальше по черной, обтаявшей за последние дни дороге, бегущей вкось по склону высокой, увенчанной шапкой кудрявого леса, горы. Внизу, под нами, теснились желтые пристанционные постройки с бурыми вениками голых тополей и новые нарядные дома заводского поселка.
– Поднимемся к лесу? – предложил я Гале. – Хоть на город взгляну… (Тут я опять чуть не сказал: «В последний раз», – но вовремя спохватился). Шутка ли, ведь столько лет я здесь прожил. Теперь, как кусок сердца, отрывать придется.
– Это зарастет! – с трагической ноткой, точно про себя, промолвила Галя.
Снег на склоне горы подтаял как бы длинными ступенями, и под каждой такой ступенью образовались ячейки, выложенные изнутри ледяными хрусталиками. Лыжный след причудливым белым зигзагом, наискось перечеркнувший гору, тоже подтаял с боков и стоял как на подпорках, унизанных прозрачным бисером.
Подъем нам дался нелегко. Ноги скользили и по снегу, и особенно по обледеневшей траве, торчавшей из-под него пучками желтой мочалы. Хватаясь за вершинки крохотных сосенок и за обгорелые пеньки, мы поднялись высоко, к самой опушке соснового бора. Еще на моей памяти он был густым и могучим, его сильно повырубили, но он все еще напоминал чудесный храм с высокими стройными колоннами. Глубокая тишина стояла вокруг, и едва доносившийся сюда далекий шум города только подчеркивал полный величия покой зимнего леса.
Налетел порыв ветра, и точно чьи-то пальцы коснулись невидимых струн – лес заговорил, зашумел, с широких лапчатых ветвей посыпался снег.
– Так что же, значит, навсегда? – спросила Галя, глядя на меня со все еще теплящейся в глазах надеждой.
– Вернее всего, что так, – ответил я, невольно опуская глаза. – Да и зачем мне оставаться, зря мучить тебя и мучиться самому?
– Да тебе-то какое мучение?
– Неужели ты думаешь, что мне все равно, если больно тебе?
– Не понимаю. Что тебе до меня, если ты меня не любишь.
– Ты все равно мне дорога. Раньше я как-то этого не замечал, но вот сейчас, когда нужно расставаться, сам не знаю, что со мной: точно потерял что-то. А ехать нужно.
– Почему нужно? Из-за твоей работы или больше из-за нее? – допытывалась Галя.
– И из-за того и из-за другого, – жестко ответил я, чувствуя, что воля моя слабеет, и мне уже не так хочется уехать из Борска, как раньше. – И из-за тебя тоже. Нам нужно расстаться.
– Неужели я так тебе надоела?
– Нет, не надоела… скорее наоборот: я все больше и больше думаю о тебе, а добра от этого не будет. Только мучение одно для обоих.
– Ты уверен в этом? – и не дав ответить, точно боясь получить горький для себя ответ, Галя быстро заговорила: – Ну скажи мне, Дима, почему в мире такая ужасная несправедливость? Ведь даже у нас, где, кажется, женщина во всем уравнена с мужчиной – и в труде, и в правах, и в почете, а вот в любви этого равенства для нее нет. Например: полюбит парень девушку, а она его знать не хочет, но он не теряет надежды, ходит и ходит за ней, как привязанный, поет и поет ей о своей любви на разные лады. Вот она сперва прислушиваться к нему начнет, потом приглядываться – смотришь, и поженились, да еще и живут как счастливо – загляденье! И все вокруг за такое поведение хвалят его: «Уж такой-то он постоянный, такой верный, видно, хорошей души человек!». А полюбит девушка парня, тут уж совсем другое получается: она ему и слова сказать о своей любви не посмеет, чтобы ее не просмеяли. А если которая и осмелится, то сам же парень ее бесстыдной назовет, и для людей она будет настоящим посмешищем.
Вот сейчас сколько осталось после войны вдов? Страшно подумать. И сколько девушек за это время так и не вышли замуж, потому что не за кого было, и живут они теперь одинокими. И вовсе не потому, что они чем-то плохи. Может, некоторые из них и нашли бы себе по сердцу человека, но выбор у нас по какому-то старому обычаю предоставлен только мужчинам. Вот им и остается сидеть дожидаться, пока какой-нибудь холостяк высмотрит которую-нибудь из них за машинкой в учреждении или за станком на заводе. А ведь каждой из них семью хочется иметь, детей…
– Во многом ты, конечно, права, – согласился я, – но ведь тебе лично вовсе не грозит такая судьба. Скорее, ты сама можешь выбирать из целой обоймы претендентов на твое сердце. Ты не подумай, что я следил за тобой, но мне хорошо известно, что один инженер на заводе даже…
– Что мне этот инженер! – воскликнула Галя. – Пускай хоть с ума сходит. Я на него и смотреть не хочу, и никого другого мне не нужно. Я выбрала тебя одного, и это уж на всю жизнь. Я буду или твоей женой или ничьей. Ты не бойся, – успокоила она меня, заметив мое смущение, – я не намерена навязываться тебе. Даже видеться с тобой я не буду, если ты этого не захочешь, но я не верю, что ты будешь счастлив с той, понимаешь, не верю! Никакая другая девушка не сможет любить тебя так крепко, как я, это просто невозможно. Я выстрадала эту любовь. Она, как жизнь, со мною неразлучна, и если уйдет, то только с жизнью.
– Трудно судить сейчас об этом, – пробормотал я, подавленный ее признанием. – Вот расстанемся, перестану я тебе глаза мозолить – и пройдет твоя любовь.
– Нет! – покачала она головой. – Такая любовь пройти не может. Она все во мне выжгла: гордость мою ужасную, самолюбие, упрямство, стыд! Смотри, я говорю, что люблю тебя, и не стыжусь, а ведь это ужасно, ведь ты можешь подумать обо мне очень плохо.
Я хотел возразить, что она ошибается, что я никогда так не ценил и не уважал ее, как теперь, но она не дала мне говорить:
– Нет-нет, не спорь, я знаю, ты любишь подсмеяться, у тебя это в натуре. Я ведь все твои недостатки знаю. Ты упрям и бываешь резок до грубости, но это у тебя от прямоты характера. Мне даже нравятся эти качества, без них ты не был бы таким, каким я тебя люблю. Про тебя говорят, что ты карьерист, любишь показать себя, стремишься выдвинуться, а я считаю, что это не так. Просто ты хочешь, чтобы поле для работы у тебя было шире, раз ты в себе силу чувствуешь. Ведь ты не по спинам шагаешь, не подсиживаешь других. Знаю я и то, что по-настоящему ты любишь только себя да свою работу и ради нее будешь забывать и о семье и о тех, кто тебя любит. Но, по-моему, мужчина и должен быть прежде всего бойцом, хотя и на мирном фронте, а ведь ты воюешь не с бумагами, а с настоящими живыми врагами. Плохо только, что ты очень самонадеян, но это от молодости, жизнь еще пообломает тебя.
Она говорила с такой страстью, точно отстаивала, желая оправдать передо мною другого, бесконечно дорогого ей человека. Глаза ее блестели, лицо как будто светилось. Никогда прежде она не казалась мне такой побеждающе красивой. Я был ослеплен сиянием ее лица. Прижав ее руку к своей груди, я сказал, напрасно стараясь подавить дрожь в голосе:
– Клянусь тебе всем для меня дорогим, что я…
– Не клянись! – воскликнула она, закрывая другой рукой мне рот. – Я не хочу ничем тебя связывать. Ты свободен, как птица, лети, куда хочешь, люби, кого вздумаешь. Пусть у тебя не останется тягостного чувства, будто ты что-то мне обещал, что-то должен сделать. За любовь, мой ненаглядный, ничем, кроме любви, заплатить нельзя. Уезжай, но помни: я не из тех, что остаются, проливая слезы. За свою любовь я буду бороться! Где бы ты ни был, но рано или поздно я буду там же. Ты можешь меня не замечать, я не обижусь, а пойму, что для тебя так нужно. Я не стану пытаться разбивать твое счастье… если оно будет. Но я не допущу, чтобы ты был несчастен. Я не знаю еще, что предприму, как буду держаться с тобой, чувствую только одно, что твое счастье будет для меня всегда самым главным в жизни.
– Родная моя, – сказал я, глубоко потрясенный этой исповедью, – прости, что я причиняю тебе столько горя! – И, не думая, что делаю, я крепко, крепко-прижался губами к ее нежным влажным губам. Она не оттолкнула меня и ответила таким крепким, полным отчаяния и страсти поцелуем, что хмель его ударил мне в голову. За одним поцелуем последовали другие, я осыпал ими губы, лоб, глаза… но Галя вырвалась из моих объятий и, задыхаясь, крикнула:
– Уйди, прошу тебя! Это все не то. Умоляю тебя, уйди! Я никогда не прощу тебе, если ты останешься здесь хоть на миг.
– Но дай хоть проститься с тобой, – тяжело дыша, взмолился я.
– Нет! – ответила она, уже овладев собой. – Иди, мы простимся на вокзале.
Глава двадцать вторая
СУД ИДЕТ
Я был так погружен в свои мысли, что даже прошел мимо здания суда. Пришлось возвращаться. Как раз в тот момент, когда я поднимался на крыльцо, к тротуару подкатил автобус с аэродрома, и из него торопливо вышел худой, среднего роста мужчина в легком не по сезону пальто. Он был давно не брит. Во всем его облике и движениях чувствовалась какая-то суетливая растерянность.
«Не Саввин ли это?» – подумал я, тем более, что и лицом и, в особенности, серыми слегка навыкате глазами он напоминал Гошу.
Судя по шепоту, сразу раздавшемуся при его появлении в толпе, теснившейся у дверей зала, и по тому, как перед ним расступились, я понял, что не ошибся.
Пройдя быстрыми неверными шагами к столу, за которым уже сидели судья и народные заседатели – две немолодые женщины, Саввин (это был он) хотел что-то им сказать, но вдруг остановился в какой-то нелепой позе, расставив ноги, весь взъерошенный, нескладный, держа на отлете свой тощий рюкзак. С невыразимым отчаянием он смотрел туда, где за покрашенной в голубой цвет невысокой загородкой виднелась стриженая голова Гоши – его сына, отчужденно и со злобой смотревшего на него.
Судья сообразил, кто это такой, и спросил:
– Вас что, гражданин, вызывали в суд?
Точно очнувшись, Саввин начал торопливо шарить по карманам, кивая головой:
– Да, да, меня вызывали, вот только повестка… где-то… запропастилась… Я вас прошу, нельзя ли до суда… Я бы объяснил вам все. Это недоразумение, быть не может, чтобы он… Нужно глубже взглянуть. Мальчик не виноват, что у него такие родители, которые довели его… Виновник, по сути дела, даже я один…
– Подождите, гражданин, – остановил его судья. – Так нельзя, существует известный порядок. Мы вас вызовем, и вы тогда все объясните.
Саввин хотел еще что-то сказать, но судья попросил его сесть. Все места были заняты, и только рядом с Анной Максимовной на скамье свидетелей оставался свободный промежуток. Сунув свои пожитки под ближайшую скамью, Саввин протиснулся между рядов и сел рядом с женой.
Она резко отодвинулась, причем, однако, на ее напряженном, пылавшем румянцем лице не дрогнула ни одна черта. Но Саввин словно не заметил ее. Он по-прежнему отчаянным взглядом смотрел в сторону сына, вытягивая шею, чтобы разглядеть его лицо, которое то и дело загораживала от него фигура конвоира.
Началась обычная, много раз виденная мною процедура суда. Свидетелей удалили из зала, я вышел вместе с ними, хотя мне теперь уже незачем было говорить с Саввиным. Из его слов, обращенных к судье, я понял, что он и так собирается сказать то самое, на мой взгляд, нужное и важное, что может залечить израненную душу его сына.
Все же я, наверно, заговорил бы с ним, но он сразу же подошел к своей жене. Прихожая, где ожидали свидетели, была так тесна, что мне волей-неволей пришлось услышать весь их разговор.
– Вот, хоть ты и не хотела этого, а мне все-таки удалось приехать, – сказал Саввин Анне Максимовне.
– Значит, у вас была-таки возможность достать деньги, не клянча у меня, – злобно, почти не разжимая губ, проговорила она, не глядя на мужа.
– Если бы ты только знала, у кого я их взял, – зажмурившись, потряс головой Саввин.
– Неужели у него?! – с возмущением воскликнула Анна Максимовна, окидывая мужа взглядом, полным гадливого презрения. Он только кивнул в ответ головой.
– Боже мой! Какой позор! – почти шепотом произнесла она. – Как вы могли? Я вас не узнаю.
– Я сам не узнаю себя, – склонил голову Саввин, – но теперь для меня все это не имеет значения. Теперь только Жорик… Как ты хочешь, а я все скажу. Это советский суд, он должен понять…
– Я знаю, что вы хотите все свалить на меня, – с гневным рыданием в голосе проговорила Анна Максимовна. – Как это подло!
Свидетели по одному исчезали в дверях. Ушла Языкова, вслед за ней Морозов, потом комендант общежития. Я тоже вернулся в зал.
Вскоре вызвали Анну Максимовну. Когда она с величественным видом, высоко подняв свою красивую голову, подошла к столу, можно было подумать, что она явилась сюда, если не для того чтобы обвинять, то, по меньшей мере, предъявлять кому-то крупные претензии. Но она долго не могла собраться с мыслями. Судье пришлось чуть ли не клещами тащить из нее каждое слово. Наконец, выведенный из себя ее попытками уклониться от ясных ответов, он пристыдил ее:
– Ведь вы же мать. На ком, как не на вас, лежит ответственность перед обществом за то, как вы воспитали сына? Мы, советский суд, требуем, чтобы вы объяснили, как могло получиться, что вы вырастили не полезного члена общества, а преступника? Дайте нам ответ.
Только после этого Анна Максимовна начала говорить. Она повторила примерно то же самое, что говорила мне, только еще сильнее напирая на перенесенные ею моральные страдания. Однако шум возмущения, поднявшийся в зале, принудил ее больше говорить и о сыне. Тут она старалась всячески оправдать себя и свой метод строгого воспитания, обвиняя во всем происшедшем с ее сыном его новых приятелей:
– Это они, негодяи, научили его гадостям. Недаром я запрещала ему дружить со всякими оборвышами. Мало ли было мальчиков из приличных семей!
Пока Анна Максимовна говорила, судье несколько раз приходилось унимать шум в зале, но, несмотря на его предупреждения, что он удалит публику, то и дело слышались выкрики:
– Тоже, мать называется! Укатила с любовником, а сына бросила, живи как хоть! Что он тебе – котенок паршивый? Подумаешь, страдалица, совесть иметь надо!
Под градом таких реплик с места Анна Максимовна красная, как свекла, со слезами на глазах, но все еще из последних сил старающаяся сохранить на лице маску невозмутимости, проследовала на свое место.
– Позовите свидетеля Саввина, – приказал судья, и в дверях появился Степан Сергеевич. Он вошел на этот раз твердой походкой, с лицом озабоченным, но решительным. На Гошу он взглянул только мельком и чуть кивнул ему ободряюще.
– Что вы можете сказать по настоящему делу? – спросил его судья после обычного опроса.
– Я очень много должен объяснить суду… – заторопился Саввин. – Прошу вас дать мне возможность изложить перед судом подробно, так, чтобы все стало ясно. Я уже вам говорил, что тут недоразумение, ужасное недоразумение.
– Не волнуйтесь, – успокоил его судья, – мы не ограничиваем ваше время.
– И я буду говорить! – почти выкрикнул Саввин, вызывающе взглянув через плечо на Анну Максимовну. – Буду! Довольно мы прятались от людей, боялись, как бы кто-нибудь не заглянул в недра нашей семьи, не осудил, не сказал бы чего. Если бы мы раньше не замыкались от них, может быть, не случился бы этот… ужас.
Саввин был вне себя, ворот рубашки душил его, и он расстегнул пуговицу.
– Вот сюда, перед вами я кладу свою жизнь! – ударил он ладонью по красной скатерти стола. – Смотрите на нее! Осуждайте, любопытствуйте, как я дошел до жизни такой, как загубил свою семью. Я много за это время думал и решил, что виноват во всем я один, меня и нужно судить.
– Может, вы скажите, почему вы не отвечали на письма вашего сына? – спросил судья, чтобы подтолкнуть Саввина ближе к делу.
– Все скажу, все скажу, – точно в каком-то исступлении продолжал Степан Сергеевич и вдруг остановился. – Письма? Какие письма? Я не получал никаких писем. Ты разве писал мне, Жорик? – обернулся он к сыну, но тот не ответил и еще ниже опустил голову, так что из-за голубой загородки был виден только его стриженый затылок.
– Ваш сын посылал вам письма на адрес вашей жены, – пояснил судья. – Получали вы их?
– На ее адрес? – переспросил Саввин и покачал головой. – Нет, она мне о них ничего не говорила. Но это меня не оправдывает. Я и без этого обязан был помнить, что у меня есть сын, а я вместо этого думал только о ней и о себе, о том, смогу ли я жить, когда все рухнуло.
Жадными глотками он опорожнил пододвинутый судьей стакан и, еще раз взглянув на жену, продолжал:
– Я вам расскажу о нашей жизни. Семнадцать лет назад мы встретились с ней. Я был тогда директором совхоза, она работала на ферме. Была тогда совсем еще юная, красивая, очень красивая. Эта красота и закружила мне голову. Полюбил я ее, она тоже говорила, что любит. Женились мы, появился Жорик, и были они у меня как два ребенка – обоих приходилось воспитывать и учить.
Она тогда окончила только четыре класса, жизни не знала, была совсем наивной. Сначала я сам принялся учить ее. Но вы не знаете, что такое работа директора совхоза. С рассвета до заката ни на минуту не принадлежишь себе – все время в поле, на фермах, с народом.
Даже если, бывало, ночью проснешься, то не заснешь без того, чтобы не выйти и не пройтись по усадьбе, проверить, все ли в порядке, не спят ли сторожа, не горит ли где.
Ходить в школу моей директорше показалось зазорным, пригласил я учителя на дом. Был такой старичок-пенсионер. Кое-как дотянул он ее до седьмого класса, и тут она забастовала.
Я всегда считал, что неудобно молодой женщине не работать, она тоже на словах соглашалась со мной, но вначале было у нее оправдание – малютка на руках. К тому же она довольно резонно рассуждала, что если будет работать, то придется брать домработницу, то есть все равно изымать человека из государственного хозяйства. Я с ней в этом соглашался, как и во всем, что бы она ни говорила.
Нужно вам сказать, что никогда она у меня ничего не просила, а как-то так умела подойти, что я сам же предлагал все, что ей только захочется. Советовал я ей побольше читать. Но ведь для этою требовалось свободное время, и взяли мы поэтому в дом сперва старушку-няньку, чтобы за Жориком приглядывала, пока жена с книжкой на диване лежит, а потом и девушку, чтобы обед готовила, да еще мамашу свою жена к нам перевезла. И стала она у меня жить, как барыня: «Няня, подай, Маня, приготовь, мама, принеси». А я ничего этого не замечал, жил да радовался, что в доме у нас порядок, все прибрано, ребенок чистенький, здоровенький, словом, тишь да гладь.
Вдруг начала жена поговаривать, что хотелось бы ей учиться на курсах или в техникуме, и даже книг набрала и начала готовиться. Я обрадовался, предлагаю помочь ей, разъяснить что непонятно, но она мне говорит, что сама все прекрасно понимает, но только просит, чтобы скорей мы переехали в город, где она будет учиться.
Переезд этот для меня был тяжелым. С совхозом я душой сросся. Ведь я же его строил. Сколько было в нем моего пота и крови вложено, сколько из-за него нервов потрепано, даже два выговора получено. Зато и вырос он за последние годы неузнаваемо, в полном смысле на ноги поднялся. И тут все это мне предстояло бросить!
Страшная это штука – расставаться с любимым делом. Я не захотел переезжать, но жена и тут нашлась: «Хорошо, говорит, не езди, я одна в город перееду. Живут же другие в общежитиях, вот и я устроюсь. Мне там даже веселее будет, чем с тобой».
Характер ее я прекрасно знал. Она, как говорится, и пересолит, да выхлебает, и поехал к в Борск просить о переводе в город.
Не хотели меня сперва отпускать, а потом учли мое положение и перевели в райзо.
Приехали мы в город, огляделись.
«Прежде всего, – говорит жена, – нужно квартиру отремонтировать, кухоньку пристроить, сарайчик поставить, побелить, покрасить, словом, устроиться по-человечески, так, чтобы и людей принять было бы не стыдно». Кстати сказать – о людях. Ведь это был только один разговор, что людей принять. Никого мы не принимали, и сами от всех людей каменной стеной отгородились.
Товарищей моих и их жен супруга моя не жаловала, все ей глупыми да неотесанными казались, а те, кого бы она сама хотела пригласить, ею не интересовались. Так и жили мы одни, как бирюки. Мне это было не так заметно, потому что я все время в разъездах, на людях, а она скучала.
Все деньги, что у нас были, она истратила на ремонт, но самое главное – за хлопотами пропустила время поступления на курсы, хотя я ей и напоминал не раз, однако ничуть этим не огорчилась: «Подготовлюсь, – говорит, – лучше к будущему году. Тогда уже наверняка поступлю». Но вот и еще год прошел, и другой, и третий, а жена и думать забыла, зачем в город переехала. Теперь у нее была уже другая песня: «Не до учения мне, я должна сына воспитывать. Не хочу я, чтобы из него беспризорник вырос».
Я спорить не стал, потому что со своими поездками не мог уделять сынишке много времени, бабка у нас древняя. Пусть, думаю, Анна Максимовна Жориком занимается.
Воспитывала она его строго. Приучила поздороваться, попрощаться, поблагодарить, уступить старшим место. Все это он умел, но душу его она не сумела к себе привлечь, скорее, наоборот, ожесточила. Ласки он от нее не видел, а все выговоры, замечания да наказания разные за всякие пустяки, прямо иная мачеха лучше. А если я ей что скажу поперек, то у нее один ответ: «Ты ничего не понимаешь».
Денег она ему никогда не давала, боялась, что курить начнет, и все от него запирала, хотя он и так ничего не взял бы. Не такой он был.
К работе по дому жена не только не приучила Жорика, но даже сердилась, когда он колол дрова или выносил помои из кухни.
«Зачем тогда прислугу держать? – кричала она на него. – Ведь деньги ей платим, а не щепки! Твое дело – учиться, и больше мы от тебя ничего не требуем». Ребят чужих она к нам в дом не пускала, и ему запрещала к ним ходить, чтобы он дурному от них не научился. Так и рос он у нас, отгороженный от всего мира, занятый только ничтожными событиями, касавшимися нашей семьи. И видно было, что это ему и скучно, и тягостно, но роптать он не смел. А я всему этому издевательству над ребенком потворствовал, хотя и претило оно мне ужасно, но я знал, что возражать бесполезно, тем более, что я был в своей семье каким-то гостем. Часто месяцами не виделись.
Зато, бывало, когда я возвращался домой из командировки, Жорик от меня ни на шаг не отходил – так наскучается без меня. Ласковый он был, хороший мальчишка…
Тут голос у Саввина точно перехватило, он замолк, судорожно сгорбился, стиснув что было сил зубы, и закрыл лицо рукавом пальто.
Мертвая тишина водворилась в зале.
– Вечером, бывало, – продолжал он прерывающимся голосом, – когда мать уснет, проберется он ко мне на кровать, прижмется и шепчет на ухо: «Летом мы с тобой путешествовать поедем, ружье возьмем, удочки…» Я его гоню спать, ведь в школу утром рано нужно идти, а он заплачет: «И ты меня гонишь…».
Виноват я перед ним, страшно виноват. Детское сердце ласки требует, а он ее у нас не видел. Да и сами посудите, с работы приду измочаленный, издерганный (не ладилось у меня с начальством), и, вместо того чтобы с ним поговорить, хоть маленько его делами поинтересоваться, завалюсь с газетой на диван. Иди, скажу, учи уроки. А он только посмотрит на меня жалобно. Э-эх!
Потом родилась у нас дочка. Сколько радости было для нас с женой! Жорик тоже полюбил сестренку, но только Анна Максимовна даже подойти поближе к ней ему не позволяла, боялась, что он может испугать или уронить ребенка.
Тут, надо признаться, жить сынишке стало хуже: внимания меньше, попреков больше. Теперь и я все часы, которые удавалось выкраивать для семьи, проводил с дочуркой, но не помню, чтобы хоть раз тогда Жорик пожаловался, что о нем совсем забыли. Стал только более замкнут и не так уж льнул ко мне, как раньше.
Прошел, примерно, год после рождения малютки, как вдруг начал я замечать перемену в Анне Максимовне. Положим, она и всегда очень следила за своей внешностью, а тут что-то уж особенно тщательно стала одеваться, тон у нее появился какой-то сдержанный и холодный, даже – вы поверите? – походка другая стала.
По натуре я человек правдивый, других обманывать не умею и сам всегда вижу, когда мне лгут. Однако у себя дома не разглядел обмана. Слишком я любил свою жену, слишком верил ей. «Пойду пройдусь», «Схожу к портнихе», «У нас сегодня кружок вышивания». Ну и сделай милость, иди, если нужно! И она ходила! Уж если при мне за последнее время почти ни одного вечера нельзя было удержать ее дома, то что же делалось, когда я уезжал?
Потом уж я понял, что большую тут роль безделье сыграло. Ведь делать-то ей дома было нечего. Все за нее чужие руки исполняли. Не знаю, подозревал ли о чем Жорик. По-видимому, догадывался – ходил мрачный, неразговорчивый и даже меня стал избегать.
И тут вдруг грянул над моей головой гром! Вернулся я как-то из МТС и застал дом пустым. Одна только старуха на кухне. Жена уехала, забрав с собой дочку, сын был в школе.
Поняв, в чем дело, я чуть с ума не сошел. Плохо со мной стало, а когда отводились, я только об одном и думал: догнать и убить! Спешно продал я библиотеку – единственную мою страсть, добыл деньжонок и, как очумелый, бросился покупать билет на поезд. С трудом купил его и мечусь по комнате, что с собой взять, а Жорик спрашивает:
– Ты скоро вернешься, папа?
А я ему:
– Отстань, и без тебя тошно!
Вижу, отвернулся он, втянул голову в плечи и пошел к себе. Что же я сделал тогда? Ведь в душу сыну плюнул! Поверите ли, в этом чаду я даже не попрощался с ним. Уже на улицу вышел с вещами, когда вспомнил. Вернуться хотел, но побоялся опоздать на поезд.
И началось мое хождение по мукам.
В Москве я жены не нашел. Окольными путями узнал, что Константин Павлович – тот самый, с которым уехала Анна Максимовна – взял отпуск и находится в Сочи. Стал я их ждать. Снял угол, заполз в него и там, почти не выходя, просидел месяц… один, с глазу на глаз со своей бедой.
Признаюсь пить начал. До тех пор этим не занимался, даже отвращение питал к вину, а тут… запил! Думал, заглушу тоску свою, а она вместо этого еще злее вгрызалась в сердце. И жил я только тем, что отчеркивал по утрам дни в календаре до того числа, когда должна была приехать в Москву Анна Максимовна.
Ни о каком убийстве я уже не помышлял, это только в первом пылу затмение на меня нашло. За этот месяц я много передумал и понял, что сам во всем виноват: не сумел воспитать жену, человеком ее сделать, а потом еще позволил в барыню превратиться – вот и результаты. Но я все предполагал еще, что мне удастся уговорить ее вернуться домой. Ведь чуть не полжизни мы с ней прожили. Шутка ли? Неужели можно так, вдруг разойтись, стать чужими?
Прошел месяц. Хожу я каждый день, справляюсь, не приехали ли они, и вдруг узнаю, что отпуск у Константина Павловича двухмесячный. Вот еще напасть! Деньги кончаются, а тут мысль начинает грызть, что сынишку дома бросил и с работы, точно дезертировал. Едва представлю себе, как буду потом людям в глаза смотреть, так даже зубами заскрежещу, но сразу отталкиваю от себя эти мысли. Вот, думаю, решится моя судьба, тогда уж семь бед – один ответ, вернусь с повинной головой. Но с сыном-то, с Жориком, как поступить? Ведь он там, поди вовсе растерялся без нас. Не раз, не два брался я за перо, чтобы написать ему, объяснить все, но рука не поднималась. Ведь, думаю, может вернется еще мать, что же я ее перед ним позорить буду! Вот выяснится все, тогда и напишу. Однако время шло, но ничего не выяснилось.
Вернулись они с курорта. Пришел я к ней, когда его дома не было. С первого взгляда даже не узнал – так она помолодела и похорошела.
Дальше прихожей Анна Максимовна меня не пустила и сразу наотрез заявила:
– Все, что между нами было, кончено! Теперь у меня новая жизнь. Мы оба должны быть свободны. Дайте мне развод, я за все уплачу.
– Аня! – говорю ей. – Неужели только в том дело, кто за что заплатит? Ведь у нас же дети. Подумала ли ты о них?
Но она только одно и твердит: «Дай мне развод, я к тебе не вернусь» – или стоит, как каменная, точно даже и не слышит, что я ей говорю.
Походил я к ней с неделю, потом вдруг стала мне домработница говорить: «Анны Максимовны дома нет, и не знаю, когда вернется». А сама шепчет: «Не ходите вы, не мучьте себя, все равно вас пускать не велено».