Текст книги "Не дрогнет рука"
Автор книги: Николай Волков
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
– Кто же был четвертым? – говорил Нефедов, когда мы советовались с ним наедине. – Не Бабкин ли? Хотя Анохину как будто бы можно верить, что он видел его в Озерном, но не плохо бы сделать проверку.
Мы показали Морозову поодиночке всех трех парней, а также и Бабкина, которого для этого пришлось доставить в милицию.
Морозов сразу признал Филицина и Саввина.
– Черт бы вас взял, сопляки вы этакие, – с досадой говорил он, оглядывая щуплого Филицина, – как это я перед вами спасовал? Сам не пойму. Ночью-то вы мне здоровенными показались.
– Это тебе ножи наши здоровенными показались, вот тебя и сперло! – нагло выкрикнул ему Филицин.
Относительно Бабкина и Зыкова Морозов заявил:
– Может, они и были там, точно сказать не могу.
– Тюха ты! – закричал на него Бабкин в исступлении. – Как это я мог там быть, когда меня в это время в Борске и не было вовсе.
– А где же вы были? – спросил я.
– Уезжал! Хоть жену спросите, она скажет, хоть часовщика Абрушкина. Мы в одном вагоне ехали.
Вызвали Абрушкина. Он подтвердил, что вечером шестнадцатого сентября видел Бабкина в вагоне, и вышел тот будто бы в Озерном.
– Ничего не в Озерном! Чего врешь? – заволновался Бабкин, поняв, что сам себе надевает петлю на шею. – Я до самого Каракуша ехал и там слез.
Еще больше ожесточился он, когда Анохин, которого опять пришлось потревожить, подтвердил, что видел, как Бабкин вышел именно в Озерном.
– Зачем вы ездили в Каракуш? – спросил я.
– Нужно было, вот и ездил.
– Может ли кто-нибудь подтвердить, что видел вас там?
– А то нет? Конечно могут. Только я пьян был, никого не помню.
Я попросил его перечислить, кого он вообще знает на станциях Каракуш, Диково, в селе Озерном и еще двух соседних поселках. Он назвал немало фамилий, но фамилии Семина между ними не было. Тогда мы свели его с тремя парнями: Саввиным, Филициным и Зыковым и спросили, знает ли он их. Бабкин поступил осторожно: сказал, что с ними знаком, встречал их во дворе общежития, куда заходил «отдохнуть». Но он наотрез отрицал, что когда-нибудь угощал их водкой и папиросами и играл в карты.
Когда он не мог подыскать удовлетворительного ответа, у него была всегда наготове стереотипная фраза: «Был пьян и ничего не помню».
Теперь, когда Бабкин знал, что нам известно, где он был в ночь на семнадцатое сентября, стало опасно выпускать его из наших рук: он мог скрыться. Поэтому мы с Нефедовым изложили прокурору обстоятельства дела и получили санкцию на арест Бабкина.
Глава тринадцатая
ПО СТОПАМ ПАПАШИ
Все трое молодых ребят, задержанных нами по подозрению в грабеже, ничем не походили один на другого: ни наружностью, ни характером, ни судьбой. И вначале для нас было загадкой, что могло их связать между собой?
Начну с самого старшего – Семена Филицина. Узкоплечий, жидкий, кособоко сутулившийся, он напоминал вытянувшуюся от недостатка света, захиревшую помидорную рассаду. Серое лицо Филицина с низким лбом, заросшим чуть ли не до бровей буроватой щеткой густых жестких волос, с маленькими равнодушными глазами, выглядело тупым и крайне несимпатичным. Его нездоровый цвет и темные круги вокруг глаз говорили о скрытых пороках. Держался Филицин всегда боком к тому, кто с ним говорил, смотрел исподлобья. Во всем его облике, движениях, манере говорить проглядывало полнейшее безразличие к своей судьбе. По-видимому, он совершенно примирился с грозящим ему заключением, ничего страшного в нем не находил и только ждал, когда, наконец, окончится скучная процедура допросов, очных ставок, а потом и суда.
Сперва, как бы для порядка, он пытался выкрутиться, упорно повторяя, что никого не грабил, а часы нашел на улице, но после очной ставки с Саввиным, который сразу же сознался в грабеже, он не стал больше запираться.
– Что тебя толкнуло на преступление? – спросил я. – Ведь ты и так был сыт, одет, обут.
– Подумаешь, одет! – с наглым хохотком противно прогнусил он и потеребил за угол отложной ворот своей синей рубахи. – Разве это одежда? Я, может, из «метро» хочу носить костюм.
Всегда испытываешь тягостное чувство, когда ведешь следствие по делам молодых преступников, особенно же, когда видишь такого бездельника, как Филицин. Всегда начинает казаться, что мы упускаем что-то очень важное в нашей воспитательной работе, если у нас – пусть даже в незначительном количестве – вырастают подобные типы.
Я всегда старался разобраться в причинах, приведших таких ребят к преступлению. Допросив Филицина, я отправился разыскивать его родителей, чтобы посмотреть, что представляла собой семья, из которой он вышел.
Филицины – отец, мать и две сестры Семена – жили в недавно выстроенном на деревенский манер пятистенном добротном домике на краю города. Их двор, окруженный частоколом из поставленного стоймя заостренного горбыля, с двумя рядами колючей проволоки поверху, напомнил мне те крепостцы, которые, как я читал у Купера, строились переселенцами на дальнем западе Северной Америки для охраны от нападения диких индейцев.
Мне пришлось довольно долго стучать в запертую калитку, пока появилась хозяйка и впустила меня во двор, посадив предварительно на цепь здоровенного пса.
– Крепко живете, – сказал я, здороваясь.
– Нельзя иначе, – объяснила хозяйка, – корова у нас, поросенок, куры, а народ здесь кругом, сами знаете какой, – охальники, заберутся – и не заметишь.
Мне бросилось в глаза обилие разнообразных запоров на дверях, ведущих в дом. Среди них особенно обращал на себя внимание замок от купе пассажирского вагона. В кухне, дальше которой меня, видимо, не собирались пускать, на стене подле умывальника, висело вагонное зеркало без рамы, да и умывальник был тоже железнодорожный. Тут мои глаза невольно начали искать и находить другие предметы того же происхождения: пепельницу, плевательницу, кусок бархатной дорожки.
– И не знаю, что вам сказать про нашего Сеню, – запричитала хозяйка, едва я сказал, что пришел поговорить о ее сыне. – Уж, кажется, мы ли с отцом не учили его уму-разуму, мы ли не выговаривали ему, чтобы жил честно, чтобы добрых людей слушал, с худыми ребятами не водился, да, видно, не впрок ему наше ученье пошло. А все – дурные приятели!
– А почему он жил в последнее время не дома, а в заводском общежитии? – спросил я.
– Да мы думали, что на заводе его лучше воспитают. Ведь у них там и комсомол, и профсоюз, – отвечала хозяйка масляным тоном. – Так нет, видно, некогда им было нашим Сенечкой заняться.
– А я слышал, что вы его из дому выгнали, когда он у вас деньги украл. Верно это?
– Ну уж наскажут люди! – смутилась Филицина. – Постращал его маленько отец. Мало ли что в семье бывает…
– А он у вас часто крал?
– Да нет, что вы, только вот деньги эти, три сотни, у отца из сундука вытащил.
Круглое, с застывшей глуповатой улыбкой лицо Филициной при этих словах было так безмятежно, точно она сообщала мне о самом обычном, естественном поступке, только в глубине глаз пряталось хитрое настороженное выражение.
– А разве он сапоги отцовские не продавал?
– Да разве это сапоги были? Рвань одна. Их бы выкинуть в пору.
– А сукна отрез? А полушубок?
Безмятежное выражение соскользнуло с лица женщины, точно его стерли губкой. Резче проступили горькие складки у губ, углубились морщины. Она помолчала, стиснув зубы, потом через силу проговорила:
– Что же вы спрашиваете, коли вам все известно? Крал он у нас все, что только под руку попадало. Измучились мы с ним совсем. Только, бывало, и гляди, чтобы не утащил что-нибудь. В детстве по шкафам да кладовкам лазил. То варенье выхлебает, то закуску, что для гостей оставлена, сожрет, а как подрос, то вовсе мы с ним замаялись. Бывало, идет со двора, а я уж по походке вижу, что украл. Отец его поймает, обыщет, а у него за пазухой то шаль моя, то туфли сестренкины. Слезами кровавыми мы от него плакали. А уж как вовсе сил не стало, выгнал его отец на все четыре стороны и запретил на глаза показываться.
– А отец где сейчас? На работе?
– Да что спрашиваете? Ведь тоже, поди, знаете, что уволили его.
Она была права. Я знал, что старшего Филицина уволили с железной дороги за мелкие кражи. Он редко уходил с работы с пустыми руками: то краски себе нальет, то гвоздей в карман сунет. Работал он уже давно, с двадцать девятого года, когда пошел в мастерские, сбежав из деревни, где у него, по слухам, было крепкое кулацкое хозяйство. Начальство полиберальничало и не отдало его под суд, а ведь сколько перетаскал он государственного добра в свое опутанное колючей проволокой гнездо.
Мне стало понятно, какие причины возбудили в младшем Филицине стремление к воровству. Пример отца не прошел для него даром, только сынок шагнул дальше своего папаши.
Я говорил и со школьными товарищами Филицина. Они рассказали, что в школе его сторонились, как неисправимого воришки. Естественно, что он искал себе подходящую компанию и нашел ее среди уличных хулиганов. На заводе комсомольцы тоже не сочли нужным хорошенько заняться им. Они больше интересовались передовыми ребятами, тянущимися к учению, к спорту, к хорошим производственникам. Мастера, видя, что Семен не интересуется работой и толку от него добиться трудно, махнули на него рукой, поручали только несложную и потому неинтересную работу. В стенной газете одно время почти не сходили с полос карикатуры на Филицина, но они на него не производили никакого впечатления: ведь его с детства все без исключения только ругали. Это ему давно приелось.
Выходило так, что с кем бы я только ни говорил о Филицине, все в один голос рассказывали о нем только дурное – и родные, и товарищи, и комсомольские руководители.
– А вы хоть раз пытались поговорить с ним как с человеком, не срамя его? – спрашивал я заводских ребят. – Может быть, он откликнулся бы на доброе слово.
Но это никому не приходило в голову. Слишком он всем насолил.
– Шляпы вы все, милые мои, – сказал я им. – Ведь этим-то и пользуются темные силы, чтобы вербовать таких парней в свой лагерь… Вы думаете, они действуют на молодежь только с помощью водки, денег и угроз? Ничего подобного. Они тоже разбираются в человеческих чувствах и знают, как много значит для такого человека, который со всех сторон слышит только ругань, если его пожалеют, посочувствуют ему и скажут, пусть даже и в грубой форме, но все же приветливое, ласковое слово. Ласка – великое дело, а у нас об этом иногда забывают.
Я спросил как-то у Филицина, был ли он с кем-нибудь дружен? В ответ он только помотал головой.
– Ну, когда-нибудь, в детстве, может быть, – настаивал я. – Ведь кто-нибудь да относился же к тебе хорошо?
– Помню вот, Пашка Шкет пироги мне покупал, когда я еще пацаном был, не давал ребятам бить меня, говорил со мной ласково.
Пашка этот был вор, карманщик, которого мы несколько лет тому назад изолировали; Филицину он годился, по меньшей мере, в отцы. Этот Пашка для Семена, насколько я понял, до сих пор оставался идеалом. По его словам, он был всегда шикарно одет, сыт, пьян и носил в кармане «пушку», из-за чего все его боялись.
Вот так иногда складываются представления об идеале, если никто не позаботится дать детским мыслям иное направление, увлечь их толковым и доходчивым рассказом о людях, пример которых действительно достоин подражания.
Я уже упоминал, что Филицин, как и Саввин, признал предъявленное ему обвинение в ограблении Морозова и Языковой, но так же, как и Саввин, он упорно отвергал, что в грабеже вместе с ними принимал участие Бабкин. Мало того, они решительно заявили, что даже не знакомы с ним и никогда в жизни его не видели.
Мне казалось, что оба они чем-то запуганы. Я знал, какими страшными карами грозят новичкам прожженные бандиты, чтобы те не нарушали данную ими клятву никого не выдавать на допросах.
Очевидно, и с Филицина была взята такая клятва. Я имел возможность в этом убедиться. Задавая ему быстро, один за другим, короткие незначительные вопросы, на которые он легко, без задержки отвечал, я вдруг спросил:
– А зачем землю выплюнул?
– Я не выплевывал, – возразил он, – я проглотил… – И тут, помяв, что проговорился, начал ожесточенно отказываться от своих слов: – Не ел я никакой земли! Чего ловите? На черта мне землю есть?
– Как же не ел? А когда клятву воровскую давал? Ведь нам все порядки ваши известны. Гляди, вон и коронку на здоровый зуб поставил, чтобы на заправского вора походить. Зуб-то здоровый? Признайся!
Филицин молчал, и мне было понятно: он боится ужасной расправы, неминуемой смерти, которые его ожидают, если главарь шайки узнает, что он «раскололся», то есть рассказал на допросе всю правду. Кто же был этот главарь? Уж во всяком случае не Гоша Саввин, как хотели нас уверить оба парня. Где-то за кулисами находился опытный бандит, знавший, чем можно повлиять на воображение этих ребят.
Нам не раз приходилось сталкиваться с такими случаями, когда прошедшие огонь и воду уголовники, образовав шайку грабителей из юнцов, подобных Саввину и Филицину, принуждали их давать клятву в том что они не «расколются» и не будут «темнить», то есть утаивать добычу от главаря шайки. В подтверждение и как бы в скрепление подобной клятвы, обставленной соответствующим мрачным ритуалом, их заставляли пить друг у друга кровь из глубоких порезов и есть землю. Позже, когда новички принимали участие в нескольких налетах и сами полагали, что навсегда отрезали себе путь к честной жизни, их вдобавок начинали стращать рассказами о пытках, которым подвергнется всякий, кто попытается изменить. В этих рассказах было немало пустой болтовни и нелепых выдумок, рассчитанных на слабодушных, но многие ребята, по легкомыслию попавшие в банду, наслушавшись этих сказок, начинали считать себя окончательно обреченными и принимались заливать водкой отчаяние и страх, неразрывно связанные с их новой «профессией».
Глава четырнадцатая
РАНЕНАЯ ДУША
Более сложными оказались причины, приведшие в тюрьму второго участника грабежа – Георгия Саввина. Сам он долго не хотел говорить нам об этих причинах, а только когда я окольными путями лучше узнал об его печальной истории и сумел затронуть его больное место, он не выдержал и проговорился.
Когда я впервые увидел Гошу, я подумал, что этот паренек попал к нам по недоразумению. Глядя на его полудетское милое лицо с мягкими, еще не вполне сформировавшимися чертами, на широко открытые, прозрачные серые глаза, в которых читалась то боль, то какая-то отчаянная решимость, я сомневался, что этот белоголовый юнец пошел на грабеж из корыстных соображений или из-за хулиганства. Он выглядел явно потрясенным тем, что с ним произошло. И хоть с лица его почти не сходило напряженное озлобленное выражение и отвечал он подчеркнуто грубо и резко, но его мягкие губы, имевшие еще совершенно детский рисунок, поминутно кривились от тяжелых, с трудом сдерживаемых вздохов.
Я постарался по-дружески подойти к Саввину, когда беседовал с ним после того, как Нефедов снял с него допрос, называл его на «ты» и просто Гошей, как его звали на заводе. Это получилось у меня само собой, без всякой задней мысли, так как мне было жалко этого паренька.
Держался Саввин твердо и вызывающе. Всю вину в ограблении Морозова и Языковой брал на себя, заявляя, что Филицин только помогал ему, а Бабкин и Зыков будто бы вовсе никакого участия в грабеже не принимали.
– Я все сам придумал и выполнил, – твердил он упрямо. – И ножи сам раздобыл и штопорил я.
В том, что Гоша всячески старался подчеркнуть свою вину, чувствовалось что-то нарочитое и даже истерическое. Воровским жаргоном Саввин тоже козырял, стремясь представить себя завзятым преступником. Постепенно у меня создалось впечатление, что потрясен он вовсе не арестом и не только не боится попасть в тюрьму, но, наоборот, всячески стремится туда. Это заставило нас с Нефедовым призадуматься.
Бабушка Гоши Саввина, вместе с которой он жил, пока не ушел на завод, старушка в сильно увеличивающих очках, похожая на добрую совушку из детской сказки, рассказала нам, проливая мелкие старческие слезы, что вскоре после того, как родители Гоши внезапно уехали, мальчик вовсе отбился от рук. Он перестал слушаться ее, учиться, связался с какими-то скверными парнишками, которые, приходя к нему, тащили из квартиры все, что подвертывалось под руку, и, наконец, вовсе ушел от нее и поселился в заводском общежитии. Она сначала даже обрадовалась этому, надеясь, что на заводе его научат уму-разуму, ходила к нему, приносила поесть и кое-что из белья, но он вскоре запретил ей приходить. Когда же она, не смея ослушаться, перестала его посещать и начала расспрашивать о нем рабочих, то ей говорили, что внучек ее работает неважно и сторонится хороших ребят, а водится с разными хулиганами.
О Гошиных родителях старушка сказала немного. Они, как видно, не очень-то посвящали ее в свои личные дела. Из ее рассказа я понял, что жили они между собой неплохо, но потом появился какой-то Константин Павлович – красавец-мужчина, как она выразилась. Он увез ее дочку с ребенком в Москву, а Гошин отец Степан Сергеевич бросился за ними. Так они с тех пор все в Москве, и что там между ними творится – неизвестно.
Гоша ничего не хотел рассказать нам о своей прежней жизни и о родных. Он только упрямо твердил:
– Раз поймали, так судите, а в душе у меня нечего копаться. Одно только скажу: если выпустите меня, я все равно стану грабить и даже убивать.
– Да как тебе не стыдно, свиненок этакий! – вырвалось у меня. – Как тебе не стыдно думать так! Смотри, какая прекрасная жизнь кругом строится. Гляди, как другие ребята живут, учатся, чтобы настоящими людьми стать, дружат, спортом занимаются, в театрах бывают, сами на сцене играют, на танцы ходят. А ты? К чему ты себя готовишь? Кем хочешь ты стать? Отщепенцем, паршивой овцой? Ведь люди тебя, как бешеной собаки, сторониться будут. Уж если ты себя не жалеешь, так пожалел бы родителей, ведь они тебя любили, ласкали. Бабушка твоя говорит, что с отцом ты был очень дружен, на охоту с ним ходил, на рыбалку, фотографией с ним занимался, и ничего он для тебя не жалел. А когда ты хворал, он ночей не спал. Ведь ты представить себе не можешь, какой будет ужас для твоей матери, когда она узнает, кем ты стал. Да она с ума сойти может.
– И пусть сходит! – закричал Гоша, весь дрожа, как в припадке. – Так ей и надо! И отцу тоже… Уехали… бросили, как щенка… – Он упал грудью на стол, захлебываясь от рыданий. Я мог только расслышать: – Они думают, что если деньги посылают, то это все… Откупились… Семьи себе другие завели… Бабка сказала, что и отец не вернется… Вот теперь пусть и они немного помучаются, когда узнают. А мне один конец! Обратно ходу нет!
– Глупости ты мелешь, парень, – уговаривал я его, поглаживая по вздрагивающим плечам. – Я не знаю, что за люди твои родители, но чувствую, что они тебя жестоко обидели. Однако уж очень глупо ты решил им отомстить. Это что же у тебя вышло: назло мамке обморозил палец? Чудак ты, милый мой! И себе жизнь испортил, и людям, неповинным в твоем горе, вред принес, и родителям – несчастье и позор.
– Я ненавижу их! – выкрикнул Гоша истерично.
– Ну, предположим даже, что ненавидишь, предположим, что они дурные люди, эгоисты, забывшие о тебе, своем сыне, но в таком случае ты своей дурацкой выходкой только играешь им на руку. Ведь они теперь, узнав, что ты свихнулся, могут сказать, что и раньше чувствовали, какая ты дрянь, а потому тебя и бросили. Другое дело, если бы ты после такой обиды порвал с ними, отказался от их денег и начал так работать и учиться, чтобы о тебе заговорили, как о лучшем из лучших, и чтобы это до них дошло. Тогда бы они пришли к тебе и сказали, что гордятся тобой, а ты, если бы все еще на них сердился, сказал: «Напрасно вы ко мне пришли, я без вашей помощи в люди вышел и знать вас не знаю». Но верней всего, что к тому времени ты бы простил их.
– Нет! – упрямо мотал он головой. – Никогда я им не прощу. Да и нечего теперь со мной говорить, я конченый человек.
– Что ты заладил одно и то же, – возразил я ему. – Все это чушь! Подняться всегда можно. Не такие преступники, как ты, на честный путь возвращались.
– Что вы мне говорите! – махнул он безнадежно рукой. – Зря все это. Ведь вы ничего не знаете.
– Напрасно ты так думаешь. Не тебя первого так околпачили и запугали. Я даже знаю, чем тебе грозили. Только все это ерунда, сказки для маленьких ребят. Ты не верь, что они смогут с тобой рассчитаться, если ты захочешь их бросить. Мы неизмеримо сильнее их. Я тебе обещаю, даю слово коммуниста: если ты порвешь с этой шайкой и честно признаешься в своих делах, то я сделаю все, что смогу, чтобы облегчить твою судьбу, а потом помогу тебе устроиться на работу и выйти на верную дорогу.
В ответ Гоша только прерывисто вздохнул, покачал головой и опять застыл в удрученной понурой позе. Я понимал – только нечто более сильное, чем уговоры постороннего человека, могло подействовать на него и заживить раны, нанесенные его душе. Вот если бы его родители вернулись и признали свою вину перед ним, то лед, сковавший его душу, мог бы растаять. В этом со мной был согласен и Нефедов, который тоже со своей стороны потратил немало труда, чтобы убедить Гошу отказаться от сумасбродной затеи отомстить своим родным таким нелепым путем. Однако Гоша не слушал и его убеждений.
Показания Гоши на допросах походили на раз навсегда затверженный урок, который он повторял, не сбиваясь. Он упрямо настаивал на том, что первый остановил Морозова и, пригрозив ножом, потребовал деньги и часы. Морозов же говорил, что первым к нему подбежал Филицин, а Саввин – уже вслед за ним, причем он не вымолвил ни слова, только стоял с поднятым ножом, пока Филицин шарил по карманам.
Гоша не раз повторял на допросах, что ударил Языкову кирпичом по голове, а кирпич этот будто бы взял из кучи в том же дворе, где было совершено нападение. Однако там мы не обнаружили ни кучи, ни отдельных валяющихся на земле кирпичей. Кроме того, на пуховом платке Языковой при самом тщательном исследовании не было обнаружено даже ничтожных следов кирпичной пыли.
Я с головой влез в следствие по делу трех парней, предполагая, что главарем их шайки окажется Бабкин, с которым их не раз видели вместе. Если бы это предположение подтвердилось, оно значительно подкрепило бы мою версию о том, что Бабкин, подбирая шайку, хотел втянуть в нее Семина, а когда же тот отказался, то из опасения, что Семин предаст, а может быть и из-за мести, Бабкин решил подвести его под расстрел.
Однако время шло, и если бы моя версия не подтвердилась, то я попал бы в глупейшее положение. Мне могли бы поставить в вину, что я, забросив порученное мне дело, занялся другим, которое могли провести и без моей помощи работники борской милиции. Нефедов разделял мое предположение, что именно Бабкин являлся организатором шайки, и как ни пытались ребята выгородить Бабкина, принимая всю вину на себя, упорно продолжал следствие.
По указанию Нефедова, всем троим ребятам была дана возможность как бы по неосторожности конвоя не только увидеться, но и поговорить с Бабкиным. Почти полчаса они сидели рядом с ним в пустом коридоре, причем конвоиры болтали в стороне между собой. Однако ни ребята, ни Бабкин не показали и виду, что знают друг друга.
– Успели раньше сговориться, как себя держать, – сказал Нефедов и распорядился, чтобы Саввина и Бабкина посадили в одну камеру.
Эта мера принесла двойные результаты. С одной стороны Бабкин, потеряв осторожность, стал вести с Гошей такие разговоры, из которых стало ясно, что они были раньше хорошо знакомы между собой, но, с другой стороны, Саввин принялся с еще большим упорством утверждать, что именно он являлся зачинщиком и главным выполнителем совершенных грабежей, а Филицин только помогал ему. Я опасался, что если он и на суде будет придерживаться такой линии, то может добиться весьма печальных для себя последствий, и решил, не откладывая, написать обо всем его родителям. Это довольно-таки нескладное письмо я отстукал на машинке в двух экземплярах, чтобы послать его и отцу и матери Гоши. Писал я так:
«Я должен сообщить вам очень неприятное известие о вашем сыне. Из лежащего передо мной уголовного дела видно, что Георгий Саввин вместе с двумя сверстниками неоднократно занимался вооруженным грабежом, причем одна из пострадавших, которой, по словам вашего сына, именно он нанес удар по голове, находится теперь в тяжелом состоянии, на грани между жизнью и смертью.
Ваш сын настойчиво заявляет, что занимался грабежом из чисто корыстных соображений, и выставляет себя главным зачинщиком преступлений, что до некоторой степени не вяжется с фактами.
Каждое преступление, конечно, должно быть наказано по заслугам, но нам кажется, что Георгием руководит желание всячески усугубить свою вину, с чем мы не можем согласиться.
Должен сказать, что во время одного из допросов, в ответ на мои уговоры не брать на себя чужую вину, ваш сын в совершенном исступлении закричал: «Пусть мои родители узнают, кем я из-за них стал!».
Я имею основание предполагать, что эта фраза и является разгадкой того печального явления, что неплохой в прошлом юноша, никогда раньше не замеченный в дурных поступках, внезапно бросил учиться и оказался в грабительской шайке.
По словам его бабушки Агнии Ивановны, я мог заключить, что между вами, супругами произошла семейная драма, вмешиваться в которую я не собираюсь. Эта область вашей жизни касается лично вас, но ваше отношение к сыну затрагивает уже не только личные, но и общественные интересы. Для советского человека нет выше обязанности, как вырастить своих детей полезными членами социалистического общества. А вы этот величайший долг не выполнили. Правда, вы посылали бабушке деньги на содержание сына, но в то же время ни один из вас не удосужился написать своему сыну хотя бы строчку, чтобы ободрить и успокоить его, забывая, что это не годовалый несмышленыш, а юноша, к тому же очень впечатлительный и нервный.
Вам, Анна Максимовна, бабушка не раз писала, что Георгий отбивается от рук, но получала в ответ только короткие строки на почтовых переводах о том, что с ним нужно строже обращаться. И даже, когда из последнего письма вашей матери вы узнали, что Гоша на краю гибели, вы и тогда не нашли в себе мужества написать ему хоть несколько искренних человеческих слов, чтобы он мог понять то неодолимое, что заставило вас разрушить семью, и не поддавался бы ни отчаянию, ни мстительному чувству.
Не ответили вы и на его письмо. По словам Агнии Ивановны, Гоша долгое время после вашего отъезда ходил совершенно убитый, машинально выполняя все требования строго установленного вами распорядка. Однажды она услышала среди ночи из его комнаты горькие рыдания. Обычно Гоша редко плакал, и это поразило ее. Она постучала к нему, хотела утешить, но он не ответил.
Утром она видела, как он вышел из дому с конвертом в руках, видимо, чтобы опустить письмо в почтовый ящик. После этого он каждый день, вернувшись из школы, прежде всего спрашивал, не было ли письма. Он даже ходил на почту, справлялся, не затерялось ли оно там, не представляя себе, что на такое ею письмо вы могли не ответить. Но письма от вас он так и не получил. Вам за вашими личными переживаниями, за хлопотами по устройству нового гнезда некогда было ответить на письмо брошенного вами сына. С этого и началось.
Убедившись, что ответа не будет, Гоша впервые не пошел в школу, а когда бабушка спросила его, почему он лежит в постели, не болен ли, он ответил: «Не твое дело!». Раньше он никогда так грубо с ней не говорил, Потом он ушел и вернулся только ночью…
Сейчас, когда я пишу это письмо, Гоша сидит передо мною около топящейся печки, зажав между коленями грязные руки. На лице его, побледневшем и уже приобретшем грязновато-серый, тюремный оттенок, залегло выражение тяжелого, недетского раздумья, пухлый ребячий рот полуоткрыт, в глазах тоска. Уж поздно, нужно кончать разговор с ним, но мне жалко его тревожить. В комнате тепло, а на дворе холод и слякоть. Одет он плохо: в грязном рваном пиджаке с чужого плеча и плохих ботинках. Свое пальто и сапоги он будто бы проиграл в камере, где он сидит с другими ворами, грабителями, жуликами. Возможно, что в такой компании ему придется пробыть несколько лет. Это решит суд, на который вы должны явиться в качестве свидетелей.
Многое зависит и от того, будете ли вы только свидетелями или, собрав крохи своей прежней родительской любви, сможете полным признанием своей вины перед сыном разбить ненависть, сковывающую его душу. Очень важно, чтобы он из чувства болезненной обиды не взваливал на себя чужих преступлений, в то время как у него немало и своих грехов».
Я подписался под письмом и задумался. Может быть, письмо получилось у меня слишком резким, но уж во всяком случае оно было написано искренне, хотя я и сдерживал себя, чтобы не слишком высказывать свое возмущение поведением этих сбежавших родителей.
Гоша заметил, что я перестал писать, и вопросительно посмотрел на меня.
Я спросил, кому он проиграл пальто.
– Так, одному парню… – неопределенно ответил он.
– Зачем ты врешь? Ведь твое пальто у Бабкина.
Он промолчал.
Я уже упоминал, что у Бабкина ненадолго хватило выдержки и он довольно быстро выказал свое знакомство с Саввиным. Прежде всего он начал интересоваться, о чем того спрашивали на допросах, учил, как нужно держаться со следователями. При этом он всячески помыкал Гошей, отобрал у него пальто и сапоги. Мы знали об этом, но не считали нужным вмешиваться. Гоше было полезно уже сейчас узнать все прелести той участи, которой он так добивался.
– Во что играли? – продолжал я спрашивать.
– В карты.
– Да что ты все сочиняешь? У вас в камере нет карт. Скажи лучше, что Бабкин отобрал у тебя пальто. Я велю ему вернуть.
– Нет, не говорите ему ничего, – забеспокоился Гоша. – Я все равно не возьму пальто обратно. Мне и в этом хорошо.
– Тебя, может быть, Бабкин бил?
– Нет, не бил. Наоборот, он мне вчера еще совсем хорошие портянки отдал.
– За что отдал. Ведь так, даром, он никому ничего не дал бы.
– Он ко мне приставал, чтобы я ему про фотографию рассказал.
– Про какую фотографию? – спросил я, довольный тем, что Гоша сегодня хоть немножко разговорился.
– Ну, как снимок получается и отчего бывает, что когда человека убьют, то в его глазах остается тоже вроде фотографии того, кто его убил.
– Что же ты ему объяснил? – задал я Гоше вопрос, чувствуя, что Бабкин неспроста заинтересовался отпечатками в глазах убитого.
– Я сказал, что слышал об этом, но думаю, что, может быть, это вранье. А про фотографию рассказал все, что знал. Мы с отцом часто снимали. Иногда и у меня хорошо получалось.