Текст книги "Встречи с Лениным"
Автор книги: Николай Валентинов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
Откуда и почему оно появилось? Ответить на это гораздо труднее, чем на другой вопрос, почему благоволение исчезло. Ведь я был только капралом, самое большое прапорщиком революции, не принадлежал к важному и особенно интересующему Ленина слою полковников и генералов революции, делавших партийную погоду. Одним отсутствием у меня "мрачности" или одной хорошей рекомендацией Кржижановского и Красикова – благоволение трудно объяснить. Я убедился потом, что Ленин недоверчив, мало, вернее – совсем не доверяет рекомендациям, суждениям даже близких товарищей, полагаясь только на свой глаз и слух. Ища причин благоволения, приходится гадать... Вот, мне кажется, один из мотивов, если не благоволения, то некоторого "благосклонного" внимания.
В день нашей первой встречи Ленин дал мне для прочтения ряд брошюр и, в том числе, довольно объемистую брошюру Б. Правдина "Революционные дни в Киеве", посвященную всеобщей стачке в июле 1903 г. (столкновениям с войсками и казаками, убийству нескольких рабочих). Брошюру написал, специально для этого приехав в Женеву, член киевского Комитета В. В. Вакар и ее редактировал Ленин и Крупская. Брошюра была написана и издана, когда я сидел в тюрьме. Разумеется, мне было очень интересно узнать, что {43} такое написал о Киеве Вакар. Он описывает в своей брошюре некоего комитетского "оратора Василия" при выступлениях на рабочих сходках "из светлого блондина, превращавшегося в жгучего брюнета". Сие превращение производили проф. химии М. М. Тихвинский и его супруга. Профессор, по признанию сведущих людей, – был превосходным, ученым химиком, изготовляемая же им краска для волос – была дрянь. Несравненно хуже той, что ныне применяют даже второстепенные парикмахеры. Под большим солнцем она долго не держалась, расплывалась, что и начало происходить, когда Василий, в дни всеобщей стачки в Киеве, по поручению Комитета, держал, как ему тогда казалось крайне важную, речь пред 2500 рабочих железнодорожных мастерских. "Комитетский оратор Василий", о котором писал Вакар-Правдин, был автор этих строк. Разумеется (ведь это прибавляло мой вес на революционных весах!) я сказал об этом Ленину. Это, видимо, произвело на него впечатление.
– Ах, вот как! Это хорошо! Но неужели пришлось выступать пред двумя тысячами рабочих и как долго?
– Минут пятнадцать и передо мною было не две тысячи, может быть, даже две с половиной.
– Повезло вам, – с некоторой завистью заметил Ленин, – Гусеву в Ростове тоже удалось говорить пред тысячами. Обоим вам повезло. Мне в бытность в Петербурге не приходилось выступать с речью и перед 15 рабочими. Я даже не знаю хватит ли моего голоса для речи пред большой толпой.
При втором посещении Ленина – с его стороны по-видимому прибавился новый мотив обратить на меня благосклонное внимание. Крупская вспомнила, что моя фамилия упоминалась в "Искре". В первый раз это было в связи с происходившей в феврале 1902 г. большой политической демонстрацией на Крещатике – главной {44} улице Киева. Мое имя фигурировало в сообщении "Правительственного Вестника" о киевском бунте, перепечатанном всеми русскими газетами и, разумеется, во всех революционных изданиях заграницей. Будучи одним из активных участников демонстрации, я свирепо сопротивлялся напавшей на нас полиции. Часть демонстрантов была уже арестована, другая разогнана, а я всё еще продолжал драться. Многочисленные удары палками не могли меня сокрушить и тогда, чтобы уничтожить последний "неприятельский редут", какой-то обозленный полицейский с криком – "Ах, ты сволочь!" – рубанул саблей по голове так здорово, что сразу превратил в "мертвое тело".
"Студент Вольский, – писала "Искра (No от 15 февраля 1902 г.) – замертво упал пораженный палкой и ударом по голове шашкой", а другое сообщение, в "Искре" же, прибавляло: "Говорили, что Вольский убит. Потом мне пришлось слышать, что он пришел в себя, но останется ли жив – не знаю".
После этих "похорон", я к моему удовольствию, прожил, как видите, еще 50 лет, не будучи в состоянии в течение очень долгого времени устранить неприятного воспоминания о полицейской сабле. Оно оставалось в виде отчаянных головных болей. Один известный московский хирург предлагал в 1928 г. освободить меня от последствий удара с помощью трепанации черепа. Боясь, что одно неприятное воспоминание может замениться другим, я от сего любезного приглашения отказался. В настоящее время, когда благодаря гигантскому прогрессу, человечество оказалось технически способным в несколько минут уничтожать сотню тысяч мужчин, женщин и грудных детей, говорить о "мертвом теле" какого-то студента политехника столь же комично, как сердобольно ахать о кем-то поврежденной лапке муравья. Но 50 лет назад с "мертвыми телами" еще весьма считались и представители самодержавного {45} правительства. Справиться о состоянии моего здоровья приезжал в тюремную больницу сам генерал Новицкий шеф местной жандармерии! Мыслимо ли что-либо подобное в царстве Сталина?
Сабля полицейского создала мне в Киеве такую популярность, что один учитель художественного училища, случайно встретившись со мною, убедительно просил "оказать ему большую честь" и занять превосходную комнату в снимаемом им двухэтажном доме. В качестве платы я должен был только три раза в неделю по часу читать ему французскую беллетристику.
Принять его предложение соблазнили неслыханно низкая плата за комнату, и другое обстоятельство. Моя комната в этом доме, спрятанном от всех глаз в огромном тенистом парке на краю глубокого оврага, могла бы служить, по моему мнению, надежным конспиративным местом для заседаний комитета и всяких революционных явок. Несколько позднее обнаружилось, что сделанное предложение было ловушкой. Учитель был провокатором, агентом полиции и если я не попался в западню и не посадил в нее других, то только потому, что скоро оставил его жилье. При избытке энергии, и отсюда непоседливости, мне нравилось почти ежемесячно менять квартиру. Обременительного багажа не было.
Ленин заставил меня самым подробным образом рассказать о демонстрации 1902 г. и столкновениях с властями в июле 1903 г.
Он настойчиво добивался знать, насколько физически сильно и стойко демонстранты сопротивлялись полиции. Видя, что я несколько недоумеваю, почему его так интересует "спортивная", точнее сказать, "зубодробительная сторона" демонстрации, он с большой страстью ответил:
– Поймите же, настал момент, когда нужно уметь драться не в фигуральном, не в политическом только смысле слова, а в прямом, самом простом, физическом {46} смысле. Время, когда демонстранты выкидывали красное знамя, кричали "долой самодержавие" и разбегались – прошло. Этого мало. Это приготовительный класс, нужно переходить в высший. От звуков труб иерихонских самодержавие не падет. Нужно начать массовыми ударами его физически разрушать, понимаетефизически бить по аппарату всей власти. Нужно, чтобы агенты этой власти чувствовали, что на их насилие мы отвечаем насилием же, не только словом возмущения и протеста, а физическим актом. Это важно. Хамы самодержавия за каждый нанесенный нам физический удар должны получить два, а еще лучше, четыре, пять ударов. Не хорошие слова, а это заставит их быть много осторожнее, а когда они будут осторожнее, мы будем действовать смелее. Начнем демонстрации с кулаком и камнем, а, привыкнув драться, перейдем к средствам более убедительным. Нужно не резонерствовать, как это делают хлюпкие интеллигенты, а научиться по-пролетарски давать в морду, в морду! Нужно и хотеть драться, и уметь драться. Слов мало.
Ленин, сжав кулак, двинул рукою – словно показывая как это нужно делать. А так как всё говорило за то, что во время демонстрации я не склонял голову как "хлюпкий интеллигент", а действовал "по-пролетарски" Ленин явно мною остался доволен. Я не думаю, чтобы кого-либо из своего окружения, ибо в уличных драках оно мало участвовало, он столь подробно расспрашивал о зубодробительных операциях. Что же касается меня, то я из этого разговора немедленно вынес очень важный вывод относительно Ленина. "Вот, думал я, это настоящий революционер высокой марки, это не хлюпкий, резонирующий интеллигент, а человек, у которого полная гармония слова и дела. Он и теоретик, и практик, у него все данные, чтобы стоять наверху, руководить движением, но когда это будет нужно, он не побоится сойти с этого верха и пойдет со всеми на улицу, станет на {47} баррикады. Ленин не из тех, которые под разными самыми благовидными предлогами увиливают и остаются вне опасности. Идти драться с полицией, казаками, быть на баррикаде – значит быть готовым рисковать своей шкурой. И Ленин в нужный момент может это сделать, он не трус. Создаваемое о Ленине впечатление усилилось еще и тем, что он заметил по поводу моей голодовки в тюрьме (сантиментальные мотивы голодовки я от него скрыл) : "В жизни нужно иметь смелость рисковать. Вы рискнули и выиграли. Одобряю".
Располагая позднее уже обширным материалом для познания Ленина, я понял сколь неверно и сколь поверхностно было мое женевское представление о нем. Той, в моем понимании "гармонии слова и дела", приписываемой Ленину, у него как раз и не было. Он никогда не пошел бы на улицу "драться", сражаться на баррикадах, быть под пулей. Это могли и должны были делать другие люди, попроще, отнюдь не он. В своих произведениях, призывах, воззваниях, он "колет, рубит, режет", его перо дышит ненавистью и презрением к трусости. Можно подумать, что это храбрец, способный на деле показать, как не в "фигуральном", а "в прямом, физическом смысле" нужно вступать в рукопашный бой за свои убеждения. Ничего подобного! Даже из эмигрантских собраний, где пахло начинающейся дракой, Ленин стремглав убегал. Его правилом было "уходить по добру по здорову" – слова самого Ленина! – от всякой могущей ему грозить опасности. Мы знаем, например, из его пребывания в Петербурге в 1906-7 г.г. (он жил тогда под чужим именем), что эти опасности он так преувеличивал и пугливое самооберегание доводил до таких пределов, что возникал вопрос: не есть ли тут только отсутствие личного мужества? Л. Троцкий, как и многие другие, заметивший эту черту Ленина, дал ей следующее объяснение.
"К. Либкнехт был революционером беззаветного {48} мужества. Соображения собственной безопасности были ему совершенно чужды. Наоборот, Ленину всегда была в высшей степени свойственна забота о неприкосновенности руководства. Он был начальником генерального штаба и всегда помнил, что во время войны он должен обеспечить главное командование".
Вероятно, такое объяснение правильно, но оно подкрепляет уверенность, что призывая других идти на смертный бой, сам Ленин на этот бой, на баррикаду, с ружьем в руках, никогда бы не пошел. Какие бы рационалистические, увесистые аргументы в защиту такой позиции ни приводились – морально и эстетически она всё же коробит.
Возвращусь к мотивам "благоволения". Одни речи "Василия" или его "умение драться" создать "благоволение" всё-таки не могли. Это всё относилось к прошлому и подвиги сии мог совершить и враждебный Ленину меньшевик. Благоволение, полагаю, пришло по другой причине: из бесед со мною Ленин увидел, что я горячий его сторонник, готовый драться за него "большевик". В другое время на это он не обратил бы особого внимания, но тогда в Женеве сторонников у него было очень мало и для пополнения его "армии" был ценен каждый лишний солдат-большевик.
Кстати, о термине "большевик". В первое время после раскола партии термины "большевик" и "меньшевик" еще не были в ходу. Они появились и узаконились лишь в конце 1904 г. Сначала говорилось о сторонниках "большинства" съезда и сторонниках "меньшинства", или, как часто именовал эти группировки Ленин, сторонниках "старой" и "новой Искры".
Почему же я был горячим сторонником Ленина и в {49} этом смысле большевиком. В чем заключался мой большевизм?
Тяга к Ленину началась совсем не после прочтения его "Развития Капитализма в России". К тому времени (1899 г.), когда появилось это произведение, на эту тему уже было напечатано достаточно книг. Особо новых перспектив Ленин в своей работе лично мне не открывал, к тому же мне казались более интересными "Русская фабрика" М. И. Туган-Барановского и П. Б. Струве "Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России", появившиеся ранее книги Ленина (Ильина). Другая книга Ленина – "Экономические этюды", вышедшая в 1898 г., т. е. раньше его "Развития капитализма" и составленная из его статей, печатавшихся в толстых журналах, уже тем более не могла увлекать. Помню, в 1902 г. в группе студентов – Леонид Зеланд в реферате о Ленине и Струве сопоставил "Экономические этюды" с сборником статей Струве "На разные темы" и, несмотря на то, что политические симпатии наши были полностью на стороне Ленина, мы, с некоторым сожалением, принуждены были признать, что его "Этюды", за исключением нескольких вещей, в сравнении со статьями Струве бесцветны. Не отсюда пошел интерес к Ленину.
Он начал появляться в 1901 г. (обращали на себя внимание статьи Ленина в "Искре") и стал очень большим в 1902 г., когда вышла в свет его книга "Что делать". О ней Каменев правильно сказал, что в истории предреволюционной эпохи нельзя назвать ни одного произведения, влияние которого можно сравнить с тем, что имела эта книга "на процесс формирования политических сил в России". Ее влияние можно показать, взяв для примера киевскую группу студентов, молодых социал-демократов, к которым принадлежал и я. В нашей группе иные (как я) познакомились с марксизмом в конце 90-х годов, другие несколькими годами позднее, но {50} все начали вступать в общественную и политическую жизнь, когда народническая идеология была смята победно торжествующим марксизмом. Предыдущие поколения легальных и нелегальных марксистов от начала 80-х до середины 90-х годов подняли знамя новой идеологии, нам оставалось лишь стать под него. Мы пришли на готовое.
Что толкало нас стать под это знамя? Точно могу ответить и говоря не от себя, а от лица целой уже упомянутой группы: в нашей среде это много раз обсуждалось.
Мы обеими руками хватали марксизм потому, что нас увлекал его социологический и экономический оптимизм, эта фактами и цифрами свидетельствуемая крепчайшая уверенность, что развивающаяся экономика, развивающийся капитализм (отсюда и внимание к нему), разлагая и стирая основу старого общества, создает новые общественные силы (среди них и мы), которые непременно повалят самодержавный строй со всеми его гадостями. Свойственная молодости оптимистическая психология искала и в марксизме находила концепцию оптимизма. Нас привлекало в марксизме и другое: его европеизм. Он шел из Европы, от него веяло, пахло не домашней плесенью, самобытностью, а чем-то новым, свежим, заманчивым. Марксизм был вестником, несущим обещание, что мы не останемся полуазиатской страной, а из Востока превратимся в Запад, с его культурой, его учреждениями и атрибутами, представляющими свободный политический строй. Запад нас манил. Наша группа сугубо читала всякие истории западной цивилизации и культуры, обозрения иностранной жизни в толстых журналах и тщательно искала всякие элементы западной струи в русской истории. Запад манил ценностями уже в нем существующими (парламент, свобода слова, собраний, печати, партий, союзов и т. д.), а еще больше тем, что в нем рождается, а силу и распространенность {51} этого нового рождающегося социализма – мы преувеличивали в громадной степени и сентиментально раскрашивали. Строй буржуазный, хотя бы культурный и свободный, нас, конечно, не удовлетворял (в нем нет социального равенства, социальной справедливости). Для нас неопровержимой истиной было, что только "социализация всех средств и орудий производства" изменит радикальным образом всё положение.
Добавлю, что уже в конце 90-х годов я лично не встречал никого, кто разделял бы народнический взгляд, что от самодержавного строя можно перейти к "высшему этапу" – строительству социализма, минуя "средний этап" буржуазно-капиталистическое общество (Исключение только Вилонов, член кружка в Киеве, в котором я был пропагандистом.) ...
Вспоминая то время, нельзя удержаться от, пусть добродушной, все же усмешки по адресу "великолепной" ясности, горделиво сидевшей в наших головах. Оптимизм, европеизм, социализм, идея последовательности этапов – всё обтесывалось этими верховными понятиями, всё в полном порядке располагалось по рубрикам, всё было ясно, только неясным было – что же нам делать? А мы хотели делать. Политическая атмосфера самодержавия, положение рабочих, нищета крестьян нас волновали. Мы не могли сидеть спокойно, изучать механику, технологию, сопротивление металлов или римское право. Участие в одном студенческом движение (за это я был выслан в 1898 г. из Петербурга) нас не удовлетворяло. Со злом хотелось бороться по-настоящему. Как?..
Осенью 1898 г., незадолго до моей высылки из Петербурга, я слушал на сходке в Технологическом Институте речь одного студента старшего курса. Начальство Института, чтобы помешать сходке, выключило в аудитории электричество; освещенная кое-где {52} принесенными свечками, она была погружена в темноту. Ни фигуру, ни лицо этого говорившего студента различить было нельзя, доносился лишь из мрака глухо звучавший голос, и вероятно, эта обстановка усиливала впечатление от его речи, крепко врезавшейся в память. Он желчно говорил о студенческом движении: "Вы устраиваете сходки, протестуете, волнуетесь, думаете сделать что-то большое. Неужели вы не понимаете, что вы не сила? Вы ничто. Такое же ничто как болтающая либеральная буржуазия и беспомощное, темное, забитое крестьянство. Единственная сила, способная разрушить современный строй – это мощный числом, хорошо организованный, познавший свои классовые интересы пролетариат. Научный социализм устами Маркса учит, что ни одна общественная формация не погибает раньше, чем разовьются скрытые в ней новые производительные силы. И с головы самодержавно-крепостнического строя не упадет ни один волосок, и этот строй не погибнет, пока не разовьется российский капитализм, пока из брошенных на фабрики и заводы крестьян и мещан не сформируется мощный рабочий класс. Этого класса у нас еще нет, а те слои его, которые существуют, удушаются варварскими условиями, свойственными начинающему появляться капитализму. Если вы, действительно, хотите делать полезное общественное дело, оставьте ненужную болтовню, идите в рабочую среду, помогайте ей как можете, чем можете. Делайте всё, чтобы улучшить, поднять ее нищенский уровень жизни, избавить ее от каторжного одиннадцатичасового рабочего дня. Помните – только из этой среды придет в будущем освободитель нашей страны".
Когда этот оратор кончил свою речь и спешил скрыться – кто-то из аудитории ему крикнул вдогонку:
– Спасибо за панихиду! Вы посоветовали нам ничего не делать, лечь спать и дожидаться, пока появятся фабрики и разовьется капитализм...
{53} О марксизме в таком "панихидном" виде пришлось слышать первый раз. В нем было что-то верное, и, вместе с тем, непереносимое узкое, сковывающее волю. То, что писала подпольная "Рабочая Мысль" Петербурга и "Рабочее Дело" заграницей, – содержало, особенно у "Рабочего Дела", лишь ослабленные отголоски этого марксизма. Не проявляясь особенно открыто, он всё-таки, несомненно, существовал. Со сторонниками таких взглядов пришлось встречаться в Киеве в 1900,
1901 г. и даже 1902 г. И у всех их главный рецепт гласил: идите к рабочему классу, только к нему, помогайте улучшить его экономическое положение, разоблачайте фабричные порядки, пробуйте устраивать стачки... Против этой системы взглядов, получившей название "экономизм", и выступила в 1901 г. "Искра" и с каждым доходившим до нас номером газеты, мы делались всё более и более "искровцами". Из области стачечной борьбы только за повышение заработной платы газета вела к борьбе на почве решительно всех проявлений общественной жизни.
Она писала о телесном наказании крестьян, взяточничестве чиновников, самодурстве министров и губернаторов, обращении полиции с населением, об унизительном положении земств, студенческом движении, об отдаче студентов в солдаты, преследовании сектантов, удушении печати и прочем, и прочем. Это было обличением всех сторон самодержавного строя и так из области только "экономики" ("экономизма") мы перемахнули в область "политики", почти только одной "политики"...
"Искра" в 1901 г. подготовила почву для "Что делать" Ленина и когда эта книга появилась – она была восторженно принята всей нашей киевской группой молодых социал-демократов, уже "ходящих" в рабочую среду, но далеко не всегда уверенных, делают ли они то, что "надо делать". Ленинская книга была уже безудержной борьбой с панихидным марксизмом и экономизмом.
{54} Идее, что даже "волосок нельзя содрать с головы самодержавия, пока не разовьется капитализм" и рабочий класс не станет многочисленным, Ленин противопоставлял: "дайте нам организацию настоящих революционеров и мы перевернем Россию". Призыву идти только в рабочую среду он противопоставлял призыв "идти во все классы общества" в качестве "теоретиков, пропагандистов, агитаторов, организаторов". Вместо "тред-юниониста", организующего стачечные кассы и общества взаимопомощи, он выдвигал образ "профессионального революционера", Георгия Победоносца, борющегося с драконом, откликающегося "на все случаи произвола и насилия, к каким бы классам ни относились эти случаи". Это нам нравилось.
Ленин воспевал "беззаветную решимость", "энергию", "смелость", "инициативу", "конспиративную ловкость" революционера и доказывал, что личность в революционном движении может творить "чудеса". Могучая, тайная, централизованная организация, состоящая из профессиональных революционеров, "всё равно студенты ли они или рабочие", по его словам, будет способна на всё "начиная от спасения чести, престижа, преемственности партии в момент наибольшего угнетения и кончая подготовкой, назначением и проведением всенародного вооруженного восстания". Эта организация опрокинет самодержавие "могучий оплот не только европейской, но и азиатской реакции" и сделает "русский пролетариат авангардом международного революционного пролетариата". Словом, из "Искры" возгорится пламя.
Лишь чрез много лет обнаружилось – куда собственно вела книга Ленина, но тогда, в 1902-3 г.г., о том не могло быть и мысли. В книге были какие-то неувязки, но на них не обращалось внимания. Она полыхала буйным волюнтаризмом (в ее основе, несомненно, лежало далеко отходящее от марксизма "героическое понимание истории") и ее призывы "водить", {55} действовать, бороться, проникаясь "беззаветной решительностью", находили у нас самый пламенный отклик. В. Вакар в брошюре, изданной в 1926 г. киевским отделом Истпарта (Истории партии), описывая революционное движение в Киеве в 1901-1903 г.г., писал:
"Студент-политехник Вольский принимал в этот период чрезвычайно активное участие в работе социал-демократического комитета. Это был тогда здоровый, цветущий, жизнерадостный юноша атлетического сложения. Его энергичный и экспансивный характер толкал его всегда на самые опасные и трудноисполняемые предприятия, требовавшие смелости, решительности, а иногда ловкости и физической силы. Борьба, риск и опасность увлекали т. Вольского".
За исключением наименования "юноши" (я казался моложе моего возраста), мои паспортные приметы кажется правильны. И если я указываю на них, то потому, что этими приметами – смелостью и решительностью – отличалась вся наша группа. Ее психология превосходно подходила под концепцию "Что делать", и поэтому-то она и нашла в нас верных исполнителей всех ее указаний. В этом смысле мы, можно сказать, были тогда стопроцентными ленинцами.
Плеханов, после своего разрыва с Лениным, по поводу "Что делать" язвил, что "Ленин написал для наших практиков катехизис, не теоретический, а практический, за это многие из них прониклись благоговейным уважением к нему и провозгласили социал-демократическим Солоном". Верно: "Что делать" воспринималось как катехизис и он был для нас ценен своими рецептами практического и организационного порядка. Высокая оценка этого катехизиса наводила на мысль, что было бы превосходно, чтобы после съезда Ленин занял бы такой пост, который на основании врученного съездом права позволил бы ему контролировать, {56} следить за местными организациями, "подтягивать" их, способствовать их превращению в те отряды, которые могли бы уже штурмовать самодержавие. На эту тему мы однажды долго беседовали с Красиковым, лежа на траве в лесу за Киевом. Мысли были темноваты, мало продуманы, они все же приходили в голову и это объясняет, почему, попав в Женеву, и слыша обвинения Ленина в "диктаторстве", в желании командовать партией, – меня это не шокировало.
Съезд партии, намеченный осенью 1903 г. – должен был ее объединить и тем придать ей огромную силу. Вместо этого, произошел раскол. Первые сведения о нем я получил, находясь в киевской тюрьме. Смутно клочками дошли слухи о каких-то разногласиях – кого считать членом партии. Потом пришли слухи о борьбе на съезде за состав Центрального Комитета и редакции "Искры", как всем известно до сего времени слагавшейся из шестерки: из трех "стариков" (Плеханов, Аксельрод, Засулич) и трех молодых – Ленин, Мартов, Потресов (Старовер).
О происшедших изменениях в редакции я впервые узнал от соседа по тюремной камере – Грюнвальда, выборного старосты от политических заключенных, в качестве такого имевшего право посещать камеры всех этажей тюрьмы и посему имевшего возможность набираться разных новостей, всякими окольными путями долетавших до тюрьмы. Грюнвальд не был поклонником Ленина, его симпатии склонялись к "экономизму". "Съезд, – сказал он – по предложению Ленина хамским образом удалил из редакции таких почтенных лиц как Аксельрод, Засулич, Старовер. Хорошенький съезд".
Я протестовал против выражения "хамским образом", но самый факт не произвел на меня большого впечатления. Пусть Аксельрод почтенная фигура, но имя его, редко появлявшееся в печати – я знал только две им написанные брошюрки – мне мало что говорило.
Имя Засулич – было много ярче. Все {57} знали, что 26 лет назад, заступаясь за наказанного розгами политического заключенного, она стреляла в петербургского генерал-губернатора Трепова. Она была как бы предшественницей "Народной Воли". Кроме того, под псевдонимом Каренин она написала интересную книгу о Жан-Жаке Руссо. Однако, эти достоинства обычно стирались тем, что о ней говорили приезжающие из-за границы партийцы: "Вера Ивановна, знаете ли, дряхлая старуха. Ведь ей 50 лет (это ныне меня возмущающее указание – тогда производило впечатление), куда ей работать! На нее никак нельзя рассчитывать". Много меньше мне говорило имя Старовера-Потресова. Только позднее, в течение второй эмиграции, т. е. после ухода из "социалистического царства", я мог узнать и оценить этого благородного и талантливого человека.
При таком отношении к трем названным лицам я не усмотрел ничего "хамского" и ненормального, что съезд (как я потом узнал) 19 голосами против 17 не избрал их в состав редакции. Нежелание Мартова быть в редакции без этих лиц я нашел отрицанием постановления съезда, "возмутительным" нарушением дисциплины, а это словечко, после приятия "Что делать", часто напрашивалось на язык. В конце концов, мне представилось самой желательной и нормальной ситуацией, чтобы в редакции "Искры", столь важном и руководящем партийном органе, осталось только два редактора: отец русского марксизма – Плеханов и такой выдающийся человек-теоретик, организатор, практик, как Ленин.
До моего ареста я работал в "Киевской Газете". В ее ведение, помимо редактора, вмешивались два издателя и газета от этого трехголовья страдала. Секретарь редакции, поднимая руки к небесам, часто мне говорил: "Я двадцать лет работаю в газетах, это такое дело, которое не терпит многих командиров, в газете должен быть один верховный командир, подобно капитану на судне". Аргументы и иллюстрации им приводимые казались мне {58} столь вескими, что, распространяя их на "Искру", я стал находить очень полезным исчезновение в ней шестиголовья и замену его двухголовьем. Но в конце ноября в тюрьму пришло известие, что Ленин был принужден покинуть "Искру" и в ней появилось пятиголовье, т. е. в нее возвратились невыбранные съездом редакторы.
Этот факт я счел каким-то пронунциаменто, я ломал голову, силясь понять, что случилось, что это могло означать. Раз Ленина удалили с руководящего поста партии, значит победили люди, отвергающие ленинский "катехизис", а отвергнуть его было бы равносильно отрицанию всего, что мы думали и делали с 1901 г., следуя за "Искрою" и "катехизисом". Отсюда можно понять, что еще до приезда в Женеву, у меня появилась враждебность к женевским меньшевикам и желание защищать Ленина. Абсолютной уверенности, что в своем поведении на съезде и после съезда он во всем прав, конечно, не было. Нужна была малость, один небольшой толчок, и такая уверенность создалась. На нее подтолкнул один человек. Если бы я не столкнулся с ним – я не объявил бы себя решительным сторонником Ленина. Не сделай я этого, Кржижановский не послал бы меня в Женеву, а не попади я в нее – не было бы и встречи с Лениным и целый период моей жизни был бы наверное совсем иным...
Кажется, в июне 1903 г. в число членов Киевского Комитета вступил – не помню уже откуда – приехавший товарищ, его мы звали Александром. Настоящая его фамилия Исув.
Он занимал позднее видное место в меньшевистской партии и считался выдающимся "практиком". Фальшивый паспорт, с которым он появился в Киеве, возбудил подозрение полиции. Снятую им комнату он должен был поэтому оставить и искать ночлега у разных лиц. Для этого он довольно часто приходил ко мне, а, кроме того, еще чаще нам приходилось встречаться, обсуждая всякие комитетские дела. Трудно себе {59} представить две человеческие породы более разные, более противоположные, чем он и я. Он был до невероятности худ, слаб и, как труп, бледен. У меня бицепсы 42 сантиметра в обхвате – наверное толще его ноги.
Он всегда был серьезен, угрюм, никогда не смеялся, изредка на губах пробегала тень чего-то отдаленного, похожего на улыбку. А я, признаюсь, никогда не упускал случая повеселиться и посмеяться. Для него не существовало ничего, кроме революции и "служения рабочему классу". Революция захватывала и меня, всё же было кое-что и вне ее. Он читал только марксистскую литературу, больше всего нелегальную, ее превосходно знал и особенно историю революционного движения в России. Последнюю я знал плохо, но я читал многое другое, например, историю философии. К этому моему чтению Александр относился с великим подозрением. Его глубоко возмущало, что я не считаю Плеханова философом. "Не по чину берете, критикуя Плеханова", – говорил он мне.