355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гумилев » Где небом кончилась земля : Биография. Стихи. Воспоминания » Текст книги (страница 13)
Где небом кончилась земля : Биография. Стихи. Воспоминания
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:39

Текст книги "Где небом кончилась земля : Биография. Стихи. Воспоминания"


Автор книги: Николай Гумилев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

Лиловый цветок
 
Вечерние тихи заклятья,
Печаль голубой темноты,
Я вижу не лица, а платья,
А может быть, только цветы.
 
 
Так радует серо-зеленый,
Живой и стремительный весь,
И, может быть, к счастью, влюбленный
В кого-то чужого… не здесь.
 
 
Но душно мне… Я зачарован;
Ковер надо мной, словно сеть;
Хочу быть спокойным – взволнован,
Смотрю – а хочу не смотреть.
 
 
Смолкает веселое слово,
И ярче пылание щек:
То мучит, то нежит лиловый,
Томящий и странный цветок.
 
Сон
Утренняя болтовня
 
Вы сегодня так красивы,
Что вы видели во сне?
                           – Берег, ивы
                           При луне. —
 
 
А еще? К ночному склону
Не приходят, не любя.
                           – Дездемону
                           И себя. —
 
 
Вы глядите так несмело:
Кто там был за купой ив?
                           – Был Отелло,
                           Он красив. —
 
 
Был ли он вас двух достоин?
Был ли он как лунный свет?
                           – Да, он воин
                           И поэт. —
 
 
О какой же пел он ныне
Неоткрытой красоте?
                           – О пустыне
                           И мечте. —
 
 
И вы слушали влюбленно,
Нежной грусти не тая?
                           – Дездемона,
                           Но не я. —
 
В вашей спальне
 
Вы сегодня не вышли из спальни,
И до вечера был я один,
Сердце билось печальней, и дальний
Падал дождь на узоры куртин.
 
 
Ни стрельбы из японского лука,
Ни гаданья по книгам стихов,
Ни блокнотов! Тяжелая скука
Захватила и смяла без слов.
 
 
Только вечером двери открылись;
Там сошлись развлекавшие Вас:
Вышивали, читали, сердились,
Говорили и пели зараз.
 
 
Я хотел тишины и печали,
Я мечтал Вас согреть тишиной,
Но в душе моей чаши азалий
Вдруг закрылись, и сами собой
 
 
Вы взглянули… и, стула бесстрастней,
Встретил я Ваш приветливый взгляд,
Помня мудрое правило басни,
Что, чужой, не созрел виноград.
 
Девушке
 
Мне не нравится томность
Ваших скрещенных рук,
И спокойная скромность,
И стыдливый испуг.
 
 
Героиня романов Тургенева,
Вы надменны, нежны и чисты,
В вас так много безбурно-осеннего
От аллеи, где кружат листы.
 
 
Никогда ничему не поверите,
Прежде чем не сочтете, не смерите,
Никогда никуда не пойдете,
Коль на карте путей не найдете.
 
 
И вам чужд тот безумный охотник,
Что, взойдя на нагую скалу,
В пьяном счастье, в тоске безотчетной
Прямо в солнце пускает стрелу.
 
Сомнение
 
Вот я один в вечерний тихий час,
Я буду думать лишь о вас, о вас.
 
 
Возьмусь за книгу, но прочту: «она»,
И вновь душа пьяна и смятена.
 
 
Я брошусь на скрипучую кровать,
Подушка жжет… нет, мне не спать, а ждать.
 
 
И крадучись я подойду к окну,
На дымный луг взгляну и на луну,
 
 
Вон там, у клумб, вы мне сказали «да»,
О, это «да» со мною навсегда.
 
 
И вдруг сознанье бросит мне в ответ,
Что вас, покорной, не было и нет,
 
 
Что ваше «да», ваш трепет, у сосны
Ваш поцелуй – лишь бред весны и сны.
 
Память
 
Как я скажу, что тебя буду помнить всегда,
Ах, я и в память боюсь, как во многое, верить!
Буйной толпой набегут и умчатся года,
Столько печали я встречу, что радость ли мерить?
 
 
Я позабуду. Но, вечно и вечно гадая,
Буду склоняться над омутом прежнего я,
Чтобы припомнить, о чем позабыл… и седая,
Первая прядка волос, помни, будет твоя.
 
Борьба
 
Борьба одна: и там, где по холмам
Под рев звериный плещут водопады,
И здесь, где взор девичий – но, как там,
Обезоруженному нет пощады.
 
 
Что из того, что волею тоски
Ты поборол нагих степей удушье;
Все ломит стрелы, тупит все клинки
Как солнце золотое равнодушье.
 
 
Оно – морской утес: кто сердцем тих
Прильнет и выйдет, радостный, на сушу,
Но тот, кто знает сладость бурь своих,
Погиб… и Бог его забудет душу.
 
* * *
 
Вечерний медленный паук
В траве сплетает паутину, —
Надежды знак. Но, милый друг,
Я взора на него не кину.
 
 
Всю обольстительность надежд,
Не жизнь, а только сон о жизни,
Я оставляю для невежд,
Для сонных евнухов и слизней.
 
 
Мое «сегодня» на мечту
Не променяю я и знаю,
Что муки ада предпочту
Лишь обещаемому раю, —
 
 
Чтоб в час, когда могильный мрак
Вольется в сомкнутые вежды,
Не засмеялся мне червяк,
Паучьи высосав надежды.
 
Райский сад
 
Я не светел, я болен любовью,
Я сжимаю руками виски
И внимаю, как шепчутся с кровью
Шелестящие крылья Тоски.
 
 
Но тебе оскорбительны муки;
Ты одною улыбкой, без слов,
Отвести приказала мне руки
От моих воспаленных висков.
 
 
Те же кресла и комната та же…
Что же было? Ведь я уж не тот:
В золотисто-лиловом мираже
Дивный сад предо мною встает.
 
 
Ах, такой раскрывался едва ли
И на ранней заре бытия,
И о нем никогда не мечтали
Даже Индии солнца – князья.
 
 
Бьет поток; на лужайках прибрежных
Бродят нимфы забытых времен;
В выем раковин длинных и нежных
Звонко трубит мальчишка-тритон.
 
 
Я простерт на песке без дыханья,
И меня не боятся цветы,
Но в душе – ослепительность знанья,
Что ко мне наклоняешься ты…
 
 
И с такою же точно улыбкой
Как сейчас улыбнулась ты мне.
…Странно! Сад этот знойный и зыбкий
Только в детстве я видел во сне.
 
Ангел-хранитель
 
Он мне шепчет: «Своевольный,
Что ты так уныл?
Иль о жизни прежней, вольной,
Тайно загрустил?
 
 
Полно! Разве всплески, речи
Сумрачных морей
Стоят самой краткой встречи
С госпожой твоей?
 
 
Так ли с сердца бремя снимет
Голубой простор,
Как она, когда поднимет
На тебя свой взор?
 
 
Ты волен предаться гневу,
Коль она молчит,
Но покинуть королеву
Для вассала – стыд».
 
 
Так и ночью молчаливой,
Днем и поутру
Он стоит, красноречивый,
За свою сестру.
 
Ключ в лесу
 
Есть темный лес в стране моей;
В него входил я не однажды,
Измучен яростью лучей,
Искать спасения от жажды.
 
 
Там ключ бежит из недр скалы
С глубокой льдистою водою,
Но Горный Дух из влажной мглы
Глядит, как ворон пред бедою.
 
 
Он говорит: «Ты позабыл
Закон: отсюда не уходят!» —
И каждый раз я уходил
Блуждать в лугах, как звери бродят.
 
 
И все же помнил путь назад
Из вольной степи в лес дремучий…
…О, если бы я был крылат,
Как тот орел, что пьет из тучи!
 
Ева или Лилит
 
Ты не знаешь сказанья о деве Лилит,
С кем был счастлив в раю первозданном Адам,
Но ты всё ж из немногих, чье сердце болит
По душе окрыленной и вольным садам.
 
 
Ты об Еве слыхала, конечно, не раз,
О праматери Еве, хранящей очаг,
Но с какой-то тревогой… и этот рассказ
Для тебя был смешное безумье и мрак.
 
 
У Лилит – недоступных созвездий венец,
В ее странах алмазные солнца цветут,
А у Евы – и дети, и стадо овец,
В огороде картофель, и в доме уют.
 
 
Ты еще не узнала себя самоё,
Ева – ты, иль Лилит? О, когда он придет,
Тот, кто робкое, жадное сердце твое
Без дорог унесет в зачарованный грот.
 
 
Он умеет блуждать под уступами гор
И умеет спускаться на дно пропастей,
Не цветок – его сердце, оно – метеор,
И в душе его звездно от дум и страстей.
 
 
Если надо, он царство тебе покорит,
Если надо, пойдет с воровскою сумой,
Но всегда и повсюду – от Евы Лилит, —
Он тебя сохранит от тебя же самой.
 
Две розы
 
Перед воротами Эдема
Две розы пышно расцвели,
Но роза – страстности эмблема,
А страстность – детище земли.
 
 
Одна так нежно розовеет,
Как дева, милым смущена,
Другая, пурпурная, рдеет,
Огнем любви обожжена.
 
 
А обе на Пороге Знанья…
Ужель Всевышний так судил
И тайну страстного сгоранья
К небесным тайнам приобщил?!
 
* * *
 
Пальмы, три слона и два жирафа,
Страус, носорог и леопард:
Дальняя, загадочная Каффа,
Я опять, опять твой гость и бард!
 
 
Пусть же та, что в голубой одежде,
Строгая, уходит на закат!
Пусть не оборотится назад!
Светлый рай, ты будешь ждать, как прежде.
 
* * *
 
Огромный мир открыт и манит,
Бьет конь копытом, я готов,
Я знаю, сердце не устанет
Следить за бегом облаков.
Но вслед бежит воспоминанье
И странно выстраданный стих,
И недопетое признанье
Последних радостей моих.
Рвись, конь, но помни, что печали
От века гнать не уставали
Свободных… гонят и досель.
Тогда поможет нам едва ли
И звонкая моя свирель.
 
* * *
 
Хиромант, большой бездельник,
Поздно вечером, в Сочельник
Мне предсказывал: «Заметь:
Будут долгие недели
Виться белые метели,
Льды прозрачные синеть.
 
 
Но ты снегу улыбнешься,
Ты на льду не поскользнешься,
Принесут тебе письмо
С надушенною подкладкой,
И на нем сияет сладкий,
Милый штемпель – Сан-Ремо!»
 

Последнее стихотворение тоже написано в связи с конкретным случаем. Маша была больна туберкулезом, проводы ее в Италию, где должно было идти лечение, состоялись 24 декабря 1911 года.

Маша умерла 29 декабря, и стихотворение «Родос», посвященное ее памяти, Гумилев вписал уже в альбом ее сестры – Ольги.

Родос
 
На полях опаленных Родоса
Камни стен и в цвету тополя
Видит зоркое сердце матроса
В тихий вечер с кормы корабля.
 
 
Там был рыцарский орден: соборы,
Цитадель, бастионы, мосты,
И на людях простые уборы,
Но на них золотые кресты.
 
 
Не стремиться ни к славе, ни к счастью,
Все равны перед взором Отца,
И не дать покорить самовластью
Посвященные небу сердца!
 
 
Но в долинах старинных поместий,
Посреди кипарисов и роз,
Говорить о Небесной Невесте,
Охраняющей нежный Родос!
 
 
Наше бремя – тяжелое бремя:
Труд зловещий дала нам судьба,
Чтоб прославить на краткое время,
Нет, не нас, только наши гроба.
 
 
Нам брести в смертоносных равнинах,
Чтоб узнать, где родилась река,
На тяжелых и гулких машинах
Грозовые пронзать облака;
 
 
В каждом взгляде тоска без просвета,
В каждом вздохе томительный крик, —
Высыхать в глубине кабинета
Перед пыльными грудами книг.
 
 
Мы идем сквозь туманные годы,
Смутно чувствуя веянье роз,
У веков, у пространств, у природы
Отвоевывать древний Родос.
 
 
Но, быть может, подумают внуки,
Как орлята, тоскуя в гнезде:
«Где теперь эти крепкие руки,
Эти души горящие – где?»
 

По словам А. Гумилевой, любовь к Маше была самой возвышенной и глубокой любовью Гумилева.

С. Маковский пишет (неизвестно, насколько он точен): «Только 15 июля 1911 года, в день именин Владимира Дмитриевича Кузьмина-Караваева (женатого на Екатерине Дмитриевне Бушен), в его усадьбе Борисково (по соседству со Слепневым), Гумилев представил свою молодую жену родным и друзьям. У Кузьминых-Караваевых была дочь Екатерина и три сына – Дмитрий (принявший после революции католическое священство), Борис и Михаил. Жена Дмитрия – Елизавета Юрьевна, рожденная Пиленко, художница и поэтесса, автор «Скифских черепков» – высокая, румяная, в полном обаянии своей живой поэтической натуры – была несколькими годами раньше одним из первых увлечений Гумилева, а позже, – одной из первых его “цехисток”».

Время в такой веселой и милой компании проходило незаметно. То играли, распределив между собой роли – «Дон-Кихот», «Любопытный», «Сплетник», причем каждый должен был действовать сообразно своему амплуа, то придумывали что-то вроде настоящего театра, и Гумилев даже сочинил нечто похожее на пьеску, то поехали кататься на лошадях, заехали в соседний уезд и там почему-то выдали себя за бродячих циркачей. Гумилев вел программу, А. Ахматова была «женщиной-змеей». Зрители были необычайно довольны, принимали все за чистую монету и даже стали собирать какие-то медяки, чтобы заплатить циркачам, когда те вдруг засмущались и уехали.

Этим летом мать Гумилева купила новый дом, куда переехала семья. С домом этим навсегда связаны были воспоминания. А. Ахматова рассказывала: «У Коли желтая комната. Столик. За этим столиком очень много стихов написано. Кушетка, тоже желтая, обитая. Часто спал в библиотеке на тахте, а я на кушетке у себя. Стол мой, 4 кожаных кресла были у меня в комнате. Все из Слепнева привезла, красного дерева. Кресло – карельской березы.

Кабинет – большая комната, совсем заброшенная и нелюбимая. Это называлось «Абиссинская комната». Вся завешана абиссинскими картинами была. Шкуры везде были развешаны».

Позднее, весной 1916 года, комнаты Гумилева и А. Ахматовой были сданы родственнице, пришлось переезжать – А. Ахматовой в кабинет, столь ею нелюбимый, Гумилеву в маленькую комнату наверху.

Рассказывая о библиотеке, упомянула А. Ахматова и забавную подробность: «Когда я на Колю сердилась, я вынимала его книги с этой полки и ставила на другую, а на других были сотни книг – из тех, которые присылали в «Аполлон» для отзыва, и т.п. – всякой дребедени». А на «этой» полке стояли сборники В.Я. Брюсова, Ф. Сологуба, других модернистов, и вместе с ними книги А. Ахматовой и Гумилева.

Этой осенью задумывается «“Цех поэтов”, в создании которого активное участие принимал и С. Городецкий.

Наблюдатель менее заинтересованный, нежели А. Белый, и мемуарист куда более сдержанный, В. Пяст вспоминал о первом собрании «Цеха поэтов», куда он был приглашен повесткой, написанной рукой Гумилева: «Осень 1911 года – историческая дата для «акмеистов». На этом собрании была изложена вскоре напечатанная в «Аполлоне» декларация «Акмеизма, адамизма то ж», – этой диады, первой части которой преимущественным исполнителем был Гумилев, – второй же – Городецкий. Исторически это может быть, было действительно так, что вот двум молодым поэтам не захотелось быть в числе «эпигонов», – и в лице возглавляемого ими «Цеха» хотелось создать «фермент брожения», перекидывавшийся на «слишком академическую» Академию. Действительно, оба они, в особенности Гумилев, всем своим творчеством, «корнями», так сказать, «вросли» в «символизм». Тех, кого они тянули к себе, в частности, Ахматову и Мандельштама, только тогда начинавших, но начинавших прекрасно, – нисколько не волновали честолюбивые стремления всегда стоять на «вершинах» («акмэ») и всему сущему давать новые имена (как «Адам»)».

Тот же мемуарист рассказывает и про «Цех поэтов», причем рассказывает, как про нечто диковинное, даже чуждое, но достойное заметки: «Цех поэтов был довольно любопытным литературным объединением, в котором не ставился знак равенства между принадлежностью к нему и к акмеистической школе. В него был введен несколько чуждый литературным обществам и традициям порядок «управления». Не то, чтобы было «правление», ведающее хозяйственными и организационными вопросами; но и не то, чтобы были «учителя-академики» и безгласная масса вокруг. В Цехе были «синдики», – в задачу которых входило направление членов Цеха в области их творчества; к членам же предъявлялись требования известной «активности»; кроме того, к поэзии был с самого начала взят подход, как к ремеслу. […]

Их было три. Каждому из них была вменена почетная обязанность по очереди председательствовать на собраниях; но это председательствование они понимали как право и обязанность «вести» собрание. И при том чрезвычайно торжественно. Где везде было принято скороговоркою произносить: «Так никто не желает больше высказаться? В таком случае собрание объявляется закрытым…» – там у них председатель торжественнейшим голосом громогласно объявлял: «Объявляю собрание закрытым».

Члены «Цеха поэтов» собирались и у Гумилева, и у Городецкого, и у Кузьминых-Караваевых. Все тянулись друг к другу, все были друг другу нужны.

Оказалось, что чтение стихов, серьезное их обсуждение («говорить без придаточных», не приводя аргументов, а лишь выражая свое отношение к прочитанному – было запрещено) очень полезны.

Синдики – Гумилев, С. Городецкий и Д.В. Кузьмин-Караваев, к литературе имевший отношение лишь касательное, а также слушатели высказывали свое мнение, и дорабатывать стихи следовало сообразуясь с этими советами.


С. Городецкий. Фотография, 1912?? г

Тут, кроме прочего, надо учесть, что техника стиха находилась тогда на весьма низком уровне, многие профессионалы (разумеется, не лучшие из них – В.Я. Брюсов, Ф. Сологуб, Вяч. Иванов, М. Волошин и т.д.) не отличались в этом от дилетантов. И кто-то из мемуаристов, впрочем, не важно кто, отметил – стараниями Гумилева, который организовал «Цех поэтов», а затем много занимался с молодыми авторами, технический уровень повысился. Плохо писать в этом смысле уже стало невозможно, это считалось недопустимым.

Вскоре произошло еще одно важное для петербургской культурной жизни событие. Открылось кабаре «Бродячая собака». Его организовал актер Б. Пронин, он же стал душой этого предприятия.

Находилось кабаре на Михайловской площади, занимая там подвал, куда приходилось добираться не без труда и даже не без некоторой гадливости, о чем не преминул написать в мемуарной книге «Полутораглазый стрелец» Б. Лившиц, впрочем, не только о том: ««Бродячая собака» открывалась часам к двенадцати ночи, и в нее, как в инкубатор, спешно переносили недовысиженные восторги театрального зала, чтобы в подогретой винными парами атмосфере они разразились безудержными рукоплесканиями, сигнал к которым подавался возгласом: «Hommage! Hommage!»

Сюда же, как в термосе горячее блюдо, изготовленное в другом конце города, везли на извозчике, на такси, на трамвае свежеиспеченный триумф, который хотелось продлить, просмаковать еще и еще раз, пока он не приобрел прогорклого привкуса вчерашнего успеха.

Минуя облако вони, бившей прямо в нос из расположенной по соседству помойной ямы, ломали о низкую притолоку свои цилиндры все, кто не успел снять их за порогом.

Затянутая в черный шелк, с крупным овалом камеи у пояса, вплывала Ахматова, задерживаясь у входа, чтобы, по настоянию кидавшегося ей навстречу Пронина, вписать в «свиную» книгу свои последние стихи, по которым простодушные «фармацевты» строили догадки, щекотавшие только их любопытство.

В длинном сюртуке и черном регате, не оставлявший без внимания ни одной красивой женщины, отступал, пятясь между столиков, Гумилев, не то соблюдая таким образом придворный этикет, не то опасаясь «кинжального» взора в спину».

И Гумилев, и А. Ахматова любили бывать в «Бродячей собаке», где посетители не только пили вино и мило общались. Почему-то об этом забывают.

На защиту кабаре, давно закрывшегося к тому времени, когда он писал свою книгу воспоминаний, встал неожиданно В. Пяст: «Сейчас много возводится поклепов на бедную «издохшую “Собаку”»… – А вот не угодно ли: в час ночи в самой «Собаке» только начинается филологически-лингвистическая (т.е. на самый что ни на есть скучнейший с точки зрения обывателей сюжет!) лекция юного Виктора Шкловского «Воскрешение вещей»!..

Во втором отделении, а иногда и с первого, после удара в огромный барабан молоточком Коко Кузнецова или кого другого, низкие своды «Собачьего подвала» покрывает раскатистый бас Владимира Маяковского… Иногда Маяковский, иногда Хлебников или еще Бенедикт Лившиц… Или застенчиво нежный, несмотря на свой внушительный рост, Николай Бурлюк…


Эмблема кабаре «Бродячая собака»

Собственно, настоящих собак в «Собаке» не водилось, по крайней мере, почти. Была какая-то слепенькая мохнатенькая Бижка, кажется, но бродила она по подвалу только днем – когда если туда кто и попадал иной раз, то всегда испытывал ощущение какой-то сирости, ненужности; было холодновато, и все фрески, занавесы, мебельная обивка, все шандалы, барабан и прочий скудный скарб помещения, – все это пахло бело-винным перегаром».

Но 1912 год ознаменовался не только открытием «Бродячей собаки». В этом году произошел окончательный разрыв с Вяч. Ивановым, было официально объявлено о возникновении «акмеизма», вышел в свет сборник Гумилева «Чужое небо».

Из сборника «Чужое небо»

На море
 
Закат. Как змеи, волны гнутся,
Уже без гневных гребешков,
Но не бегут они коснуться
Непобедимых берегов.
 
 
И только издали добредший
Бурун, поверивший во мглу,
Внесется, буйный сумасшедший,
На глянцевитую скалу
 
 
И лопнет с гиканьем и ревом,
Подбросив к небу пенный клок…
Но весел в море бирюзовом
С латинским парусом челнок;
 
 
И загорелый кормчий ловок,
Дыша волной растущей мглы
И, от натянутых веревок,
Бодрящим запахом смолы.
 
Отрывок
 
Христос сказал: убогие блаженны,
Завиден рок слепцов, калек и нищих,
Я их возьму в надзвездные селенья,
Я сделаю их рыцарями неба
И назову славнейшими из славных…
Пусть! Я приму! Но как же те, другие,
Чьей мыслью мы теперь живем и дышим,
Чьи имена звучат нам, как призывы?
Искупят чем они свое величье,
Как им заплатит воля равновесья?
Иль Беатриче стала проституткой,
Глухонемым – великий Вольфганг Гёте
И Байрон – площадным шутом… О ужас!
 
Тот другой
 
Я жду, исполненный укоров:
Но не веселую жену
Для задушевных разговоров
О том, что было в старину.
 
 
И не любовницу: мне скучен
Прерывный шепот, томный взгляд,
И к упоеньям я приучен,
И к мукам, горше во сто крат.
 
 
Я жду товарища, от Бога
В веках дарованного мне,
За то, что я томился много
По вышине и тишине.
 
 
И как преступен он, суровый,
Коль вечность променял на час,
Принявши дерзко за оковы
Мечты, связующие нас.
 
Вечное
 
Я в коридоре дней сомкнутых,
Где даже небо – тяжкий гнет,
Смотрю в века, живу в минутах,
Но жду Субботы из Суббот;
 
 
Конца тревогам и удачам,
Слепым блужданиям души…
О день, когда я буду зрячим
И странно знающим, спеши!
 
 
Я душу обрету иную,
Все, что дразнило, уловя.
Благословлю я золотую
Дорогу к солнцу от червя.
 
 
И тот, кто шел со мною рядом
В громах и кроткой тишине,
Кто был жесток к моим усладам
И ясно милостив к вине;
 
 
Учил молчать, учил бороться,
Всей древней мудрости земли, —
Положит посох, обернется
И скажет просто: «Мы пришли».
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю