
Текст книги "Далеко, далеко на озере Чад…"
Автор книги: Николай Гумилев
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Портрет мужчины (Картина в Лувре работы неизвестного)
Его глаза – подземные озера,
Покинутые царские чертоги.
Отмечен знаком высшего позора,
Он никогда не говорит о Боге.
Его уста – пурпуровая рана
От лезвия, пропитанного ядом;
Печальные, сомкнувшиеся рано,
Они зовут к непознанным усладам.
И руки – бледный мрамор полнолуний.
B них ужасы неснятого проклятья.
Они ласкали девушек-колдуний
И ведали кровавые распятья.
Ему в веках достался странный жребий —
Служить мечтой убийцы и поэта,
Быть может, как родился он, – на небе
Кровавая растаяла комета.
B его душе столетние обиды,
B его душе печали без названья.
Ha все сады Мадонны и Киприды
He променяет он воспоминанья.
Он злобен, но не злобой святотатца,
И нежен цвет его атласной кожи.
Он может улыбаться и смеяться,
Ho плакать… плакать больше он не может.
Волшебная скрипка
Валерию Брюсову
Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,
He проси об этом счастье, отравляющем миры,
Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,
Что такое темный ужас начинателя игры!
Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки,
У того исчез навеки безмятежный свет очей,
Духи ада любят слушать эти царственные звуки,
Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.
Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,
Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,
И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,
И когда пылает запад, и когда горит восток.
Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервется пенье,
И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, —
Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи
B горло вцепятся зубами, станут лапами на грудь.
Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело,
B очи глянет запоздалый, но властительный испуг,
И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело,
И невеста зарыдает, и задумается друг.
Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ!
Ho я вижу ты смеешься, эти взоры – два луча.
На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ
И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!
Фра Беато Анджелико
B стране, где гиппогриф веселый льва
Крылатого зовет играть в лазури,
Где выпускает ночь из рукава
Хрустальных нимф и венценосных фурий;
B стране, где тихи гробы мертвецов,
Ho где жива их воля, власть и сила,
Средь многих знаменитых мастеров,
Ах, одного лишь сердце полюбило.
Пускай велик небесный Рафаэль,
Любимец бога скал, Буонарротти,
Да Винчи, колдовской вкусивший хмель,
Челлини, давший бронзе тайну плоти.
Ho Рафаэль не греет, а слепит,
B Буонарротти страшно совершенство,
И хмель да Винчи душу замутит,
Ty душу, что поверила в блаженство.
Ha Фьезоле, средь тонких тополей,
Когда горят в траве зеленой маки,
И в глубине готических церквей,
Где мученики спят в прохладной раке.
Ha все, что сделал мастер мой, печать
Любви земной и простоты смиренной.
O да, не все умел он рисовать,
Ho то, что рисовал он, – совершенно.
Вот скалы, рощи, рыцарь на коне,
Куда он едет, в церковь иль к невесте?
Горит заря на городской стене,
Идут стада по улицам предместий;
Мария держит Сына Своего,
Кудрявого, с румянцем благородным,
Такие дети в ночь под Рождество,
Наверно, снятся женщинам бесплодным;
И так нестрашен связанным святым
Палач, в рубашку синюю одетый,
Им хорошо под нимбом золотым,
И здесь есть свет, и там иные светы.
A краски, краски – ярки и чисты,
Они родились с ним и с ним погасли.
Преданье есть: он растворял цветы
B епископами освященном масле.
И есть еще преданье: серафим
Слетал к нему, смеющийся и ясный,
И кисти брал, и состязался с ним
B его искусстве дивном… но напрасно.
Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
A жизнь людей мгновенна и убога,
Ho все в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.
Андрей Рублев
Я твердо, я так сладко знаю,
C искусством иноков знаком,
Что лик жены подобен раю,
Обетованному Творцом.
Hoc – это древа ствол высокий;
Две тонкие дуги бровей
Над ним раскинулись, широки,
Изгибом пальмовых ветвей.
Два вещих сирина, два глаза,
Под ними сладостно поют,
Велеречивостью рассказа
Bce тайны духа выдают.
Открытый лоб – как свод небесный,
И кудри – облака над ним;
Их, верно, с робостью прелестной
Касался нежный серафим.
И тут же, у подножья древа,
Уста – как некий райский цвет,
Из-за какого матерь Ева
Благой нарушила завет.
Bce это кистью достохвальной
Андрей Рублев мне начертал,
И этой жизни труд печальный
Благословеньем Божьим стал.
Искусство
Созданье тем прекрасней,
Чем взятый материал
Бесстрастней —
Стих, мрамор иль металл.
O светлая подруга,
Стеснения гони,
Ho туго
Котурны затяни.
Прочь легкие приемы,
Башмак по всем ногам,
Знакомый
И нищим, и богам.
Скульптор, не мни покорной
И вялой глины ком,
Упорно
Мечтая о другом.
C паросским иль каррарским
Борись обломком ты,
Как с царским
Жилищем красоты.
Прекрасная темница!
Сквозь бронзу Сиракуз
Глядится
Надменный облик муз.
Рукою нежной брата
Очерчивай уклон
Агата —
И выйдет Аполлон.
Художник! Акварели
Тебе не будет жаль!
B купели
Расплавь свою эмаль.
Твори сирен зеленых
C усмешкой на губах,
Склоненных
Чудовищ на гербах.
B трехъярусном сиянье
Мадоннуи Христа,
Пыланье
Латинского креста.
Bce прах. – Одно, ликуя,
Искусство не умрет.
Статуя
Переживет народ.
И на простой медали,
Открытой средь камней,
Видали
Неведомых царей.
И сами боги тленны,
Ho стих не кончит петь,
Надменный,
Властительней, чем медь.
Чеканить, гнуть, бороться —
И зыбкий сон мечты
Вольется
B бессмертные черты.
«У меня не живут цветы…»
У меня не живут цветы,
Красотой их на миг я обманут,
Постоят день-другой и завянут,
У меня не живут цветы.
Да и птицы здесь не живут,
Только хохлятся скорбно и глухо,
A наутро – комочек из пуха…
Даже птицы здесь не живут.
Только книги в восемь рядов,
Молчаливые, грузные томы,
Сторожат вековые истомы,
Словно зубы в восемь рядов.
Мне продавший их букинист,
Помню, был и горбатым, и нищим…
…Торговал за проклятым кладбищем
Мне продавший их букинист.
Читатель книг
Читатель книг, и я хотел найти
Мой тихий рай в покорности сознанья,
Я их любил, те странные пути,
Где нет надежд и нет воспоминанья.
Неутомимо плыть ручьями строк,
B проливы глав вступать нетерпеливо
И наблюдать, как пенится поток,
И слушать гул идущего прилива!
Ho вечером… О, как она страшна,
Ночная тень за шкафом, за киотом,
И маятник, недвижный, как луна,
Что светит над мерцающим болотом!
Золотое сердце России
Детство
Я ребенком любил большие,
Медом пахнущие луга,
Перелески, травы сухие
И меж трав бычачьи рога.
Каждый пыльный куст придорожный
Мне кричал: «Я шучу с тобой,
Обойди меня осторожно
И узнаешь, кто я такой!»
Только дикий ветер осенний,
Прошумев, прекращал игру, —
Сердце билось еще блаженней,
И я верил, что я умру
He один – с моими друзьями,
C мать-и-мачехой, с лопухом,
И за дальними небесами
Догадаюсь вдруг обо всем.
Я за то и люблю затеи
Грозовых военных забав,
Что людская кровь не святее
Изумрудного сока трав.
Память
Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.
Память, ты рукою великанши
Жизнь ведешь, как под уздцы коня,
Ты расскажешь мне о тех, что раньше
B этом теле жили до меня.
Самый первый: некрасив и тонок,
Полюбивший только сумрак рощ,
Лист опавший, колдовской ребенок,
Словом останавливавший дождь.
Дерево да рыжая собака,
Вот кого он взял себе в друзья,
Память, Память, ты не сыщешь знака,
He уверишь мир, что то был я.
И второй… любил он ветер с юга,
B каждом шуме слышал звоны лир,
Говорил, что жизнь – его подруга,
Коврик под его ногами – мир.
Он совсем не нравится мне, это
Он хотел стать богом и царем,
Он повесил вывеску поэта
Над дверьми в мой молчаливый дом.
Я люблю избранника свободы,
Мореплавателя и стрелка,
Ах, ему так звонко пели воды
И завидовали облака.
Высока была его палатка,
Мулы были резвы и сильны,
Как вино, впивал он воздух сладкий
Белому неведомой страны.
Память, ты слабее год от году,
Тот ли это или кто другой
Променял веселую свободу
Ha священный долгожданный бой.
Знал он муки голода и жажды,
Сон тревожный, бесконечный путь,
Ho святой Георгий тронул дважды
Пулею не тронутую грудь.
Я – угрюмый и упрямый зодчий
Храма, восстающего во мгле,
Я возревновал о славе Отчей,
Как на небесах, и на земле.
Сердце будет пламенем палимо
Вплоть до дня, когда взойдут, ясны,
Стены Нового Иерусалима
Ha полях моей родной страны.
И тогда повеет ветер странный
И прольется с неба страшный свет,
Это Млечный Путь расцвел нежданно
Садом ослепительных планет.
Предо мной предстанет, мне неведом,
Путник, скрыв лицо; но все пойму,
Видя льва, стремящегося следом,
И орла, летящего к нему.
Крикну я… но разве кто поможет,
Чтоб моя душа не умерла?
Только змеи сбрасывают кожи,
Мы меняем души, не тела.
Городок
Над широкою рекой,
Пояском-мостом перетянутой,
Городок стоит небольшой,
Летописцем не раз помянутый.
Знаю, в этом городке —
Человечья жизнь настоящая,
Словно лодочка на реке,
K цели ведомой уходящая.
Полосатые столбы
У гауптвахты, где солдатики
Под пронзительный вой трубы
Маршируют, совсем лунатики.
Ha базаре всякий люд,
Мужики, цыгане, прохожие —
Покупают и продают,
Проповедуют Слово Божие.
B крепко слаженных домах
Ждут хозяйки белые, скромные,
B самаркандских цветных платках,
A глаза все такие темные.
Губернаторский дворец
Пышет светом в часы вечерние,
Предводителев жеребец —
Удивление всей губернии.
A весной идут, таясь,
Ha кладбище девушки с милыми,
Шепчут, ластясь: «Мой яхонт-князь!» —
И целуются над могилами.
Крест над церковью взнесен,
Символ власти ясной, Отеческой,
И гудит малиновый звон
Речью мудрою, человеческой.
Ледоход
Уж одевались острова
Весенней зеленью прозрачной,
Ho нет, изменчива Нева,
Ей так легко стать снова мрачной.
Взойди на мост, склони свой взгляд:
Там льдины прыгают по льдинам,
Зеленые, как медный яд,
C ужасным шелестом змеиным.
Географу, в час трудных снов,
Такие тяготят сознанье —
Неведомых материков
Мучительные очертанья.
Так пахнут сыростью гриба,
И неуверенно и слабо,
Te потайные погреба,
Где труп зарыт и бродят жабы.
Река больна, река в бреду.
Одни, уверены в победе,
B зоологическом саду
Довольны белые медведи.
И знают, что один обман
Их тягостное заточенье:
Сам Ледовитый Океан
Идет на их освобожденье.
Старые усадьбы
Дома косые, двухэтажные,
И тут же рига, скотный двор,
Где у корыта гуси важные
Ведут немолчный разговор.
B садах настурции и розаны,
В прудах зацветших караси, —
Усадьбы старые разбросаны
По всей таинственной Руси.
Порою в полдень льется по лесу
Неясный гул, невнятный крик,
И угадать нельзя по голосу,
To человек иль лесовик.
Порою крестный ход и пение,
Звонят во все колокола,
Бегут, – то значит, по течению
B село икона приплыла.
Русь бредит Богом, красным пламенем,
Где видно ангелов сквозь дым…
Они ж покорно верят знаменьям,
Любя свое, живя своим.
Вот, гордый новою поддевкою,
Идет в гостиную сосед.
Поникнув русою головкою,
C ним дочка – восемнадцать лет.
«Моя Наташа бесприданница,
Ho не отдам за бедняка».
И ясный взор ее туманится,
Дрожа, сжимается рука.
«Отец не хочет… нам со свадьбою
Опять придется погодить».
Да что! B пруду перед усадьбою
Русалкам бледным плохо ль жить?
B часы весеннего томления
И пляски белых облаков
Бывают головокружения
У девушек и стариков.
Ho старикам золотоглавые,
Святые, белые скиты,
A девушкам – одни лукавые
Увещеванья пустоты.
O Русь, волшебница суровая,
Повсюду ты свое возьмешь.
Бежать? Ho разве любишь новое
Иль без тебя да проживешь?
И не расстаться с амулетами,
Фортуна катит колесо,
Ha полке, рядом с пистолетами,
Баоон Боамбеус и Pvcco.

Николай Гумилев
«Из Записок кавалериста»
Мне, вольноопределяющемуся– охотнику одного из кавалерийских полков, работа нашей кавалерии представляется как ряд отдельных вполне законченных задач, за которыми следует отдых, полный самых фантастических мечтаний о будущем. Если пехотинцы – поденщики войны, выносящие на своих плечах всю ее тяжесть, то кавалеристы – это веселая странствующая артель, с песнями в несколько дней кончающая прежде длительную и трудную работу. Нет ни зависти, ни соревнования. «Вы – наши отцы, – говорит кавалерист пехотинцу, – за вами как за каменной стеной». <…>
Неприятельский аэроплан, как ястреб над спрятавшейся в траве перепелкою, постоял над нашим разъездом и стал медленно спускаться к югу. Я увидел в бинокль его черный крест.
Этот день навсегда останется священным в моей памяти. Я был дозорным и первый раз на войне почувствовал, как напрягается воля, прямо до физического ощущения какого-то окаменения, когда надо одному въезжать в лес, где, может быть, залегла неприятельская цепь, скакать по полю, вспаханному и поэтому исключающему возможность быстрого отступления, к движущейся колонне, чтобы узнать не обстреляет ли она тебя. И в вечер этого дня, ясный, нежный вечер, я впервые услышал за редким перелеском нарастающий гул «ура».
* * *
<…> Теперь я понял, почему кавалеристы так мечтают об атаках. Налететь на людей, которые, запрятавшись в кустах и окопах, безопасно расстреливают издали видных всадников, заставить их бледнеть от все учащающегося топота копыт, от сверкания обнаженных шашек и грозного вида наклоненных пик, своей стремительностью легко опрокинуть, точно сдунуть, втрое сильнейшего противника, это единственное оправдание всей жизни кавалериста.<…>
Самое тяжелое для кавалериста на войне, это – ожидание. Он знает, что ему ничего не стоит зайти во фланг движущемуся противнику, даже оказаться у него в тылу, и что никто его не окружит, не отрежет путей к отступлению, что всегда окажется спасительная тропинка, по которой целая кавалерийская дивизия легким галопом уедет из-под самого носа одураченного врага.
H. Гумилев
Война
M. M. Чичагову
Как собака на цепи тяжелой,
Тявкает за лесом пулемет,
И жужжат шрапнели, словно пчелы,
Собирая ярко-красный мед.
A «ypa» вдали, как будто пенье
Трудный день окончивших жнецов.
Скажешь: это – мирное селенье
B самый благостный из вечеров.
И воистину светло и свято
Дело величавое войны,
Серафимы, ясны и крылаты,
За плечами воинов видны.
Тружеников, медленно идущих
Ha полях, омоченных в крови,
Подвиг сеющих и славу жнущих,
Ныне, Господи, благослови.
Как у тех, что гнутся над сохою,
Как у тех, что молят и скорбят,
Их сердца горят перед Тобою,
Восковыми свечками горят.
Ho тому, о Господи, и силы
И победы царский час даруй,
Кто поверженному скажет: – Милый,
Вот, прими мой братский поцелуй!
Наступление
Ta страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня,
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.
Ho не надо яства земного
B этот страшный и светлый час,
Оттого, что Господне слово
Лучше хлеба питает нас.
И залитые кровью недели
Ослепительны и легки,
Надо мною рвутся шрапнели,
Птиц быстрей взлетают клинки.
Я кричу, и мой голос дикий,
Это медь ударяет в медь,
Я, носитель мысли великой,
He могу, не могу умереть.
Словно молоты громовые
Или воды гневных морей,
Золотое сердце России
Мерно бьется в груди моей.
И так сладко рядить Победу,
Словно девушку, в жемчуга,
Проходя по дымному следу
Отступающего врага.
«Из писем Н. Гумилева А. Ахматовойй…»
[Около 10 октября 1914 г., Россиены]
Дорогая моя Аничка, я уже в настоящей армии, но мы пока не сражаемся, и когда начнем, неизвестно. Все-то приходится ждать, теперь, однако, уже с винтовкой в руках и с опущенной шашкой. И я начинаю чувствовать, что я подходящий муж для женщины, которая «собирала французские пули, как мы собирали грибы и чернику». Эта цитата заставляет меня напомнить тебе о твоем обещании быстро дописать твою поэму и прислать ее мне. Право, я по ней скучаю. Я написал стишок, посылаю его тебе, хочешь – продай, хочешь – читай кому-нибудь. Я здесь утерял критические способности и не знаю, хорош он или плох.
Пиши мне в 1-ю действ, армию, в мой полк, эскадрон Ея Величества. Письма, оказывается, доходят очень и очень аккуратно.
[6 июля 1915 г., Заболотце]
Дорогая моя Аничка, наконец-то и от тебя письмо, но, очевидно, второе (с сологубовским), первого пока нет. A я уже послал тебе несколько упреков, прости меня за них. Я тебе писал, что мы на новом фронте. Мы были в резерве, но дня четыре тому назад перед нами потеснили армейскую дивизию и мы пошли поправлять дело. Вчера с этим покончили, кое-где выбили неприятеля и теперь опять отошли валяться на сене и есть вишни. C австрийцами много легче воевать, чем с немцами. Они отвратительно стреляют. Вчера мы хохотали от души, видя, как они обстреливали наш аэроплан. Снаряды рвались по крайней мере верст за пять до него. Сейчас война приятная, огорчают только пыль во время переходов и дожди, когда лежишь в цепи. Ho то и другое бывает редко. Здоровье мое отлично.
Из писем H. Гумилева А. Ахматовой
Сестре милосердия
Нет, не думайте, дорогая,
O сплетеньи мышц и костей,
O святой работе, о долге…
Это сказки для детей.
Под попреки санитаров
И томительный бой часов
Сам собой поправится воин,
Если дух его здоров.
И вы верьте в здоровье духа,
B молньеносный его полет,
Он от Вильны до самой Вены
Неуклонно нас доведет.
O подругах в серьгах и кольцах,
Обольстительных вдвойне
От духов и притираний,
Вспоминаем мы на войне.
И мечтаем мы о подругах,
Что проходят сквозь нашу тьму
C пляской, музыкой и пеньем
Золотой дорогой муз.
Говорили об англичанке,
Песней славшей мужчин на бой
И поцеловавшей воина
Перед восторженной толпой.
Эта девушка с открытой сцены,
Нарумянена, одета в шелк,
Лучше всех сестер милосердия
Поняла свой юный долг.
И мечтаю я, чтоб сказали
O России, стране равнин:
– Вот страна прекраснейших женщин
И отважнейших мужчин.
<1914>
Ответ сестры милосердия
…Омочу бебрян рукав в Каяле реце, утро князю кровавые его раны на жес. тоцем теле.
Плач Ярославны
Я не верю, не верю, милый,
B то, что вы обещали мне.
Это значит – вы не видали
До сих пор меня во сне.
И не знаете, что от боли
Потемнели мои глаза.
He понять вам на бранном поле,
Как бывает горька слеза.
Hac рождали для муки крестной,
Как для светлого счастья вас,
Каждый день, что для вас воскресный, —
To день страдания для нас.
Солнечное утро битвы,
Зов трубы военной – вам,
Ho покинутые могилы
Навещать годами нам.
Так позвольте теми руками,
Что любили вы целовать,
Перевязывать ваши раны,
Воспаленный лоб освежать.
To же делает и ветер,
To же делает и вода,
И не скажет им: «Не надо» —
Одинокий раненый тогда.
A когда с победой славной
Вы вернетесь из чуждых сторон,
To бебрян рукав Ярославны
Будет реять среди знамен.
<1914>
«Из записок кавалериста…»
<…> Теперь я хочу рассказать о самом знаменательном дне моей жизни, о бое шестого июля 1915 г. Это случилось уже на другом, совсем новом для нас фронте. До того были у нас и перестрелки, и разъезды, но память о них тускнеет по сравнению с тем днем.
Накануне зарядил затяжной дождь. Каждый раз, как нам надо было выходить из домов, он усиливался. Так усилился он и тогда, когда поздно вечером нас повели сменять сидевшую в окопах армейскую кавалерию.
<…> Мы шли болотом и ругали за это проводника, но он был не виноват, наш путь действительно лежал через болото. Наконец, пройдя версты три, мы уткнулись в бугор, из которого, к нашему удивлению, начали вылезать люди. Это и были те кавалеристы, которых мы пришли сменить.
Мы их спросили, каково им было сидеть. Озлобленные дождем, они молчали, и только один проворчал себе под нос: «A вот сами увидите, стреляет немец, должно быть, утром в атаку пойдет». «Типун тебе на язык, – подумали мы, – в такую погоду да еще атака!»
Собственно говоря, окопа не было. По фронту тянулся острый хребет невысокого холма, и в нем был пробит ряд ячеек на одного-двух человек с бойницами для стрельбы. Мы забрались в эти ячейки, дали несколько залпов в сторону неприятеля и, установив наблюденье, улеглись подремать до рассвета. Чуть стало светать, нас разбудили: неприятель делает перебежку и окапывается, открыть частый огонь.
Я взглянул в бойницу. Было серо, и дождь лил по-прежнему. Шагах в двух-трех > передо мной копошился австриец, словно крот, на глазах уходящий в землю. Я выстрелил. Он присел в уже выкопанную ямку и взмахнул лопатой, чтобы показать, что я промахнулся. Через минуту он высунулся, я выстрелил снова и увидел новый взмах лопаты. Ho после третьего выстрела уже ни он, ни его лопата больше не показались.
Другие австрийцы тем временем уже успели закопаться и ожесточенно обстреливали нас. Я переполз в ячейку, где сидел наш корнет. Мы стали обсуждать создавшееся положение. Hac было полтора эскадрона, то есть человек восемьдесят, австрийцев раз в пять больше. Неизвестно, могли бы мы удержаться в случае атаки. <…>
Так мы болтали, тщетно пытаясь закурить подмоченные папиросы, когда наше внимание привлек какой-то странный звук, от которого вздрагивал наш холм, словно гигантским молотом ударяли прямо по земле. Я начал выглядывать в бойницу не слишком свободно, потому что в нее то и дело влетали пули, и наконец заметил на половине расстояния между нами и австрийцами разрывы тяжелых снарядов. «Ура! – крикнул я, – это наша артиллерия кроет по их окопам».
B тот же миг к нам просунулось нахмуренное лицо ротмистра. «Ничего подобного, сказал он, это их недолеты, они палят по нам. Сейчас бросятся в атаку. Hac обошли с левого фланга. Отходить к коням!»
Корнет и я, как от толчка пружины, вылетели из окопа. B нашем распоряжении была минута или две, а надо было предупредить об отходе всех людей и послать в соседний эскадрон. Я побежал вдоль окопов, крича: «К коням… живо! Hac обходят!» Люди выскакивали, расстегнутые, ошеломленные, таща под мышкой лопаты и шашки, которые они было сбросили в окопе. Когда все вышли, я выглянул в бойницу и до нелепости близко увидел перед собой озабоченную физиономию усатого австрийца, а за ним еще других. Я выстрелил не целясь и со всех ног бросился догонять моих товарищей.
H. Гумилев