Текст книги "Шерамур"
Автор книги: Николай Лесков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– По-моему, вам не стоит за графиней ехать.
– Я, – говорит Шерамур, – спросил, отчего? А он не отвечает. Большущее что-то пишет и все помазикает кистями и отскочит: высматривает.
"Я, – говорит, – не советую... – И опять мазикает. – Графиня, я думаю... вами тяготится".
"Сама, – говорю, – пригласила".
"Это ничего. – И опять помазикал, отскочил и смотрит в кулак на картину, и говорит: – Это ей все равно; они люди особенные, у них это ничего-с",
И еще помазикал, помазикал, а потом положил свои снасти, закурил трубочку и сел против картины.
"Вы, – спрашивает, – "Эмиля" Руссо читали?"
"Не читал, а слышал: опыт какой-то делали – воспитать человека".
"Вот, вот, вот! – вот и вы на этот опыт взяты: вы лучше удирайте".
"А что она мне сделает?"
"Да нехорошо, – говорит, – с ними возиться. Ведь ей делать нечего – вот ее забота. Ее отец, бывало, для собственной потехи все лечил собственных людей, а эта от нечего делать для своей потехи всех ко спасению зовет. Только жаль – собственных людей у них теперь нет, все искать надо, чтобы одной перед другой похвастать: какая кого в свою веру поймала. Всякая дрянь нынче их этою глупою потехою пользуется: "я, дескать, уверовал – дайте поесть", а вы студент, – вам это стыдно".
Я говорю:
"Мне это все равно, – я религии не признаю; а если можете пять рублей мне занять, так я поеду, потому что она мне сулила дать школу".
Он говорит:
"Нате вам пять рублей, а школы она вам не даст, а если даст, так вас оттуда скоро выгонит".
А когда я хотел расспросить, отчего не даст? – Он вдруг закашлялся и говорит:
"Ну вас совсем! Если вы такой бестолковый, – ступайте куда хотите: у меня чахотка; а вы... ничего не понимаете".
Шерамур взял пять рублей и отправился к месту своего призвания, где его осетили трагикомические случайности, которые имели на него роковое влияние и довели его до эмиграции.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Во-первых, его не ждали и, как художник отгадал, – не желали видеть в имении, куда он явился не то педагогом, не то Эмилем. Встречен он был сухо, как человек никому не нужный; даже помещения ему не дали, и благодетельницы своей графини он не видал. В этом, по его словам, был виноват тот же враг студентов, буфетчик, способный за три целковых отравить кого угодно. Он сбил Шерамура сначала в чулан при конторе, а потом в каморку при прачечной. У его выломанного порога была ямина, а под окном зольная куча, на которую выбрасывали из кухни всякую нечисть, и тут, как говорил Шерамур, постоянно "ходили пешком три вороны и чьи-то птичьи кишки таскали". В самой же храмине здесь была такая жара и духота, что Шерамур, к великому своему удивлению и благополучию, – тяжко заболел: у него сделался карбункул, который он называл: злой чирей. Ему не дали умереть и прислали к нему фельдшера молодого еврея, который здесь тоже был и врачом и религиозным Эмилем: графиня его второй год воспитывала к христианству. Главный труд обращения его уже был окончен, и по осени он назначался на короткое время на выставку в религиозные салоны Петербурга, а оттуда к отсылке за границу для крещения по наилучшему образцу какой-то из неизвестных сект. Еврей был такой же горький человек, как Шерамур, – он был вырван из солдатчины благодаря тому, что решился оказать склонность к христианству. Он уже второй год жил здесь неизвестно по какому праву и, чувствуя свое рискованное положение, пел стишки и читал "трактатцы", – но он был, разумеется, гораздо находчивее Шерамура и сделал ему важную услугу – спас ему жизнь.
Шерамур лежал без всякого присмотра – его дверь часто некому было затворить, и вороны заходили к нему пешком даже в самую комнату, но фельдшер нашел, что случай этот достоин иного внимания. Он доложил о больном графине и удостоверил ее, что болезнь опасна, но не заразительна. Он знал, что это был для нее бенефисный случай: она сейчас же пришла с книжечками и флаконом разведенной водою мадеры и читала Шерамуру о спасении верою. Он ничего не понял, а она ушла, оставив ему трактатцы, но флакон унесла. Еврей ему сделал выговор:
– Что вам такого, – говорит, – понимать, – спросит: "погиб?" говорите: "погиб", – а если "спасен", так "спасен".
– А что это значит? – добивался Шерамур.
– Ничего не значит, – один разговор, а за то вам будут хорошую пищу присылать и мадеры, – а вы еще слабы. – Он взял оставленные трактаты, посмотрел и говорит: – Вот по этой погиб, а по этой спасен. Я скажу, что вы читали и пошли на спасенье.
Прием оказался хорош. В тот день Шерамуру, наперекор всем проискам буфетчика, прислали супу и котлет, а после обеда пришла графиня и принесла новых трактатцев и флакон. Еврей сказал, что больной слаб, и графиня его не утруждала; она спросила его только: "Видите, что вы погибли..." Он отвечал: "Погиб". Она стала на колени и долго молилась. Шерамур из всей молитвы запомнил только: "еще молим тебя, господи, и еще молим тебя". Она спросила: имеет ли он сколько-нибудь Христа? Он поморщился, но сказал: "Немножко имею". Она еще помолилась, а потом ушла, но флакон оставила. С тех пор его стали отлично кормить, и графиня к нему приходила с трактатцами и флаконом, а также приводила раза два англичанку, и обе возле него молились. Он вел себя, как учил еврей: но все путал, говорил то "погиб", то имеет Христа.
Еврей заметил по своим приметам, что это долго стоит на лизисе, вскрыл Шерамуру нарыв и сказал: "Ну, теперь скажите: "спасен". Шерамур так и сделал. Он был "спасен", графиня утешалась; она приобрела Христу первого нигилиста и велела Шерамуру по выздоровлении приходить к ней, чтобы петь с верными и учить детей писать и закону божию. И как с этих пор лично ей он уже был неинтересен, то она его бросила, а буфетчик опять стал ему посылать вместо "куричьего супу" – "свинячьи котлеты" и вместо "кокайского вина" "подмадерный херес". Продолжали навещать Шерамура только фельдшер да англичанка, которая в эту пору и явилась изобретательницею его нынешней клички. Графиня при первом взгляде на него назвала его "Черномор" – что ему и очень шло, графинины горничные сделали из этого "черномордый", – но и это было кстати, а англичанка по-своему все перековеркала в "Шерамур". Однако, впрочем, и это тоже имело свою стать, хотя в смысле иронии.
Впрочем, началось это без иронии. Никому не благодарный и ни на кого не жаловавшийся, Шерамур при воспоминании об этой даме морщил брови.
– С губкою, – говорит, – все приходила и с теплой водичкой, – чирей размывать. Я сяду на край кровати, а она стоит, – на затылке мне мочит, а лицо мое себе в грудь прижмет – ужасно неприятно; она полная и как зажмет лицо, совсем дышать нельзя, а она еще такие вопросы предлагает, что видно, какая дура.
– Какие же вопросы, Шерамур?
– "Приятно ли?" – "Разумеется, говорю, от теплой воды хорошо, а дышать трудно". Или: "Ти ни о чем не дюмаешь?" Говорю: "О чем мне думать?" – "А ти, говорит, дюмай, ти дюмай!" После было выдумала еще мне лицо губкой обтирать, но это я сразу отбил – говорю: "Уж это, пожалуйста, не надо: у меня здесь не болит",
– Да она, верно, в вас влюбилась?
– Ну вот еще! Просто дура.
– А чем же у вас с нею все кончилось?
– Еще что скажете!
– А что?
– Да никогда ничего и не начиналось; а просто как я выздоровел и сунулся в это божество – сейчас пошли отовсюду неприятности.
– Вы не умели петь или не умели преподавать?
– Я не пел, а там чай с молоком давали, так я просто ходил сидеть, чтоб чаю дали.
– Вам не нравилось, как графиня говорит?
– Глупости.
– Однако хуже попов или лучше, толковее?
– У попов труднее.
– Чем?
– У них, как тот мужик говорил, "вумственнее" – они подите-ка какие вопросы закатывают.
– Я, – говорю, – не знаю, о чем вы говорите.
– Ко мне раз поп пришел, когда я ребят учу: "Ну, говорит, отвечай, что хранилось в ковчеге завета!" Мальчик говорит: "расцветший жезл Аваронов, чашка с манной кашей и скрыжи". – "А что на скрыжах?" – "Заповеди", – и все отвечал. А поп вдруг говорил, говорил о чем-то и спрашивает: "А почему сие важно в-пятых?" Мальчонке не знает, и я не знаю: почему сие важно в-пятых. Он говорит: "Детки! вот каков ваш наставник – сам не знает: почему сие важно в-пятых?" Все и стали смеяться.
– Ученики ваши?
– Ребятишки отцам рассказали: "Учитель, мол, питерский, а не знает: почему сие важно в-пятых? Батюшка спросил, а он и ничего". А отцы и рады: "какой это, подхватили, учитель, это – дурак. Мы детей к нему не пустим, а к графинюшке пустим: если покосец даст покосить – пусть тогда ребятки к ней ходят, поют, ништо, худого нет". Я так и остался.
– Ни при чем?
– Да, так ходил, думал до осени, но тут... подвернулось...
– Новая история?
– Да, из-за пустого лакомства.
Понятно, нетерпение знать: как и какая сладость сей жизни соблазнила Шерамура? Почему сие было важно в-пятых?
Дело это содержалось в англичанке.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Пожилая дама, о которой заходит речь, была особа, описания которых не терпит английская литература, но которых зато с любовью разработывает французская. Смелейшие из английских писателей едва касаются одной стороны их ипокритства, но Тэн обнаружил и другие свойства этих тартюфок. Их вкус мало разборчив, их выбор падает на то, что менее афиширует. В большинстве случаев это бывает собственный кучер или собственный лакей. Внешняя фешионабельность и гадкая связь идут, ничего не нарушая и ничему не препятствуя. Если нет собственного кучера и лакея, тогда хорош и католический монах. Эти лица пользуются очень хорошею репутациею во многих отношениях, особенно со стороны скромности. Вообще английский культ дорожит в таких обстоятельствах скромностью субъекта и таким его положением, которое исключало бы всякое подозрение. Шерамур был в этом роде. Но тут дело было несколько лучше: по тонким навыкам старой эксцентрички Шерамур ей даже нравился. Она была свободна от русских предрассудков и не смотрела на него презрительными глазами, какими глядела "мизантропка", опрокидывающая свою ипохондрию, или ее камеристки, этот безвкуснейший род женщин в целой вселенной. Крепкий, кругленький, точно выточенный торс маленького Шерамура, его античные ручки, огневые черные глаза и неимоверно сильная растительность, выражавшаяся смолевыми кудрями и волнистою бородою, производили на нее впечатление сколько томное, столько же и беспокоящее. Он представлялся ей маленьким гномом, который покинул темные недра гор, чтобы изведать привязанность, – и это ничего, что он мал, но он крепок, как молодой осленок, о котором в библии так хорошо рассказано, как упруги его ноги и силен его хребет, – как бодро он несется и как неутомимо прыгает. Она знала в этом толк. Притом он был franc novice {Добровольный послушник (франц.).} – это возбуждало ее опытное любопытство, и, наконец, он молчалив и совершенно не подозрителен.
И вот мало-помалу, приучив его к себе во время его болезни, англичанка не оставляла его своим вниманием и тогда, когда он очутился без дела и без призора за то, что не знал: "почему сие важно в-пятых?"
Она была терпеливее графини и не покидала Шерамура, а как это делалось на основании какого-то текста, то графиня не находила этого нимало странным. Напротив: это было именно как следует, – потому что _они_ не так как мы примемся да и бросим, а _они_ до конца держатся правила: fais ce que tu dois. {Исполняй свой долг (франц.).}
И та действительно держалась этого правила: она учила Шерамура по-французски, употребляла его для переписки "стишков" и "трактатцев" и часто его подкармливала, спрашивая на его долю котлетку или давая ему каштаны или фисташки, которые он любил и ел презабавно, как обезьяна.
Все это шло в своем порядке, пока не пришло к развязке, самой неожиданной, но вполне соответственной дарованиям и такту Шерамура. Но это замечательнейшее из его приключений нельзя излагать в молх сокращениях, оно должно быть передано в дословной форме его собственного рассказа, насколько он сохранился в моей памяти.
– Она, – говорит Шерамур, – раз взяла меня за бороду, – и зубами заскрипела. Я говорю: "Чего это вы?"
"Приходи ко мне в окно, когда все уснут".
Я говорю:
"Зачем?"
"Я, – говорит, – тебе сладости дам".
"Какой?"
Она говорит:
"Кис-ме-квик".
Я говорю:
"Это пряник?"
Она говорит:
"Увидишь".
Я и полез. Из саду невысоко: она руку спустила и меня вздернула.
"Иди, – говорит, – за ширмы, чтобы тень не видали".
А там, за ширмой, серебряный поднос и две бутылочки: одна губастая, а одна такая.
Она спрашивает:
"Чего хочешь: коньяк или шартрез?"
"Мне, – говорю, – все равно".
"Пей что больше любишь".
"Да мне все равно, – а вот зачем вы так разодеты?"
"А что такое?"
"То, – говорю, – что мне совестно – ведь вы не статуя, чтоб много видно".
– А она, – вмешиваюсь, – как была разодета?
– Как! скверно, совсем вполодета, рукава с фибрами и декольте до самых пор, везде тело видно.
– Хорошее тело?
– Ну вот, я будто знаю? Мерзость... по всем местам везде духами набрыськано и пудрой приляпано... как лишаи... "Зачем, говорю, так набрыськались, что дышать неприятно?"
"Ты, – говорит, – глупый мальчик, не понимаешь: я тебя сейчас самого набрыськаю", – и стала через рожок дуть.
Я говорю:
"Оставьте, а то уйду".
Она дуть перестала, а заместо того мокрую губку с одеколоном мне прямо в лицо.
"Это, – говорю, – еще что за подлость!"
"Ничего, – говорит, – надо... личико чисто делать".
"А, – говорю, – если так, то прощайте!" – Выскочил из-за ширмы, а она за мною, стали бегать, что-то повалили; она испугалась, а я за окно и спрыгнул.
– Только всего и было с англичанкой?
– Ну, понятно. А буфетчик из этого вывел, что я будто духи красть лазил.
– Как духи красть? Отчего он это мог вывесть?
– Оттого, что когда поймал, от меня пахло. Понимаете?
– Ничего не понимаю: кто вас поймал?
– Буфетчик.
– Где?
– Под самым окном: как я выпал, он и поймал.
– Ну-с!
– Начал кричать: "энгелиста поймал!" Ну тут, разумеется, люди в контору... стали графу писать: "поймай нигилист".
– Как же вы себя держали?
– Никак не держал – сидел в конторе.
– Сказали, однако, что-нибудь в свое оправдание?
– Что говорить – от нигилиста какие оправдания.
– Ну, а далее?
– Убежал за границу.
– Из-за этого?
– Нет; поп подбавил: когда графиня его позвала сочинять, что нигилисты в дом врываются и чтобы скорее становой приезжал, поп что-то приписал, будто я не признаю: "почему сие важно в-пятых?" Фельдшер это узнал и говорит мне: что это такое – "почему сие важно в-пятых?"
Я говорю: "Не знаю".
"Может быть, это чего вышнего касается? Вам теперь лучше бежать".
Я и побежал.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Как он бежал? – Это тоже интересно.
– Пешком, – говорит, – до самой Москвы пер, даже на подметках мозоли стали. Пошел к живописцу, чтобы сказать, что пять рублей не принес, а ухожу, а он совсем умирает, – с кровати не вставал; выслушал, что было, и хотел смеяться, но помянул и из-под подушки двадцать рублей дал. Я спросил: "На что?" А он нагнул к уху и без голосу шепнул:
"Ступайте!"
С этим я ушел.
– Куда же?
– В Женевку.
– Там были рады вам?
– Ругать стали. Говорят: "У англичанки, верно, деньги были, – а вы этого не умели? Дурак вы".
– Неужто даже не приютили?
– Ничего не приючали: я им не годился, – говорят: "вы очень форменный, – нам надо потаенные".
– Тогда вы сюда?
– Да: здесь вежливо.
Он сказал это с таким облегченным сердцем, что даже мне легко стало. Я чувствовал, что здесь – _период_; что здесь замысловатая история Шерамура распадается, и можно отдохнуть.
Я его спросил только: уверен ли он, что ему в России угрожала какая-нибудь опасность? Но он пожал плечами, потянул носом, вздохнул и коротко отвечал:
– Все же уйти – безопаснее.
Мы встали с края оврага, в котором Шерамур начал волчьим вытьем, а кончил божеством. Пора было вернуться в Париж – дать Шерамуру жрать.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Если бы я не имел перед собой примера "старца Погодина", как он скорбел и плакал о некоем блуждавшем на чужбине соотчиче, то я едва ли бы решился сознаться в неодобрительном поступке: мне было жаль Шерамура, и я даже положил себе им заняться и довести его до какого-нибудь предела. Словом: я вел себя совсем как Погодин. Разбирая рапсодии Шерамура, я готов был иногда подозревать его в сумасшествии, но он не был сумасшедший; другой раз мне казалось, что он ленивый негодяй и дармоед, но и это не так: он всегда ищет работы, и что вы ему поручите, – он сделает. Не плут он уже ни в каком случае, – он даже несомненно честен. Он так, какой-то заморух: точно цыпленок, который еще в яйце зачичкался. Таких самые сердобольные хозяйки, как только заметят, – обыкновенно "притюкивают" по головешке и выбросят, – и это очень милостиво; но Шерамур был не куриный выводок, а человек. Родись он в селе, его бы считали "ледащеньким", но приставили бы к соответственному делу – стадо пасти или гусей сгонять, и он все-таки пропитался бы и даже не был бы в тягость; но среди культурного общества – он никуда не годился.
Однако все-таки его лучше увезть в Россию, где хоть сытнее и много дармоедов не умирает с голоду. Поэтому самое важное было дознаться, тяготит ли над ним какое обвинение и нельзя ли ему помочь оправдаться?
Но как за это взяться? К счастию, однако, явился такой случай. Но прежде, чем дойти до него, надо сказать два слова о том, как Шерамур жил в Париже.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
С первого дня своего прибытия в Париж он был так же обеспечен, как нынче. _Никогда_ у него не было ни определенного жительства, ни постоянных занятий. Он иногда что-то заработывал, нося что-то в таре, иногда катал какие-то бревна. Что ему за это платили – не знаю, но знаю, что иметь столько денег, чтобы пообедать за восемьдесят сантимов и выспаться в ночлежном доме, – это было его высшее благополучие. В большинстве же случаев у него не было никакой работы, тем более что, перекатывая бревна, он сломал ногу, а от носки тяжестей протирал свои очень хорошенькие дамские плечи, пленившие англичанку. Очевидно, в работе у него ни на что недоставало сноровки. Отдыхал же он днем и ночью на бульварах. Это трудно, но можно в Париже, а по привычке Шерамуру даже не казалось трудно.
– Я, – говорил он, – ловко спать могу,
То есть, он мог спать сидя на лавочке, так, чтобы этого не заметил sergent de ville {Полицейский (франц.).}.
– А если он вас заметит?
– Я на другую иду.
– Ведь и с другой сгонят?
– Не скоро, – с полчаса можно поспать. Надо только переходить на ту сторону, откуда он идет.
Но теперь обращаемся к _случаю_.
Раз, выйдя из русской церкви, я встретился в парке Монсо с моею давнею знакомою, г-жою Т. Мы сидели на скамеечке и говорили о тех, кого знали и которых теперь хотелось вспомнить. А нам было о ком побеседовать, так как знакомство наше с этою дамою началось еще во дни восторгов, пробужденных псковскою историею Гемпеля с Якушкиным и тверскою эпопеею "пяти дворян". Мы вместе перегорали в этих трепетаниях – потом разбились: она, тогда еще молодая дама с именем и обеспеченным состоянием, переселилась на житье в Париж, а я – мелкая литературная сошка, остался на родине испытывать тоску за различные мои грехи, и всего более за то, чего во мне никогда не было, то есть за какое-то _направление_.
С тех пор минуло без малого четверть столетия, и многое изменилось одних не стало, другие очутились слишком далеко, а мы, которых здесь свел случай после долгой разлуки, могли не без интереса подвергнуть друг друга проверкам: что в ком из нас испарилось, что осталось и во что переложилось и окрасилось. Она в это время видела больше меня людей интересных, и притом таких, о которых я имел только одни книжные понятия. В дни ее отъезда я помню, что она горела одним постоянным и ни на минуту не охлажденным желанием стать близко к Гарибальди и к Герцену. О первом она писала, что ездила на Капреру, но Гарибальди ей не понравился: он не чуждался женского пола, но относился к дамам слишком реально. Он ей показался лучше издали, но почему и как – я ее о том не расспрашивал. Герцен тоже не выдержал критики: он сделался под старость "не интересен как тайный советник" и очень капризен и придирчив. Дама весьма хорошо умела представлять, как она краснела за него в одном женевском ресторане – где он при множестве туристов "вел возмутительную сцену с горчичницей" за то, что ему подали не такую горчицу. Он был подвязан под горло салфеткою и кипятился совершенно как русский помещик. Все даже оборачивались... И это был тот, чьи остроумные клички и прозвища так смешили либеральный Петербург шестидесятых годов! Это невозможно было снести: дама махнула рукой на подвязанного салфеткой старца и даже в виде легкой иронии отыгралась с ним на его же картах: она называла его "салфеточным". Затем ее внимание занимали Клячко, Лангевич, Пустовойтова, наконец, папа Пий IX, от которого она тогда только что возвратилась и была в восторге по причине его "божественного лица".
– Кротость, ласковость и... какое обхождение, – говорила она, – всякому он что-нибудь... Пусть его бранят, что он выдумал непогрешимость и зачатие, но какое мне дело! Это все в догматах... Боже мой! кто тут что-нибудь разберет, а не все ли равно, как кто верит. Но какая прелесть... В одном представлении было много русских: один знакомый профессор с двумя женами, то есть с законной и с романической, – и купец из Риги, раскольник, – лечиться ездил с дочерью, девушкою... Всех приняли – только раскольнику велели фрак надеть. Старик никогда фрака не надевал, но купил и во фраке пришел... И он со всеми, со всеми умел заговорить – с нами по-французски, а раскольнику через переводчика напомнил что-то такое, будто они государю говорили, что "в его новизнах есть старизна", или "старина". Говорят – это действительно так было. Раскольник даже зарыдал: "Батюшка, говорит, откуда износишь сие, отколь тебе все ведоме?" – упал в ноги и вставать не хочет. "Старина, старина", говорит... Мне это нравится: с одной стороны находчивость, с другой простота... Здесь теперь в моде Берсье: он изменил католичеству, сделался пастором и все против папы... Я и его не осуждаю – у него талант, но он не прав, и я ему прямо говорю: вы не правы; папу надо видеть; надо на него глядеть без предубеждения, потому что с предубеждением все может показаться дурно, – а без предубеждения...
Но только что она это высказала, – на повороте аллеи как из земли вылупился Шерамур – и какой, – в каком виде и убранстве! Шершавый, всклоченный, тощий, весь в пыли, как выскочивший из-под грязной застрехи кот, с желтым листом в своей нечесаной бороде и прорехами на блузе и на обоих коленах.
При появлении его я просто вздрогнул, перервал оживленный рассказ моей дамы и, пользуясь правами короткого знакомства, взял ее за руку и шепнул:
– А вот посмотрите-ка без предубеждения.
– На кого? Вот на этого монстра?
– Да; я после расскажу вам, какое под этим заглавием содержание.
Она прищурилась, рассмотрела и... тоже вздрогнула.
– Это ужасно! – прошептала она вслед Шерамуру, когда он минул нас, не удостоив не единого взгляда, с понурою, совершенно падающею головою. Надо было думать, что нынешнюю ночь, а может быть и несколько ночей кряду, его мало пожалел sergent de ville.
Моя дама схватилась за карман, достала портмоне и, вынимая оттуда десять франков, сказала:
– Вы можете ему передать это?..
– О, да, – говорю, – с удовольствием. Но, позвольте, вот что мне пришло в голову: вы ведь, верно, знакомы с кем-нибудь из здешних наших дипломатов?
– Еще бы – даже очень дружески.
– Помогите же этому бедняку.
– В чем?
– Надо узнать: преступник он или нет?
– Охотно, только если они знают. Но они, кажется, о русских никогда ничего не знают.
– Они, – говорю, – могут узнать.
Она вызвалась поговорить с одним из близких ей людей в посольстве и через два дня пишет мне, чтобы я прислал к ней Шерамура: она хотела дать ему рекомендательную карточку, с которою тот должен пойти к г. N.N. Это был видный чиновник посольства, который обещал принять и выслушать Шерамура, и, если можно, помочь ему очистить возвратный путь в отечество.
– А тогда, – прибавила дама, – я беру на себя собрать ему средства на дорогу, буду просить в Петербурге... – и проч., и проч.
Думаю, чего же еще лучше надо?
Передаю все это Шерамуру и спрашиваю:
_ Что вы на это скажете?
_ Да я, – отвечает, – не понимаю: зачем это?
– Вы разве не хотите в Россию?
_ Нет; отчего, же – могу; там пищеварение лучше.
– Так идите к этой даме.
– Хорошо. Она дура?
– С какой же стати она будет дурою?
– Аристократка.
– А они разве все дураки?
– Да я не знаю, я так спросил: какая она?
– Это вам все равно, какая она, – она очень добрая, принимает в вас участие и в силах вам помочь, как никто другой. Вот все, что вам достаточно знать и идти,
– И ничего из этого не будет.
– Почему не будет?
– Ведь я сказал.
– Нет, не сказали.
– Аристократка.
– Так вы не пойдете?
Он помолчал, поводил носом и протянул:
– Ну, черт с ней, – пожалуй, схожу.
Он это делал совершенным grande signore {Важным синьором (итал.).} чтобы отвязаться. Ну да и то слава богу, что хоть мало на лад идет. Моя знакомая женщина с душою – она его поймет и на его невежество не обидится.
Другое дело – как он аттестует себя в самом посольстве перед русским дипломатом, которого чувства, конечно, тоньше и который, по уставам своего уряда, "по поступкам поступает", а не по движению сердца.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Я ждал развязки дипломатических свиданий Шерамура с нетерпением, тем более что все это затеялось накануне моего отъезда, и вот мне не терпится: вечерком в тот день, как он должен был представиться своей патронессе, я еду к ней и не могу отгадать: что застану? Но застаю ее очень веселую и довольную.
– Ваш Шерамур, – говорит, – презабавное существо. Как он ест! – как звереныш.
– Вы его кормили?
– Да; я его брала с собой...
– Вот как, я всегда знал, что у вас предоброе сердце, но это еще шаг вперед.
– Отчего?
– Оборвыш он этакой, а вы его водили и вместе обедали.
– Ах, это-то! Ну полноте, ведь здесь не Россия. Не беспокойтесь меня хвалить: в Петербурге я бы этого ни за что не сделала, а здесь что же такое... Я такая, как все, и могу делать, что хочу. Гарсоны на него только все удивлялись. Я им сказала, что это дикий из русской Сибири, и они его все рассматривали и были к нему очень вежливы. А кстати: вы заметили, как он кости грызет?
– Нет, – говорю, – что-то не заметил.
– Ах, это прелестно: он их грызет как будто какую-нибудь жареную вермишель и чавкает как поросеночек.
– Да, – говорю, – насчет изящества с ним нужна снисходительность.
Но она и приняла это снисходительно и даже рассказала оставшийся у меня в памяти анекдот о другом, еще более противном способе обращаться с костями. Дело шло об одном ее великосветском кузене Вово и состояло в том, что этот кузен, русский консерватор, удостоясь чести кушать за особым столиком с некоторою принцессою, ощутил неодолимое желание показать, как он чтит этот счастливый случай. Он остановил лакея, убиравшего тарелку с косточками птички, которую скушала принцесса, выбрал из них две или три, завернул в свой белый платок и сказал, что делает это с тем, чтобы "сберечь их как святыню". Но, к сожалению, все это было дурно принято: принцесса обиделась такою грубостью, и кузен Вово лишился вперед приглашений. Дама называла это "русским великосветским бебеизмом", который ставила без сравнения ниже шерамурова чавканья, – а я ее не оспаривал.
– Конечно, – говорю, – такой неделикатности Шерамур не сделает, но вот меня занимает: как он поведет себя с дипломатом? Предупредили ли вы того: какой это экземпляр?
– Как же – я все сказала.
– Ну, и что же он?
– Очень смеялся.
Я покачал головою и сомнительно спросил:
– Зачем же он очень смеялся?
– А что?
– Да так... Зачем это они все нынче любят _очень смеяться_, когда слышат о страдающих людях. Лучше бы _немножко_ посмеяться и _больше_ о них подумать.
И она вздохнула и говорит:
– Правда, правда, правда.
– А когда, – опрашиваю, – их rendez-vous? {Свидание (франц.).}
– Завтра.
– Ну, хорошо. А Шерамуру вы не дали никакого наставления, как ему себя держать?
– Нет.
– Это очень жаль.
– Да не могла, – говорит, – он так скоро убежал, что мы и не простились.
– Отчего же так?
– Не знаю; должна была на минуту выйти и предложила ему почитать книгу, а когда пришла опять в комнату, – его уже не было; девушка говорит: швырнул книгу и убежал, как будто за ним сам дьявол гнался.
– Что за чудак!
– Да.
– Что же это может значить?
– Я вас могла бы об этом спросить, вы его больше знаете.
– Так, – говорю, – но надо знать: что перед этим было?
– Перед этим? – перед этим он съел довольно много омлета с малиной.
– А, – говорю, – это тоже не шутка.
И мы оба, казалось нам, поняли и рассмеялись.
– Но, впрочем, – добавила она, – я надеюсь, что все будет хороню.
А я, признаться, на это не надеялся, хотя сам не знал, почему все добрые надежды на его счет были мне чужды.
Затем, следующий день я провел в беготне и в сборах и не видал Шерамура. Консьерж говорил, что он приходил, узнал, что меня нет дома, и ушел, что-то написав на притолке.
Я долго разбирал и прочитал нечто несообразное и не отвечавшее главному интересу минуты. Надпись гласила: "Оставьте мне пузырнику глазных капель, что помогают от зубной бели".
Я знал, что он один" раз, когда у него болели зубы, взял в рот бывшие у меня глазные капли и тотчас исцелел. Это меня тогда удивило и насмешило, и я отдал консьержу "пузырнику", чтобы передал Шерамуру, если он не застанет меня дома. Но он не приходил за глазными каплями – вероятно, зубы его прошли сами собою.
На следующий день он не явился, и еще день его тоже не было, а потом уже наступил и день моего отъезда. Шерамур как в воду канул.
Я был в затруднении; мне чрезвычайно хотелось знать: чем его бог через добрых людей обрадовал; но Шерамура нет и нет – как сквозь землю провалился.
Хоть неловко было докучать моей даме после прощания, но я урвал минутку и еду к ней, чтобы узнать: не был ли у ней мой несмысль или не слыхала ли о нем чего-нибудь от того, к кому его посылала.
Приезжаю и не застаю ее дома: говорят, она на целую неделю уехала к приятельнице за Сен-Клу.
Конечно, больше искать слухов было негде, и я помирился с той мыслью, что, вероятно, так завтра и уеду, ничего не узнав о Шерамуре. А потом, думаю, он, пожалуй, так и затеряется, и в сознании моем о нем останется какой-то рассучившийся обрывок... Будет и жалко и досадно всю жизнь воображать, что он по-прежнему все голоден и холоден и блуждает от одной скамьи до другой, не имея где выспаться.
Кто настоящий эгоист, кто с толком любит свой душевный комфорт, тот должен тщательно избегать таких воспоминаний. Вот почему, между прочим, и следует знакомиться только с порядочными людьми, у которых дела их всегда в порядке, и надо их бросать, когда фортуна поворачивается к ним спиною. Это подлое, но очень практическое правило.










