355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Лесков » Неразменный рубль: Повести и рассказы » Текст книги (страница 9)
Неразменный рубль: Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 28 мая 2020, 16:30

Текст книги "Неразменный рубль: Повести и рассказы"


Автор книги: Николай Лесков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

– Нужно, брат, было, – сказал Костик, помолчав. – Тут жена заболела, а там братишек в ученье свезли, а напоследки вот сестру замуж выдал.

– Неш ты тут что потратил?

– А ты думаешь?

– Полно брехать, чего не надо.

– Вот и брехать.

– Известно. Эх, совесть! Неш мы делов-то не знаем, что ли?

– Ешьте-ка, вот вам дела. Нечего урекаться-то. Его были деньги, его над ними воля. А ты вот наживи свои, да тогда и орудуй ими как вздумаешь, – проговорила кузнечиха, ставя на стол чугун с горячим картофелем, солонку и хлеб.

– Экая тетка Авдотья! гусли, а не баба! – воскликнул Костик, желавший переменить разговор.

– Баба, брат, так баба. Дай Бог хоть всякому такую, – отвечал кузнец, ударив шутя жену ладонью пониже пояса.

– Дури! – крикнула кузнечиха на мужа. – Аль молоденький баловаться-то.

– А то неш стары мы с тобой! а?

– Пятеро батей зовут, да все молодиться будешь.

– Вольно ж тебе, тетка Авдотья, рожать-то! – заметил Костик.

– Вольно! – ответила баба, копаясь около спящих на лавке ребятишек, и улыбнулась. Мужики тоже все засмеялись.

– Нет, братцы, я вот что задумал, – говорил, подмигнув Вуколу, кузнец, чистя ногтем горячую картофелину. – Я вот стану к солдатке ходить.

– Это умно! – заметил Вукол.

Кузнечиха смотрела на мужа и ничего не говорила.

– Право слово, хочу так сделать.

– Эх ты, бахвал! Полно бахвалить-то, – сказала кузнечиха.

– Чего бахвалить? Я правду говорю.

– Много у солдатки есть и без тебя, и помоложе и получше.

– Это ничего. Старая лошадка борозды не портит.

– Солдатка-то любит, чтоб ходили да носили.

– И мы понесем.

– Что понесешь-то? Ребят-то вот прокорми.

– А цур им, ребята!

– Цур им.

– Ай да Савелий! Молодец! – крикнул Костик. – А ты, видно, завистна на мужа-то, тетка Авдотья?

– Тьфу! По мне, хоть он там к десяти солдаткам ходи, так в ту же пору. Еще покойней будет.

Мужики опять засмеялись над Авдотьей, которая хорошо знала, что муж шутит, а все-таки не стерпела и рассердилась.

Поели картофель, помолились Богу и сказали спасибо хозяйке. Кузнец хотел обнять жену, но она отвела его руки и сказала: «Ступай с солдаткой обниматься!»

Костик закурил трубочку и велел Вуколу выводить за ворота лошадь. Когда Вукол вышел за двери, Костик встал и, подойдя к кузнечихиной постели, одернул с Насти одеяло и крикнул: «Вставай!»

Настя вскочила, села на кровати и опять потянула на себя одеяло, чтобы закрыть себя хоть по пояс.

– Вставай! – повторил Костик.

– Полно тебе, – сказала кузнечиха. – Отойди от нее, дай ей одеться-то. Ведь она не махонькая; не вставать же ей при мужиках в одной рубахе.

Костик отошел; Настя безропотно стала одеваться. Кузнечиха ей помогала и все шептала ей на ухо: «Иди, лебедка! ничего уж не сделаешь. Иди, терпи: стерпится, слюбится. От дождя-то не в воду же?»

Вукол вывел лошадь за ворота и стукнул кнутовищем в окно; Настя одела кузнечихину свиту, подпоясалась и сошла на нижний пол; Костик встал и, сверкнув на сестру своими глазами, сказал:

– Ну-ка иди, голубка!

Настя стояла.

– Иди, мол, – крикнул он и толкнул сестру в спину.

Настя стала прощаться с Авдотьей.

– А ты вот что, Борисыч! ты пожалей сестру, а не обижай. Обижать-то бабу много кого найдется, а пожалеть некому.

– Ладно, – ответил Костик и опять толкнул Настю.

– Да ты что толкаешься-то! – сказала кузнечиха, переменив голос.

– Хочу, и толкаюсь.

– Нет, малый, ты там в своем доме волен делать что хочешь, а у нас в избе не обижай бабу.

– Ты закажешь? – гневно спросил Костик.

– А еще как закажу-то! Нет тебе сестры, да и все тут! – воскликнула кузнечика и пихнула Настю опять на верхний пол.

– А, такая-то ты! Разлучать мужа с женой вздумала!

– Не бреши, дядя, кобелем. Я злым делам и не рукодельница и не потатчица. Я сама своего мужа послала, чтоб, как ни на есть, свести твою сестру с Гришкой, без сраму, без греха; а не разлучница я.

– Что ж теперь делаешь?

– А то и делаю. Я думала, что ты ее возьмешь, как по-Божьему, как брат; а ты и здесь зачинаешь все шибком да рыском; поезжай же с Богом: я сама ее приведу…

– Савелий! – крикнул Костик.

– Что? – отвечал кузнец.

– Чего ж ты молчишь?

– А что ж мне говорить?

– Да что ж вы, разбойничать, что ли? На вас, чай, ведь суд есть.

– Ну, брат, мы там по-судейскому не разумеем.

Костик прыгнул на пол, схватил за руку сестру и дернул ее к двери.

– Э! стой, дядя, не балуй! – сказала кузнечиха. – У меня ведь вон тридцать соколов рядом, в одном дворе. Только крикну, так дадут другу любезному такое мяло, что теплей летошнего. Не узнаешь, на какой бок переворачиваться.

Костику были знакомы кулаки гостомльских ямщиков. Он вспомнил прошлогоднюю ссору с ними на ярмарке и выпустил из своей руки сестрину руку.

– Нет, уж пусти меня, Авдотьюшка, – проговорила Настя, затрясшаяся от угрозы кузнечихи, – пусти, милая, поеду; все равно.

– Я тебя сама отвезу.

– Нет, пусти, пусти, – повторяла Настя, боявшаяся за строптивого брата, и сама тянула его за рукав к двери.

Кузнечиха пожала плечами и сказала:

– Ну, коли на то твоя воля, я тебе не перечу.

– Прощай, прощай! – повторила Настя и вышла за двери.

– Благодарим на угощении, на ласке! – язвительно сказал Костик и вышел вслед за сестрою.

– Не на чем, голубчик! – спокойно ответила Авдотья.

Сани заскрипели по снегу, а на дворе еще было темно.

– Иззяб ты? – спросила кузнечиха мужа.

– Спать хочется.

– Ступай на печь.

– Надо пойти вороты запереть.

– Ложись, я запру.

Кузнец полез на печку, а жена вышла на двор в одной рубахе и в красной шерстяной юбке. Вернувшись со двора, она погасила каганец и, сказав: «Как холодно!», прыгнула к мужу на печку.

– Зазнобилась? – спросил жену кузнец.

– Холодно смерть, – отвечала Авдотья.

VIII

Костик уехал с барином в Орел. Говорили, что они уехали на целую неделю, а может, и больше. На хуторе все ходило веселее. Барин у них был не лихой человек, и над ним даже не смеялись, потому что он был из духовных, знал народ и умел с ним сделываться. Сначала он, по барыниному настоянию, хотел было произвести две реформы в нравах своих подданных, то есть запретить ребятишкам звать мужиков и баб полуименем, а девкам вменить в обязанность носить юбки; но обе эти реформы не принялись. На первую мужики отвечали, что это делается по простоте, что все у нас друг друга зовут полуименами: Данилка-дядя, тетка Аришка и т. п. Либо полуименем, либо по одному отчеству, а полным крещеным именем редко кого называют. А относительно девичьих нарядов сказали, что девки на Гостомле «спокона века» ходили в одних вышитых рубашках и что это ничему не вредит; что умная девка и в одной рубашке будет девкою, а зрячая, во что ее ни одень, прогорит, духом.

– Да не то, ребятушки! а ведь нехорошо смотреть-то на большую девку, как идет в одной рубашке, – говорил барин.

– А ты, Митрий Семеныч, не гляди, коли нехорошо тебе показывается, – отвечали мужики.

Так барин отказался от своих реформ и не только сам привык звать мужиков либо Васильичами да Ивановичами, либо Данилками, но даже сам пристально смотрел вслед девкам, когда они летом проходили мимо окон в белоснежных рубахах с красными прошвами. Однако на хуторе очень любили, когда барин был в отъезде, и еще более любили, если с ним в отъезде была и барыня. На хуторе тогда был праздник; все ничего не делали: все ходили друг к другу в гости и совсем забывали свои ссоры и ябеды.

Были сумерки; на дворе опять порошил беленький снежок. Петровна в черной свитке, повязанная темненьким бумажным платочком, вышла с палочкою на двор и, перейдя шероховатую мельничную плотину, зашкандыбала знакомой дорожкой, которая желтоватой полосой вилась по белой равнине замерзшего пруда. За Петровной бежала серая шавка Фиделька и тот рябый кобель, к которому Настя приравнивала своего прежнего жениха, а теперешнего мужа.

Настя сидела, сложив на коленях руки, в избе Прокудиных. Она была теперь одна-одинешенька: все семейные были на маслобойне, где заводили новый тяжелый сокол и где потому нужно было много силы. Она была в своем обыкновенном, убитом состоянии и не заметила, как в избе совсем стемнело и как кто-то вошел в двери и, закашлявшись, прислонился к притолке. Она пришла в себя, когда знакомый старческий голос, прорываясь через удушье, произнес:

– Где ты, Настя?

Настя вскрикнула: «Матушка моя родимая!» – бросилась к матери и зарыдала.

– Так-то, дочка моя родимая! Таково-то лестно матушке слышать все, что про тебя люди носят да разнашивают.

Настя плакала на материнской иссохшей груди.

– Что, дитя мое? Что? Что будем делать-то? – спрашивала Петровна, поправляя волосы, выбившиеся из-под Настиной повязки.

– Ох! не знаю, матушка, – отвечала Настя, отслонясь от материной груди и утирая свои глаза.

– Сядем-ка. Смерть я устала… удушье совсем меня задушило, – говорила Петровна, совсем задыхаясь.

– Зачем ты пришла-то? Измучилась небось.

– К тебе, – едва выговорила Петровна. – Слухи все такие, словно в бубны бубнят… каково мне слушать-то! Ведь ты мне дочь. Нешто он, народ-то, разбирает? Ведь он вот что говорит… просто слушать срам. «Хорошо, говорят, Петровна сберегла дочку-то!» Я знаю, что это неправда, да ведь на чужой роток не накинешь моток. Так-то, дочка моя, Настюшка! Так-то, мой сердечный друг! – договаривала старуха сквозь слезы и совсем заплакала.

– Матушка, матушка! зачем же ты меня выдала замуж? Иль я тебя не почитала, не берегла тебя, не смотрела за твоей старостью?

– Дитя ты мое милое! – пропищала старуха сквозь слезы и еще горче заплакала.

Сидят обе рядком в темной избе и плачут. Только Настя не рыдала, как мать, а плакала тихо, без звука, покойно плакала. Она словно прислушивалась к старческим всхлипываниям матери и о чем-то размышляла.

– Змея одна своих детей пожирает, – проговорила Настя, как будто подумала вслух.

– Что ты говоришь? – спросила Петровна, не расслышавшая слов Насти.

Настя ничего не отвечала; но, помолчав немного, опять, как бы невольно, проронила:

– Погубили мою жизнь; продали мое тело, и душеньку мою продадут. Выпхнули на позор, на муку, да меня ж упрекают, на меня ж плачутся.

Петровна продолжала плакать.

– Матушка! – крикнула Настасья, вскочив с лавки.

– Что, моя дочушка?

– Не рви ты моего сердца своими слезами! И так уж изорвали его и наругались над ним. Говори сразу, чего ты хочешь?

– Сядь, Настюшка.

Настя села.

– Теперь ведь сделанного не воротишь.

– Ну!

– Не развенчаешься.

– Ну!

– Надо с мужем жить, как Бог приказал.

Настя, бледная, молчала.

– Родная ты моя!

– Что?

– Сними ты с моей старой головы срам-покор; пожалей ты и самое себя!

– Не приставай! – тихо ответила Настя.

– Пожалей себя!

– Пожалею, пожалею, только не приставайте вы ко мне, ради Матери Божией.

Заковыляла опять Петровна своею дорожкою, а Настя, стоя на пороге, долго-долго смотрела ей вслед, отерла слезу, вздохнула и воротилась в избу.

Собрались семейные, поужинали и пошли на ночлег по своим местам; и Настя пошла в свою пуньку.

«Господи Боже мой! чего только они радуются?» – думала Настя, придя на другой вечер в гости к матери.

А Петровна и невестка Алена не знают, где ее и посадить и чем потчевать. Такие веселые, что будто им кто сто рублей подарил или счастье им какое с неба свалилось. Грустно это было Насте и смешно, но меньше смешно, чем грустно.

Сама Настя, однако, была покойнее, хотя собственно этот покой был покой человека, которому нечего больше терять и который уже ничего не хочет пугаться. Только она еще будто немножко побледнела в лице, и под глазами у нее провелись синие кружки.

Потчевали Настю и капустой и медом, но она ничего не хотела есть. Спрашивали ее, отчего мужа с собою не привела, но она ничего на это не отвечала, – «пора ко двору», – собралась и ушла.

И стала таким манером Настя жить в свекровом доме, как и другие невестки, и стали ее все уважать и заговорили с ней ласково. С мужем она никогда не говорила, ни при людях, ни без людей. За это на нее иногда серчал свекор, но как она вообще и ни с кем не была разговорчива, то и это на ней не взыскивали. «Молчаливая» да «молчаливая она у нас»; так и оставили. Так прошла масленица, пришел Великий пост, Настя ходила говеть, исповедовалась и причащалась. Пришли «суроки», на дворе стало крепко теплеть. Зима отошла, и белый снег по ней подернулся траурным флером; дороги совсем почернели; по пригоркам показались проталины, на которых качался иссохший прошлогодний полынь, а в лощинах появились зажоры, в которых по самое брюхо тонули крестьянские лошади; бабы городили под окнами из ракитовых колышков козлы, натягивали на них суровые нитки и собирались расстилать небеленые холсты; мужики пробовали раскидывать по конопляникам навоз, брошенный осенью в кучах. Голодные грачи жадно хватали из навоза круглые коричневые комья и, носясь с оглушительным криком над деревнею, оспаривали друг у друга скудную добычу. Письмоводитель станового переносил из избы в избу мертвое тело, явившееся наружу из-под осевшего снега, и собирал с мужиков контрибуцию за освобождение их от вскрытия в их доме позеленевшего трупа. Словом, наступила весна, со всем тем, чем она обыкновенно знаменует свое пришествие к нам на Гостомле.

Было Вербное воскресенье. День был светлый, теплый, солнечный. На дворе так хорошо, что не входил бы под крышу. Небо бледно-голубое, подернуто разорванными белыми облаками; воздух пропитан животворным теплом, и слышен крепкий запах оттаивающей земли и навоза. Над прогалинами вверху заливаются голосистые жаворонки, а на завалинах изб несметными стадами толкутся под обаянием весенних побуждений сладострастные воробьи. Все хочет жить; все собирается жить; все просит жизни. Чуется во всем пора любви, пора темных желаний, томительных, и тоски безграничной для тех, кому не с кем делить ни горя, ни радостей.

У Прокудиных дома оставалась только одна Домна. Все ушли к церкви, на ярмарку; даже ребятенок старших с собою забрали. А самые младшие со всей деревни собрались на стог кострики и, барахтаясь там, играли в свои ребячьи игры. Настя рано утром пошла навестить кузнечиху Авдотью, которая, поднимая хлебную дежу, надорвалась и лежала нездоровою. Посидела Настя у кузнечихи с часок и пошла домой. Так ей и хорошо было, как она шла полями, и мучительно; даже страшно стало. Пошла она шибче, шибче, а кругом все тихо, только слышно, как трухлый снег подтаивает и оседает. Дорога была тяжелая, потому что нога просовывалась и вязла. Устала Настя и, войдя в избу, села на лавку против самой печки, у которой стряпалась Домна.

– Аль уморилась? – спросила ее Домна.

– Уморилась, Домнушка.

– Что так? Недалече, чай?

– Недалече, да уморилась. Тяжко больно ходить-то стало.

– Ты гляди, бабочка, не тяжела ли сама-то стала? – спросила Домна, пристально глядя на Настю.

– И, Бог с тобой! Что только вздумаешь! – проговорила, покраснев, Настя.

– Что вздумаю! Это, девушка, неш долго?

– Бог с ними.

– Дети-то?

– Да.

– Ну, ведь там хочешь не хочешь, а уж на то ты баба теперь.

– Помилуй Господи!

– Аль рожать боишься?

– Что рожать! Люди рожают, да живы. А хоть бы умереть, так в ту ж бы пору.

– Так что ж: с деткой-то лучше, веселей-ча.

Настя молчала и смотрела в огонь печи.

– Чего ты не раздеваешься? Жарко в свите-то, да еще подпоясамшись.

– Сичас, – ответила Настя, а сама, не трогаясь с места, все продолжала смотреть в огонь.

– Нет, ты, касатка, этого не говори. Это грех перед Богом даже. Дети – Божье благословение. Дети есть – значить Божье благословение над тобой есть, – рассказывала Домна, передвигая в печи горшки. – Опять муж, – продолжала она. – Теперь как муж ни люби жену, а как родит она ему детку, так вдвое та любовь у него к жене вырастает. Вот хоть бы тот же Савелий: ведь уж какую нужду терпят, а как родится у него дитя, уж он и радости своей не сложит. То любит бабу, а то так и припадает к ней, так за нею и гибнет.

– Любит, – тихо промолвила Настя.

– Известно, любит. Ну и она его жалеет; нечего сказать, добрая баба.

– И она любит, – опять проговорила Настя.

– Ну иной и не то чтобы уж очень друг с дружкой любилися, а как пойдут ребятки, так тоже как сживутся: любо-два. Эх! не всем, бабочка, все любовь-то эта приназначена.

– С чего же не всем?

– Да ишь вот не всем.

– Это все люди делают.

– Известно, люди, либо опять, так сказать, нужда то же делает.

– Нет, все люди.

Обе невестки замолчали.

– Вот только что у тебя муж-то не такой, как у добрых людей, – продолжала Домна.

Настя покраснела, как будто ее поймали на каком-нибудь преступлении или отгадали ее сокровенную мысль.

– И чудно как это, – продолжала Домна.

– О-ох! – болезненно произнесла Настя.

– Что тебе?

– Ничего.

– Чудно это, я говорю, как если любишь мужа-то, да зайдешь в тяжесть и трепыхнется в тебе ребенок. Боже ты мой, Господи! Такою тут мертвой любовью-то схватит к мужу: умерла б, кажется, за него; что не знать бы, кажется, что сделала. Право.

А Настя ни словечка не отвечает; брови сдвинула и все смотрела, смотрела в огонь, да как крикнет не своим голосом:

– Ой! ой!

– Что ты? что ты, Настя? – бросилась к ней Домна.

– Ой! сосет, сосет меня!

– Кто сосет? где?

– За сердце, за сердце. Ой! ой!

– Что ты, Бог с тобой! Испей водицы.

– Нет, сосет! сосет! Пусти, пусти меня. Ай! ай! отгони, отгони!

– Да кого отогнать? – спросила перепуганная Домна.

– Змей, змей огненный, ай! ай! За сердце… за сердце меня взял… ох! – тихо докончила Настя и покатилась на лавку.

У нее началась жестокая истерика. Она хохотала, плакала, смеялась, рвала на себе волосы и, упав с лавки, каталась по полу.

IX

Часто с Настею стали повторяться с этого раза такие припадки. Толковали сначала, что «это брюхом», что она беременна; позвали бабку, бабка сказала, что неправда, не беременна Настя. Стали все в один голос говорить, что Настя испорчена, что в ней бес сидит. Привезли из Аплечеева отставного солдата-знахаря. Тот приехал, расспросил обо всем домашних и в особенности Домну, посмотрел Насте в лицо; посмотрел на воду и объявил, что Настя действительно испорчена.

– И испорчена она, судари вы мои, – сказал знахарь, – злою рукою и большим знахарем, так что помочь этому делу мудрено: потому как напущен на нее бес, называемый рабин-батька. Есть это что самый наизлющий бес, и выгнать его больно мудрено.

Прокудин, к чести его сказать, заботился о невестке и усердно просил знахаря, обещая ему дать, что он ни потребует; а Петровна в ногах у него валялась.

Поломался знахарь, взял десять рублей на лекарства и сказал, что попробует.

Стал он над Настей что вечер шептать, да руками махать, да слова непонятные выкрикивать; а ей стало все хуже да хуже. То в неделю раз, два бывали припадки, а то стали случаться в сутки по два раза. На семью даже оторопь нашла, и стали все Насти чуждаться.

– Что ж, как? – спрашивал Прокудин знахаря.

– Упрям, шельма! Все внутрь в утробу он прячется.

– Не можешь ли сказать, кто это на нее напустил? Пошли бы уж к нему поклониться, пусть только назад вызовет.

– Нельзя этого никак.

– Вызвать-то?

– Нет, сказать…

– Отчего?

– Не ровён час.

– Да ведь ты ж говорил, что их-то ты не боишься.

– Да я не боюсь, а…

– Что же?

– Да видишь, это огневой.

– Ну так что ж, что огневой.

– Ну и нельзя, значит, узнать, кто его посадил.

– Отчего же так?

– Да как же ты узнаешь! Теперь, если по воде пущен, – ну сейчас на воде видать тому, что на этом знается. Опять есть ветряные, что по ветру напущены; ну опять, кто его напустил, тоже есть средствие узнать. А огневого как ты узнаешь? Огонь сгорел, и нет его. Узнавай по чему хочешь!

– Да, да, да! – протянул Исай Матвеич. – Вот она штука-то!

– А, то-то и есть!

– Ну, а кабы в те поры, как с ней это случилось, как еще печка топилась, можно бы было узнать?

– Гм! Не то что когда печка топилась, а если б, к примеру, позвали меня, когда еще хоть один уголек оставался, так и то сейчас бы все дело было перед нами.

– Поди ж ты!

Насте все делалось хуже. Все она тосковала, и, видя, что все ее стали бояться, сама себя она начала бояться.

– Что вы меня все этими наговорами лечите? – говорила она свекру с свекровьей. – Какой во мне бес? Я просто больна, сердце у меня ноет, сосет меня что-то за сердце, а вы все меня пугаете с дедами да с бабками.

– Это он все в ней хитрует, – говорил солдат. – Видно, ему жутко от меня приходит.

Солдату верили не верили, а деньги платили.

– Вот что, – сказал солдат. – Мне ее здесь у вас неловко лечить, потому что тут он все имеет в печке свое обчество; а отвезите вы ее ко мне.

Отвезли Настю к солдату, и денег дали, и муки, и жмыхи, и масла. Пробыла Настя у своего лекаря два дня, а на третий вечером пришла домой и ни за что не хотела к нему возвращаться. Солдат тоже за ней не гнался, но довольствовался тем, что получил, и, видя свою неустойку, рассказывал, что бес, сидящий в Насте, распалил ее к нему «страстью». «Ну я, Боже меня сохрани от этих глупостей! Я свой закон содержу; она и ушла». Настя могла бы рассказать дело и с иной стороны, да поверили ли бы ей? Ей даже не верили, что в ней нет беса, хотя она и Богу молилась, и людей жалела больше других, не находящих в себе беса. Она уж и не пыталась ничего за себя говорить и жила – сохла без всякой жалобы. Что говорить напрасно! У нас уж всем известно правило, и пословица говорится: «Пил не пил, а коли говорят пьян, – так иди лучше спать ложись». А припадки все не прекращались. Стала Настя такая мудреная, что чуть на нее кто скажет громко, или крикнет изнавести, или невзначай чем стукнет, она так вся и задрожит. А если тут на нее глянуть пристально или заговорить с ней о том, что близко ее сердцу, сейчас у нее припадок. Пойдет ее корчить, ломать, и конца нет мукам.

Дошло это до отца Лариона, нашего приходского священника. Он, едучи с требой, завидел Исая Матвеевича и сказал, что над его невесткой можно прочесть чин заклинания.

Пошла Настя с семейными к обедне. Пошли они рано и прямо завели Настю к отцу Лариону.

– Пусть батюшка над тобой почитает.

– Что почитает? – спросила с изумлением Настя.

– Молитвы.

– Какие молитвы?

– Он уж знает.

– На что надо мной читать?

– О твоем здоровье.

– Что вы только затеваете?

Вошел отец Ларион, облачился, взял себе одну зажженную восковую свечу, а другую дал Насте и, благословив зачало, стал читать по Требнику заклинание на злого духа.

В комнате было открыто окно, и из этого окна был виден зеленый сад, где утреннее солнышко, «освещая злыя и добрыя», играло по новым изумрудным листочкам молодого вишенника и старых яблонь. У Насти защемило сердце, и она бросилась к открытому окну. Она хотела только стать у окна, дыхнуть свежим воздухом, посмотреть на вольный мир Божий, а четыре сильные руки схватили ее сзади и дернули назад. Настя, болезненно настроенная, испугалась, вскрикнула и отчаянно рванулась. Но Прокудин и Вукол крепко держали ее за локти, и нельзя ей было вырваться. Стала Настя биться у них в руках, побледнела как смерть и кричит:

– Ай! ай! не мучьте меня, пустите, пустите!

– Держи, Гришка! – сказал Прокудин.

Григорий, по отцовскому приказанию, схватил жену под плечи и не давал ей пятиться. Настя вскрикнула еще громче и рванулась так, что трое насилу ее удержали, но тотчас же стихла и опустилась на держащие ее руки. Священник накрыл больную епитрахилью и окончил чтение заклинаний.

Настя долго оставалась без чувств, как мертвая.

Через час Настя очнулась, обедня уже кончилась, и ее повели домой. Она была очень слаба, и глаза у нее были нехорошие, мутные. Настя шла грустно, но покойно, да у самого поворота к дому стали у нее над ухом перешептываться бабы: «испорченная, испорченная», она и стала метаться. Прокудин с другим стариком-соседом взяли ее опять за руки, пройдя несколько шагов. Настя не сопротивлялась, но стала охать: «ох!» да «ох!» Все от нее сторонятся, смотрят на нее, а она еще пуще, все охает и все раз от разу громче, да вдруг и хлоп с ног долой, да и закричала на всю улицу: «А-ах! а-х! Извести меня хотят! А-ах! Злодеи! Не дамся я вам, не дамся!»

– Ишь как он в ней раскуражился-то! – говорил народ, когда Настю понесли на руках и положили на зеленой могилке, где она и очнулась.

Вернулись все домой, а Насти не было. Два дня и три ночи она пропадала. Ездили за ней и к кузнецу, и к Петровне, но никто ее нигде не видал. На третий день чередников мальчишка, пригнавши вечером овец, сказал: «А Настька-то прокудинская в ярушках над громовым ключом сидит». Поехали к громовому ключу и взяли Настю. Дома она ни на одно слово не отвечала. Села на лавку и опять охать.

– Ох! куда деться! Куда деваться? Куда деться? Куда деваться?

Повторяет все это и из стороны в сторону качается, будто как за каждым вопросом хочет куда-то метнуться. То в окно глянет, то на людей смотрит, – жалостно так смотрит и все стонет: «Куда деваться? Куда деваться?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю