355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Лесков » Собрание сочинений Том 10 » Текст книги (страница 17)
Собрание сочинений Том 10
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:43

Текст книги "Собрание сочинений Том 10"


Автор книги: Николай Лесков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 38 страниц)

В оправдание автора, который вздумал соблазнить женщин русского духовенства таким неподходящим типом, можно сказать только одно, что новый положительный тип молодой женщины, находящейся в замужестве за священником, в наше время не выяснился: он еще вырабатывается среди многообразных и, смею думать, благотворных движений в бытовой жизни клира; но в таком случае, пока он не обозначается, незачем его и измышлять и описывать, потому что всякое измышление не будет тип, а будет выдумка, и если она неискусна, то из нее выйдет карикатура, – что и вышло из «идеальной попадьи Алмазовой».

Теперь поговорим о самом муже, которого эта догадливая женщина «окрылила» своею смертью, и взвесим, по возможности, тяжеловесные достоинства этого идеала.

IX

Отец Алмазов гораздо проще своей жены. Нужно заметить, что эти супруги похожи не на живые лица, а на марионетки, двигающиеся по разводам, сочиненным автором для выражения его планов. Но в жене о. Алмазова есть по крайней мере еще нечто свое(хотя и нехорошее). Это – известная развязность, юркость и кокетство довольно дурного тона. Но в самом «идеальном священнике» нет и того; он уже совсем автомат, действующий без всякого подобия живого человека. Автор сочинил ему проповедь, – он говорит; назначил ему построить то и другое, – и он все это строит; завел его ссориться с «взбалмошною нигилисткою Кашеваровою», – и он ссорится; поставил его на молитву, – он молится, и бог будто слушает его молитву, вследствие которой являются жандармы и вяжут и нигилистов и раскольников. Словом, как все это намечено автором по плану его утопии, так все и делается, «как по повелению волшебной палочки». От этого тут нет ничего живого – ни следа драматического развития даже и в тех положениях, которым автор нарочито усиливается дать драматический характер. Только порою они оживляются тем, что переходят в смешное, как, например, когда о. Алмазов едет в возке, обращающемся в тарантас, когда он поет тропарь в виду скелетов и портрета Сеченова, когда по его молитве вяжут его врагов, или когда двенадцать священников несут гроб его жены и льется море слез, а петь никто не может. Своей инициативы, знания действительных нужд народа и сельского неустройства нет вовсе. Из мужиков, которые вчера были грубияны, кляузники и пьяницы, – в три года являются люди, вошедшие во все главнейшие фазы цивилизации. Это не повествование, а фокус, и в этом случае немецкий поэт Гейне гораздо обстоятельнее нашего автора: тот говорил, «что мужика прежде всего надо вымыть» * , а о. Алмазов так идеален, что возгнушался этой заботы, и, строя гостиный двор, по которому глубокою осенью гуляла его жена, он не вздумал даже построить в селе сносную баню, которая на первый случай была бы гораздо необходимее гостиного двора. Но ему все равно, и о соображениях его и способностях нельзя судить по его постройкам: если бы его село было при море, он бы построил и маяк и сам бы зажег его светоч; если бы не умерла его жена и он не «окрылился» бы затем в архиереи, то он построил бы полицию и каланчу для надзора за тайными движениями нигилистов, – словом, это своего рода «белый бычок», сказка про которого может быть и докучна и бесконечна. Ценить его не за что, потому что он не являет никаких личных сил, обнаруживаемых в борьбе, а автор делает им какие хочет ходы на доске – и только, и Алмазов послушен ему, как пешка. Весь он построен на вздоре – на случайной женитьбе с приданым, а отнимите у него это приданое, и сам он тотчас же обращается в совершенный вздор: ему не на что будет строить постройки, одолжать погорельцев, ездить то в возке, который оказывается тарантасом, то в фаэтоне, который, надо заметить, совершенно неудобен для езды по проселочным дорогам. Все дело в этих деньгах, и без них не могло бы быть ничего описанного в этой истории. Без них сей «идеальный священник» был бы очень прост: он ездил бы в простой кибитке, сидел бы не под балдахином с крестом и, разумеется, брал бы преблагополучно «неприличную мзду» за требоисправления, и, может быть, вышел бы через это лучше. Занятый работами, он не мешался бы в несвойственные ему полицейские дела, думал бы больше о своем поле, не молился бы о наказании раскольников и нигилистов и не дерзал бы комментировать суды божьи, как он сделал это, когда (313) «вдруг понял», что жена его умерла «именно для того, чтобы открыть ему новую широкую дорогу». (Бедная жена!)

А потому о. Алмазов не разбираем и не судим: этот автомат как был, так его и нет; но за него должен быть судим автор, стремления которого представляют непостижимую путаницу. Против чего он ратует, за что хочет стоять? В начале хроники можно подумать, что он самый крепкий консерватор церковных порядков in status quo; [32]32
  В существующем положении вещей (лат.).


[Закрыть]
он заявляет довольно прямо, что не любит новаторов, – но это не так. Оказывается, что он сам тоже хочет обновления, но только не в том спокойном духе, в каком оно уже и совершается в епархиальной жизни почти по всей Руси. Нет, – он хочет реформ с судорожным метанием за нигилистами, в союзе духовенства с жандармами и прокуратурою… Подумал ли автор и его герой и героиня: коего они духа? Читая, как его «идеальный поп» отрекается от доходов за себя и за своих церковников, которые его к тому не уполномочивали, вы можете подумать, что он либерал и друг народной нравственности, – но и это не так. Автор не медлит опровергнуть это мнение удачными хлопотами об учреждении ярмарок, служащих местом разгула и разврата. Автор – против эмансипации женщин, но его попадья сама эмансипирована в весьма дурном смысле, потому что она порою доходит даже до изрядного бесстыдства, к которому отнюдь не ведет здоровая эмансипация. Автор обличает беспорядки архиерейских домов, и в то же время успехи своего героя у архиерея Хрисанфа ставит в зависимость от случайного знакомства с ним дяди своей жены – местного губернского советника; он после обличения архиереев не без некоего прозрачного намека указывает на правило древней церкви… и потом говорит, что нужны архиереи-монахи, к чему и доспевает его «окрыленный смертью жены» герой; он много пишет о звоне в колокола во время архиерейских переездов по городу, делает по этому случаю разные намеки и вообще смеется над этим, а между тем без крайней необходимости и к явной несообразности (316) заставляет звонить в колокола сельской колокольни, когда уезжает в своем фаэтоне овдовевший священник Алмазов (тогда еще даже и не Агафангел). Чего ради случилась эта невозможная нелепость – даже и понять нельзя. Могли ему все «кланяться в ноги», могли «две версты» бежать за его фаэтоном, «запряженном почтовыми лошадьми», – все это утрировано, но еще, пожалуй, возможно; но звонить в колокола…Чем он мог внушить людям такую дикую фантазию, – разгадать так же мудрено, как то, чем он внушил глубокую, по-видимому, страсть практической институтке Николаевского института. Всеконечно, он имел в себе что-нибудь такое, внушающее к нему и особенную любовь и особенное почтение: в тексте книги это, правда, не усматривается, но к экземплярам книги прикладывается отдельная виньетка, где в ярко-красной кайме помещен «портрет студента Алмазова». – Но это довольно грубо исполненное политипажное изображение замечательно только некоторым сходством с портретами г. Ливанова. Не в этом ли сходстве должно искать причину, почему ему начали звонить еще прежде, чем он сделался архиереем? Что-то будет после?

X

В заключение еще два слова о необыкновенном литературном приеме с именами архиерея Хрисанфа, разъезжающего с визитами к дамам; кн. Шаховской, «по опыту» полагающей аттестацию сохранности мужчин из духовенства; «сумасбродной женщины-нигилистки Кашеваровой»; дурного мужа Скалон, Болтина и других… Разве это позволительно в какой-нибудь стране, где известны хотя мало-мальски литературные приличия? Что сказал бы г. Ливанов, если бы в печати появилась бы какая-нибудь грязная история и героем ее был выведен человек, носящий его фамилию?.. Надо думать, что это ему было бы несколько неприятно, и он имел бы полное право назвать это большою неделикатностью и даже грубостью. И это и есть большая неделикатность, которую весьма бы желательно вывести из обычая.

И, наконец, о выходке по поводу портрета Сеченова: неужто г. Ливанов серьезно думает, что портрет профессора Сеченова, весьма обстоятельного ученого, известного даже за пределами России, есть вывеска какой-то непорядочности в доме, где этот портрет поставлен на видном месте? Позволительно ли такое обращение с именем ученого человека, делающего не бесчестье, а скорее честь своей родине! И за что же это: не за те ли «рефлексы» * , где после интересных наблюдений делаются интереснейшие выводы и предположения? Что же в этом за вина и какие и перед кем преступления? И если не допускать этого, то как иначе можно двигать какую-нибудь науку, не только такую, с какою имеет дело г. Сеченов, а даже хоть, например, библейскую критику, с которою имеет дело известный Бодиссан, прилагающий строго критический метод к своим исследованиям о единобожии евреев. И что же: оскорбляет ли это истинно верующих и истинно ученых? – Нимало. В одной прекрасной статье * , помещенной в духовном журнале о трудах Бодиссана («Правосл<авное> обозр<ение>», месяц апрель 1877 г.), читаем: «человеку суждено подходить к истине путем более или менее окольным. Любовь к истине так велика, что где не хватает силы ума, человек готов призвать на помощь фантазию. Но это не отнимает нашего права на благодарность к тем труженикам науки, которые из любви к истине увлекаются, чтобы уяснить то, что не ясно», и т. д. Вот правильное отношение к трудам ученого, даже в том случае, если увлечения его очевидны, чего, впрочем, г. Ливанов по отношению к исследованиям профессора Сеченова не доказал, а только старается свести к чему-то недостойному внимания и сообщества порядочных людей…

Это ли прием человека, уважающего науку, это ли противодействие нигилизму, не есть ли это скорее проповедь невежества, или это-то и есть самый несомненный нигилизм, который, по прекрасному выражению «Московских ведомостей», отнюдь не определенное учение, а просто особенное «умственное состояние», в коем человек стремится отрицать все, чего он не умеет понять? – С этим определением, сделанным умною редакциею московской газеты, нельзя не согласиться, тем более что следы нигилизма как «особенного умственного состояния» весьма замечаются у многих, которые отнюдь не желают считать себя нигилистами и не крестят своих детей в винной жженке. Хроника, сочиненная г. Ливановым, относится к категории явлений, еще раз подтверждающих эти выводы.

Не для того ли и писана эта книга? – Конечно, нет; автор в своих газетных рекламах категорически объясняет «цель книги» таким образом: «1) изложить всю несправедливость огульного обвинения нашего духовенства, 2) всю неестественность отношений нашего общества к духовенству, 3) всю безучастность к этому сословию нашего общества, в следствие (вследствие) предрассудков сего последнего».

Наш подробный отчет об этой книге представляет читателям достаточную возможность основательно судить: насколько достигается упомянутым сочинением указываемая автором цель?

По нашему мнению, цели эти не достигаются, и книга не представляет собою никакого живого интереса, а потому можно будет пожалеть, если широковещательные рекламы, распространяемые о ней автором с целью зазыва покупателей, найдут среди нашего бедного духовенства много людей, способных поддаться этому торговому заману.

Статья эта написана для того, чтобы по возможности предотвратить возможность такого увлечения и хотя частью обнаружить фальшь этой скучной, но в своем роде не безвредной утопии.

<О рассказах и повестях А. Ф. Погосского>

Крымская эпоха была во многих отношениях важною для армии и имела огромнейшее влияние на солдатскую литературу. Солдат стали обучать в полках грамоте, и одновременно с тем открылись заботы дать новым грамотеям чтение, сообразное их воинскому званию. За это дело взялись люди, которые обещали сделать много, но едва ли исполнили то, что обещали. По крайней мере в периодической литературе специального назначения за все время после крымского периода не выдалось ничего такого, на чем бы можно было остановить внимание. Самым выдающимся писателем в новой солдатской литературе был, без сомнения, недавно умерший писатель Александр Фомич Погосский, по рождению поляк, по положению отставной офицер русской службы. Личные воспоминания об этом патентованном солдатском писателе еще и теперь, может быть, не подлежат огласке: скажу только одно, что человек этот при встречах с ним за границею вскоре после крымского замирения являл собою «смятенный вид» и не высказывал никаких намерений служить интересам русской армии; но вдруг все перевернулось, и имя Александра Фомича Погосского является в самой главе солдатских писателей новой школы. Он был необыкновенно счастлив на этом повороте своей деятельности: литературная критика того времени приветствовала его появление с самым пламенным восторгом; петербургские журналы и газеты почти единогласно провозгласили его наблюдательнейшим знатоком солдатских нравов и талантливым писателем, «какого еще не было». Один большой, тогда очень влиятельный журнал * , не находивший под солнцем имени выше действительно достойного почтения имени драматического писателя А. Н. Островского, даже поступился несколько величием своего фаворита и назвал Погосского «солдатским Островским». В военных кружках новый писатель так понравился, что сразу же нашел там своим писаниям самую сильную поддержку. С этих пор имя Погосского стало пользоваться авторитетом в солдатской литературе, а его сочинениями в изобилии снабжались все полки и команды. Солдаты должны были их читать, и говорят, будто бы «зачитывались». Сказкам вроде «Еруслана» и «Бовы» * , казалось, пробил конец, – выжита была и «скобелевщина» * . Теперь оказывается, что «скобелевщина» действительно исчезла, а «Бова» и «Еруслан» пережили невзгоду. Дело это в таком же положении и ныне: и теперь, если вы обратитесь в книжные склады агента военно-учебных заведений г. Фену * с требованием книг для солдатского чтения, то вам подают пачку книг Погосского. Другого выбора почти нет, и это весьма понятно, потому что с тех пор как Погосский забрал силу и стал редижировать солдатское чтение, конкуренция с ним стала невозможна. Писать для солдат можно было только при известной поддержке, а поддержка оказывалась только Погосскому, который и делал что хотел. Если бы кто-нибудь стал писать для солдат в ином духе, он, конечно, не имел бы успеха, потому что апробованный для сего дух был специальный дух Погосского. И вкус критики и вкус начальства были в пользу этого писателя, а потом, вероятно, это в значительной мере прививалось и солдатам. Оставалось подделываться под манеру и тон Погосского, и за это было некоторые принялись, но не имели успеха: Погосский умел удержать за собою первое место при жизни, и оно остается за ним и после смерти этого «незаменимого писателя».

Что же им сделано для просвещения ума и сердца русского солдата?

Этому пора подвести итог, ввиду событий и обличений, устремляемых против церкви за ее нерадение о солдате, который не кладет в ранец евангелия, а таскает там «Еруслана» и «Бову».

Серия книг, написанных и изданных при самых благоприятных условиях А. Ф. Погосским, очень велика Одолев ее всю прежде, чем приступить к этой статье, я решаюсь думать, что большинство критиков, так единодушно и так решительно восхвалявших талант Погосского, не имели времени и терпения, чтобы прочесть от доски до доски массу плотных листов, выпущенных в солдатскую среду этим плодовитым писателем, давшим тон и камертон для солдатской литературы. Прочесть его – это большой труд, которого, как известно, бежит спешный критик современной литературы, ловящий только «общий вывод и направление». И мы проследим только это направление и посмотрим, к какому оно может привести выводу.

Благосклонный читатель! кто бы вы ни были, – возьмите терпение пробежать со мною ряд книжек, которые я вам постараюсь представить. Если вы духовное лицо, – это вам объяснит многое, что, может быть, вас удивляло в настроении солдата, за которого теперь вас тянут к ответу; а если вы мирянин, – вы поймете, как неосновательны многие делаемые церкви укоризны, и это вам будет на пользу.

Садимся за читальный стол солдатской сборни и начинаем перебирать книжку за книжкою.

Берем по очереди, что попадет под руку.

1)  «Жареный гвоздь». Все содержанке книжечки вертится на голой, нимало не покрытой бесстыжести: герой рассказа солдат поставлен на постой к молодой простодушной крестьянской женщине. Пользуясь своею плутоватостью и жалким легковерием молодой женщины, нежно любящей своего мужа, солдат приводит ее к нарушению брачной верности и очень доволен. Бесстыдная история эта рассказана с отвратительною развязностью и бесшабашным цинизмом. Оставя в стороне несчастную добрую бабу, которая была хорошею женою и обманута солдатом самым мошенническим образом, автор рисует пожилую женщину Пафнутьевну, «вдову с бесконечным потомством по милости солдат и своих физических средств» (3), и ее устами рассказывает, как солдат наутро прощался с хозяйкой.

2)  «Лешев хутор»– голая чертовщина. Рассказ вроде гоголевского «Вия», но без гоголевского таланта.

3)  «Чему быть, того не миновать, или Не по носу табак», – театральное представление, разыгрывая которое солдаты, исполняющие роли, говорят со сцены публике неудобные для печати слова (см. стр. 14, 19, 20 и 23); [33]33
  Талантливый автор этой статьи приводит здесь и в обзоре содержания прочих книжек г. Погосского такие возмутительные по своему цинизму сцены и фразы, что из уважения к нравственному чувству читателей мы вынуждены их исключить. А между тем в иллюстрированной газете «Пчела», издаваемой Микешиным (№ 42), Погосский рекомендуется * как превосходный народный писатель, который может иметь самое благотворное воспитательное влияние на народную массу!.. Избави ее бог от такого влияния. (Ред. журнала.)


[Закрыть]
но всего характернее это то, что должны осмелиться произносить публично другие женские лица играющего персонала; например (стр. 71), разговор двух девушек о кирасире.

Писатель прививает такую гадость не только солдатам, но и их дочерям и женам, для которых писаны эти роли. Если справедливо, что театр есть школа нравов, то чему может научить такаяшкола, с такимиуроками?

4)  «Анчутка беспятый», «Наум сорокодум», «Собачий застрельщик»и «Медвежья наука», – четыре произведения в одной книжке и в одном роде.

5)  «Злодей и Петька», еще развязнее. Тут прямо ругаются по-русски…

6)  «Отставное счастье»и «Два кольца».

7)  «Господин колодник».

8)  «Подосиновики». – Солдат приходит в отставку домой к жене, которой не видал много лет, и, застав у нее кучу рыжих детей, находит, что это так надо быть, – что это грибки-«подосиновики».

9)  «Чертовщина», «Путешествие на луну», «Мудрый судья». В первом рассказе изображен добрый солдат, который, стоя у молодой хозяйки, слышал, как ее ночью «домовой душил», – домовой этот был его однополчанин «унтер-офицер». Второй – о кузнеце, который, приняв к себе издалека хозяйку, «ахтительную красавицу, и с той поры даже с Феклистихой не водился». Но жена у него «сбежала с Оською Комолым», а в это время в село пришли солдаты, и «солдат Яшка спознался с старухою». В третьем рассказе автор касается высших сфер общества – и выводит напоказ солдатам полковых дам, которые представлены невесть какою гадостью.

10)  «Всем шильям шило», рассказ, в котором видим еще другую сторону автора. Тут девка Зайчиха, нарожавшая себе детей неведомо от кого, держит их, как зверят, в пещере и пьет с горя, а когда приходит к ним, то ведет такие речи (44–45): «А нема ж на вас погибели!» – «А бо-дай вас трясца замордовала, бесенята проклятые!» На 46-й: «Щоб тоби хвороба! Бо-дай ты вспухла! Сто вам чортыв!» (47) «Пиячка непотребная; видьма бесстыжая!» и т. д. Если не сальность – то хоть грубость.

11)  «Суходольщина»– знакомит нас опять еще с одною стороною направления Погосского: тут есть, так сказать, «тенденция». Крестьянский мальчик Леша, взятый в лакейскую, в Петербурге, в течение двух лет кое-чему поучился и стал такой, что и студенты, собиравшиеся у его господина, заспорив о чем-нибудь, обращались к этому мальчишке, говоря: «Ну вот посторонний человек: ну говори как ты об этом думаешь?»

Бедные студенты!

12)  «Жизнь без горя, без печали», – опять образчик в ином роде. – Это уже стихотворная штука, по размеру напоминающая «Конька Горбунка» Ершова; но с такими стихами, каких нет у Ершова. Например:

 
Не собьемся, братцы, с такты,
Там какая есть у нас,
Все же такта, – ну вот так-то (стр. 7).
 
 
Ты пусти меня, желанный,
В море синее гулять,
Воевода ты мой сбранный(8).
 

Дошло до «взбранного воеводы», – и идет далее.

13)  «Дедушка Назарыч», – отставной солдат лес караулит и трет табак, «пертюнец», По скромности или по иным требованиям автор это словцо в одной букве испортил, но зато в другом поправил. Табак «пертюнец» очень понравился дьячку, и этот дьячок, чтобы отблагодарить солдата, приносит «портрет», который должен служить вывескоюдля терщика. Чей же это портрет? – Благоволите, читатель, выписать себе от комиссионера военно-учебных заведений эту книжечку и полюбоваться картинкою, напечатанною на 25-й странице, и вы, конечно, узнаете и фигуру и позу. Это мужчина, который нимало не похож на Назарыча, а похож на типическое изображение совсем иного лица. В левой руке у него чаша на высокой ножке, отнюдь не похожая ни на муравленый горшок, ни на иготь * , в каких трут табак. В облике нет ничего воинственного, а скорее нечто иконописное – даже древлеписные движки есть на челе, а вокруг головы венчиком расположены буквы, образующие слова: «Отменный табак». Есть тут намек и на хлеб, но при этом прималевана и бутылка… Всмотритесь в эту картинку, и вы не затруднитесь узнать нечто весьма вам знакомое * и, конечно, не поверите, чтобы такую кощунственную штуку мог выкинуть человек русский… Но и этого мало: по игровой фантазии г. Погосского (26), «мальчишка Васютка приткнул свой нос к носу портрета и что сам имел под носом, то и припечатал, – отчего портрет еще живее вышел».

На этой тринадцатой книжке надо остановиться: здесь, говоря в тоне рассматриваемого нами оригинального писателя, – «чертова дюжина», далее которой забираться уже невозможно. Даже в тех целях, в которых мы должны были пошевелить ворох нашей новой солдатской литературы, следить за нею неудобно. Дальше приведенных нами тринадцати повестей стоит «Посестра Танька», – это солдатская Мессалина русского сельского происхождения. «Посестра Танька»из всех книг Погосского самая распространенная и самая расхваленная в свое время критикою. «Посестра Танька»не «посестрие» в раскольничьем смысле, – не «сталая подруга» человека, имеющего свой взгляд на брак, но все-таки держащегося «любве ко единой жене произволения». «Посестра Танька»г. Погосского держится донжуановского взгляда по истолкованию гр. А. К. Толстого. Раз оскорбленная изменою, она «насмешке жизни мстит насмешкой» * . Но quod licet Jovi, non licet bovi; [34]34
  Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку (лат.).


[Закрыть]
что у графа А. К. Толстого разыгралось в каприз сердца, то у Погосского выразилось простым муженеистовством. Байронизм Погосского годился только на то, чтобы изобразить в героине развратницу, от подробной передачи похождений которой должно отказаться самое беззастенчивое перо. Что здесь описано на одной 53-й странице, того не встретите ни в какой другой современной русской книге. Но все это, невозможное для повторения, не лишено и некоторой тенденции: проститутская практика Таньки, которой «везде было полно», связана с храмовыми праздниками, причем «всесветная и безответная, неистомная и беспардонная» красавица (86) получает себе и церковника; и тот говорит (83): «и аз аки людие». Словом, повесть совершенно невозможная для человека, в котором была бы хоть капля жалости к нравственному состоянию читателя.

И между тем этот грубейший цинизм, эта неслыханнейшая безнравственность поддерживалась не только теми, с которых нечего спрашивать литературных понятий, но она одобрялась и критикою – тою самою критикою, которая преследовала «клубничное настроение» Всеволода Крестовского. Но что же «Петербургские трущобы» г. Крестовского в сравнении с любым произведением из перечисленной нами более дюжины г. Погосского? Никакая Чуха, никакая Крыса «Трущоб» не могут идти и в сравнение с «Посестрою Танькою». Если нам скажут, что «общий вывод» в солдатской литературе Погосского имеет доброе направление, то допустим, что это так; но разве меньше добрых стремлений в «книге о сытых и голодных» г. Крестовского? Если скажут, что у Погосского все искупается его литературным мастерством и знанием быта, то не станем об этом спорить. Что за мастер г. Погосский, это видно, но видно и то, какой он знаток солдатского быта. Он изучил его – это правда, но только с какой стороны?Допустим, что у г. Погосского были самые добрые намерения и что в его рассказах есть одобрительный «общий вывод»: но… Это напоминает известное сравнение Гейне * по поводу характера женщин различных наций: «Англичанка, – говорит он, – проста и питательна, как ростбиф ее национальной кухни; а француженка – вся в приправах: здесь дело не в мясе, а в соусах. И эти соусы, за которыми исчезла сама француженка, отвели ей очень невысокое место и заставили предпочитать ей в воспитательном смысле простую и здоровую, как ростбиф ее национальной кухни, англичанку». Так много может вредить соус, где его переложено, а в этом нет недостатка у г. Погосского, пикантными соусами которого мы питали душу нашего солдата целые двадцать лет кряду, начав это в самую значительную эпоху – в эпоху переустройства военного быта и распространения в войсках наших грамотности! Мы никого не осуждаем, но спрашиваем: могло это благоприятствовать образованию в наших солдатах вкуса к тому чтению, которым занимаются солдаты других христианских армий, на которые нам теперь указывают, находя тут вину представителей церкви? Нет; и тысячу раз нет. Эта литература, на которую наш солдат был направлентотчас же по обучении его грамоте, не могла дать ничего, кроме потворства низким его страстям, и отвести его глаза от произведений, которые ведут к иному. Этот-то отвод глазот доброго чтения, – смеем сказать с горестью, – едва ли и не был причиною того, что указанное чудовищное направление находило поддержку даже там, откуда ее всего менее надлежало ожидать… И что же: несмотря на все это, чем являет себя русский солдат в нынешнюю томительную войну? – тем же храбрым, терпеливым и сострадательным человеком, каким его давно знали! Какая богатая природа и какая превосходная заправка! Откуда же взялась последняя? Если солдата поили литературного отравою, то не вдохнуло ли в него все эти силы ораторское красноречие вождей? Не много, конечно, в нашей памяти новейших образцов этого красноречия, но кое-что из самого новейшего помним. В газетах была одна речь раненого генерала, где мы в десяти строках насчитали три раза слово «черт», «Черт меня возьми, черт тебя возьми, и черт все побирай». Другой генерал говорил: «Чего боитесь смерти: у меня есть дом в Петербурге и несколько тысяч дохода, а у вас ничего, кроме блох…»Черти да блохи… Едва ли и это могло дать солдату чувство христианского самопожертвования, и опять приходится искать; не вдохнула ли этого в него воспитавшая его церковь, и вдохнула так крепко, что этого ничто не могло до сих пор из него вырвать? Вот явления характерные и замечательные, которых не следовало бы упускать из вида тем, которые так чивы * на укоризны церкви за произведения, находимые в солдатских ранцах. Мы с горестью встречаем эти нападки, не потому, чтобы они были уже очень тяжелы и больны, но потому, что самое лучшее их объяснение – это непонимание дела. Но еще хуже, если в этом не столько непонимания, сколько намерения опять «отводить глаза» от настоящих причин зла, коренящихся в самом воздухе, которым дышит наш вертоград * , дающий так много чертополоха и пустоцвета. Белые лилии не могут здесь расти, сколько бы их ни подсаживали.

Мы знаем, что в обществе теперь есть претензия: почему же в духовенстве нет таких самоотверженных людей, как достопочтенный пастор Дальтон * , который трудится на войне и приносит раненым очень много пользы. Серьезная претензия, на которую, впрочем, отвечать очень легко. Пастор Дальтон делает прекрасное дело, потому что «его общество» дало ему средства делать это дело. Одною доброю волею и пастор Дальтон ничего бы не сделал. Но где такая русская община, которая снарядила подобным образом русского священника? Или их нет – таких добрых священников? Кто будет так нагл, чтобы утверждать это, тот скажет неправду. Если их и немного, то они все-таки есть, только может быть:

 
Этим соколам
Крылья связаны,
И пути-то им
Все завязаны… *
 

Но, к сожалению, этого словно не допускает направленское пристрастие, или, откровеннее сказать, «направленская ложь» * , которая и в новом своем настроении, совершенно по-старому, и лжет, и ползет, и бесится. Это не обещает ничего хорошего для страны, которой так нужна теперь самая нелицеприятная правда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю