Текст книги "Старинные психопаты"
Автор книги: Николай Лесков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
Глава тринадцатая
Офицеры, поговорив, подумали: что же, до утра подождать беда не велика, – и подчинились своеобычному хозяину. Они ушли во флигель, а фарбованский пан крикнул гайдука Прокопа, велел ему сесть в бричку и скакать в Пирятин, где найти таких-то двух судовых панычей и во что бы ни стало привезти их к утру в Фарбованую.
Гайдук поскакал, разыскал панычей и говорит:
– Мiй пан Вишневський нездужае. Так ему прикоротiло, що аж не знаю, чи вiн до вечера додышет. Схопывся, колысь теперички отказну духовну писать и прислав меня до вас просити, щоб сейчас увзяли с собою каломарь и паперу и iхалы со мною, в свидетелях подписаться. Вам за се добрый хабар буде.
Панычи знали, что Вишневский никогда не болел, а такие если заболят, то к смерти.
Они подумали: «Верно он помрет, то и мы себе что-нибудь в духовной припишем. Он больной не расчухает».
Так они с радостию скоро собрались и поехали, и как Степан Иванович только проснулся, – они уже у него на крыльце стоят.
Степан Иванович сделал для этих гостей маленькую отмену в приемном этикете. В дом он их, разумеется, тоже не впустил, но велел вынесть на свой лифостротон маленький столик и на двух панычей один стул – только с тем, чтобы они не смели на него садиться.
Затем он вышел к ним в картузе с большим козырьком и повел политику.
– Вас, – говорит, – мой гайдук надул, будто я помираю. Это еще, хлопци, бог даст, не скоро будет, и я до тех пор привезу для своей духовной других свидетелей, вас поисправнее. А я привез вас сюда для вашего блага…
Те смотрят.
– Что вы там, анафемы, позавчера у жида в каморе наделали? А?
Панычи выразили удивление.
– Помилуйте… Кто это вам наговорил?.. Мы ничего, а это офицеры…
– Да, да, – я все знаю. Потому мне вас и жаль, что вы, дурни, вздумали свою вину на офицеров взваливать, как будто это вам поможет… Вы б таки одно то вздумали, что офицеров шесть человек свидетельствуют, что вы портрет повредили, а вас против них всего только двое… Кто же вам поверит?
– Позвольте… да мы…
– Нечего, нечего пустяки говорить, – перебивает Вишневский. – Я все знаю, – мне все известно. Вы там задумали донос писать, и когда еще ваш тот донос пойдет, – а уже офицеры поскакали и в Переяслав, и в Полтаву, и в Киев. Хвала божья, що я их перехватив да у себя зариштовав… Их шесть человек, и все видели, как вы вилки кидали…
– Позвольте… да когда же мы кидали?
– Нечего, нечего! – не дает слова Вишневский, – вас двое, а их шесть, и вам не выкрутиться. Притом они вас знатнее… они благородные дворяне, а вы что такое? – яки-сь крученые панычи, пидкрапивники…
– Да мы в правде…
– Цыц! что такое за правда с москалями! Их шесть, а вас двое… Кто ж вам поверит? И разве вы не знаете, что у нас и все большое начальство тоже московское. Да еще и забiсовьски жиды наверно за сильнейшего потягнут – скажут, что видели, как вы кололи.
– Смилуйтесь, пане, – ведь жиды ж шельмы!
– Да кто ж вам говорит, что они не шельмы, а только они на вас покажут… Вот потому-то мне вас и жаль, что вы в такую бiду попали, аж просвiту нэма.
Подьячие, понимая толк в формах судопроизводства, видят, что черт возьми – дело-то ведь в самом деле плохо, и не только нет никакого преферанса на их стороне, а даже, пожалуй, как пить дадут – всю вину на них взвалят.
– Их ведь шестеро… а нас двое… А!
– Да… А еще жиды, может быть…
– Что же делать?
– Что нам, ваша милость, делать?
– А я вот что научу вас сделать. Садись-ка один из вас и пиши, что я говорить буду.
Началось писание, а Степан Иванович диктует:
«Був малосмысленны от природы и от обращения в хабарной бiдности помрачени совiстью…»
Пишущий приостановился… но Вишневский его подогнал:
– Пиши, пиши! Это так надо.
«Помрачени совiстью… мы, такой-то и такой судовые копиисты, придя в камору при жидовской лавке, упилися до безумия нашего и, зачав за хабара спориться, стали друг в друга метать вилками, и как були весьма пьяны, то попали неосторожностью в портрет…»
Пишущий опять остановил руку, но Степан Иванович пощупал его за затылок, и тот сейчас же стал продолжать и написал до конца целый акт своего сознания в невольной вине и потом в том, что «по опасению своему они решились было возвести свою вину на офицеров, уповая, что тем, как людям войсковым, ничего не будет. Но ныне, чувствуя свое согрешение и помышляя час смертный, они в том каются и просят у офицеров прощения и недонесения. А за провинность свою, в пьяном виде сделанную, сами упросили пана Вишневского родительски наказать их у него в селе Фарбованой по возможности розгами, после чего Вишневский будет, в случае надобности, просить, чтобы дело не начиналось».
– Да за що ж… ваша милость, за що ж нас же и битимуть?
– Это только так пишется!
Они подписались, и Вишневский подписал и позвал офицеров.
– И вы, – говорит, – господа, подпишите, что согласны их простить от своего общества и уж, пожалуйста, по-военному – будьте великодушны, ни до кого этого дела… не доводите. Я ведь меж вас порукою.
И те подписали.
– Вот так чисто, – сказал Степан Иванович, кладя в карман бумагу, – а теперь, – добавил он, обращаясь к людям, – сведите этих панычей на конюшню и велите их там добре выпороть.
– Помилуйте, – что такое…
– А то що такое! – это же так… як писано есть! Що ж вы уже писанию хотите противиться! Эге! добры панычи. Выпорите их, хлопци!
И выпороли.
Этих панычей после, говорят, будто долго спрашивали, «що як им трапилось: як вони в Фарбованой фарбовались?»
А к Степану Ивановичу в Фарбованую приезжал командир и хоть словами не говорил, но всем выражал ему свою признательность за такое находчивое и «правильное направление дела».
Глава четырнадцатая
Сам в собственных своих делах Степан Иванович был предусмотрителен и поддавался ошибочным увлечениям только тогда, когда его отуманивала любовная страсть. И высшее в этом роде безумство овладело им по одному случаю, бывшему именно с тою тонкой и стройной Гапкой Петруненко, у ног которой мы его оставили на ковре.
Во время любви Вишневского к этой девушке в церкви села Фарбованой был священник, которого называют Платоном. Он имел будто довольно общую русским людям слабость, что трезвый «на все добре мовчал», а выпивши – любил говорить и даже «правду-матку рiзать».
На другой день, после того как Вишневский встал с ковра, он радостно объявил утром Степаниде Васильевне важную новость.
Гапка ощутила в себе биение новой жизни.
– И то, что от нее родится, уж не будет моим крепаком, а будет вольным, – сказал Вишневский.
Степанида Васильевна встала и поцеловала мужа в голову.
Это был редкий дар любви со стороны Степана Ивановича, потому что все великое множество его детей были писаны за ним «душами» и благополучно исправляли паньщину на его полях.
И Гапочка была веселенькая.
А через час она пошла себе рвать малину, и тогда к садовой ограде подошел в правдивом настроении отец Платон. Он увидал девушку и заговорил с ней пастырским тоном:
– Що, дiвчинка – весела?.. Веселись, веселись, – iшь малынку сладйньку… а як родышь дытынку маленьку, так тоди тобе буде по потылице…
– Зачем так? – оглянулась на него вбок Гапка, вдруг внезапно сконфуженная и огорченная… потому что – как это ни странно – Вишневского любили многие женщины, делавшиеся сначала его любовницами против своей воли. И Гапка чувствовала то же самое и спросила: зачем ей непременно надлежит быть прогнанной: как только она родит дытыну.
– А затем, – отвечал батюшка, – що на панском дворе не держат коровку по второму теленку.
Только всей и причины было со стороны отца Платона, а Гапочка была впечатлительна, особенно в новом, чутком состоянии своего организма, и стала горько плакать; но, как скрытная малороссиянка, она ни за что не хотела сказать, о чем плачет. Степан Иванович сам о всем доведался: люди видели, как священник говорил с Гапкою, и донесли пану, а тот сейчас потребовал своего духовного отца к себе на исповедь и говорит ему:
– Что такое ты насказал Гапци?
Священник не мог решиться сказать, что он говорил девушке, и говорит:
– Не помню.
Вишневский взбесился и заорал:
– Ага!.. я теперь тебя знаю: это ты сам до нее мазавься… Ты думал, що вона мене на тебя змiняе?
– Что вы, что вы, ваша милость…
– Нечего «моя милость». Моя милость только тем тебя помилует, что, как духовный сын твой, я бить тебя не велю, а пускай тебя уберут, як слiд, и проведут по селу, шоб бачили, якш ты паскудник…
Несчастного взяли, раздели, всунули его в рогожный куль, из которого была выставлена в прорез одна голова, и в волосы ему насыпали пуху и в таком виде провели по всему селу.
Священник ездил, жаловался, просил перевода и получил его, без всяких, впрочем, неудобных для Степана Ивановича последствий.
Отмщение ему воздал сам обиженный священник, но отмщение смешное и очень позднее. Оно открылось через много лет, когда Степан Иванович задумал выдавать замуж одну из своих дочерей. Тогда потребовалась выпись из метрических книг, и там неожиданно нашли глупую и совершенно бессмысленную запись по подчищенному, что такого-то Степана Ивановича и законной жены его родилась незаконная дочь такая-то…
Это было бессмысленно и серьезного вреда Степану Ивановичу причинить не могло, но это его ужасно сконфузило. Как, с ним – и осмелились отшутить такую шутку!.. И кто же? – поп! И притом – он останется неотомщенным… потому что отец Платон раньше этого волею божиею умер.
Иначе, разумеется, Степан Иванович нашел бы его и в чужом приходе…
Глава пятнадцатая
Таковы были дикие поступки этого оригинала, которые теперь, в наше порицаемое время, были бы невозможны или их наверное нынче зачли бы за психопатию. Но у Вишневского отдавали психопатизмом и самые его вкусы и ощущения. Он, например, не чувствовал красот природы, но любил только ночь и грозовые эффекты, а в мире животных любил только голубя и лошадей. Голуби ему нравились потому, что они «целуются», а лошади потому, что в них есть удаль, быстрота и голос… Да, да, да, – ему чрезвычайно нравился лошадиный голос, то есть ржание.
Для доставления себе удовольствия в первом роде Степан Иванович содержал перед своими окнами большую голубятню и часто по целым часам любовался, «як вони цiлуются». И Степаниду Васильевну призывал к этому зрелищу.
– Смотри – целуются.
И смотрят, бывало, оба – долго, долго и наверно с хорошими мыслями.
Для конского ржанья Степан Иванович всегда ездил на жеребцах и оставался совершенно равнодушен к тому, если они производили беспорядок в каком-нибудь съезде экипажей. Но и этого ему мало было: где бы он ни заслышал конское ржание – на езде ли это или из дома, он сейчас же останавливался, поднимал перед собою палец и замирал… Наверно, ни один меломан не слушал так страстно ни Кальцоляри, ни Тамберлика, ни Патти.
Любимейшее зрелище Вишневского было хороший конский табун, где гуляет мощный и красивый жеребец. Даже издали заслышав его ржание, Степан Иванович останавливался, и лицо его принимало выражение полного удовольствия… Казалось, глаза его не стесняясь пространством, видели, как конь, напрягши хребет и втягивая и ноздрями и оскалом воздух, несется и пышет страстью…
– Слышишь, Степанида Васильевна?
– Да, мой друг, слышу.
И, счастливая всем на свете, что только доставляло удовольствие ее мужу, она и здесь выражала счастие… И Степан Иванович это ценил.
Ему было шестьдесят лет, когда Степанида Васильевна скончалась, и он ее оплакал горячими слезами, а потом, несмотря на свой преклонный уже возраст, довольно скоро вступил во второй брак с восемнадцатилетнею красивою малороссийскою девушкою по фамилии Гордиенко. И снова с этою своею супругою тоже был счастлив, но… Степаниду Васильевну помнил… Второй его молодой супруге, при многих ее достоинствах, недоставало той, так сказать, вхожести во все его слабости и мании… Ей Степан Иванович не указывал на целующихся голубков и не хотел ее спрашивать, слышит ли она, как звенит и разрывается трелями, а потом сходит на октаву истошным голосом заливающийся султан табуна…
Вишневский попробовал было обратить на это внимание своей новой жены, но она оказалась бесчувственна – она даже не встала и не улыбнулась, а только холодно проговорила:
– Да, слышу, это где-то лошадь заржала! – и затем опять спокойно принялась за свою работу…
Не так должна была относиться к таким страстным вещам женщина с живою фантазиею!..
Степан Иванович понял, что его новой жене недостает того, что имела прежняя, и не втягивал ее более в цикл понятий, которые были ей недоступны.
В минуты душевного подъема он только вздыхал, и искал глазами портрета Степаниды Васильевны, и ей улыбался…
Глава шестнадцатая
Со второю своею супругою Вишневский прожил еще около двадцати лет, наслаждаясь никогда не изменявшим ему здоровьем, и скончался, начав девятый десяток. Всех лет жизни его было восемьдесят два года. Немощей старости или медленного, но постоянного умирания он тоже не испытывал, а когда пришел к нему его час, он сразу отпал, как отпадает от стебля мягко созревшая малина.
Утром, в один из дней своего восемьдесят третьего года – весною, когда в Малороссии цветет роскошно сирень, Степан Иванович объезжал никому не поддававшуюся ногайскую кобылицу.
При участии своей необычайной силы и при необычайной своей тяжести он уходил до изнеможения дикую кобылицу и, сойдя с седла, отдал ее поводья конюхам, а сам взошел на балкон и вдруг остановился…
Вишневскому показалось, что у него как будто «отряслось сердце»… Скакал, скакал, трясся, трясся – и оно отряслось… Так, совсем без боли, без повреждения, как будто упала дозревшая ягода… Место его стало пусто… и все вдруг стало сдвигаться, как часовые гири, у которых бечева сошла с колеса.
Вишневский сел скорей в кресло и хотел что-то сказать, но язык его завял в устах… Все так хорошо, кругом цвет и благоухание… Он все видит, слышит и понимает… Вот конюхи, облегчив подпругу, «разводят» под тенью стены потную кобылицу… Она отдыхает, встряхнулась, и легкие частицы покрывавшей ее белой пены пронеслись в воздухе. За стеною конюшни раздался удар о помост двух крепких передних копыт, и разлилось могучее и звонкое с фаготным треском: и-го-го-го!..
Степан Иванович повел глазами направо и налево… Он искал портрета Степаниды Васильевны, но остановил их на кусте цветущей сирени и улыбнулся…
Надо думать, что он увидал там самоё Степаниду Васильевну с ее продолговатым обличьем типа Шубинских и… упал со стула к ее ногам – мертвый. В жизни иной они оба друг друга, вероятно, узнали.
Впервые напечатано – журнал «Новь», 1885.