Текст книги "Воительница"
Автор книги: Николай Лесков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
«Голубушка, – говорит, – Домна Платоновна!» – пальцы себе кусает, да бух мне в ноги.
«Что ты, – говорю, – сумасшедшая? Что ты?»
«Спасите!»
«От чего, – говорю, – от чего тебя спасать-то?»
«Защитите! Пожалейте!»
«Да что ты, – говорю, – блажишь? Не сама ли же, – говорю, – ты просила?»
А она опять берет себя руками за щеки да вопит: «Душечка, душечка, пусть завтра, пусть, – говорит, – хоть послезавтра!»
Ну, вижу, нечего ее, дуру, слушать, хлопнула дверью и ушла. Приедет, думаю, он сюда – сами поладят. Не одну уж такую-то я видела: все они попервоначалу блбги бывают Что ты на меня так смотришь? Это, поверь, я правду говорю: все так-то убиваются.
– Продолжайте, – говорю, – Домна Платоновна.
– Что ж, ты думаешь, она, поганка, сделала?
– А кто ее знает, что ее черт угораздил сделать! – сорвалось у меня со злости.
– Уж именно правда твоя, что черт ее угораздил, – отвечала с похвалою моей прозорливости Домна Платоновна. – Этакого человека, этакую вельможу, она, шельмовка этакая, и в двери не пустила!.. Стучал-стучал, звонил-звонил – она тебе хоть бы ему голос какой подала. Вот ведь какая хитростная – на что отважилась! Сидит запершись, словно ее и духу там нет. Захожу я вечерком к нему – сейчас меня впустили – и спрашиваю: «Ну что, – говорю, – обманула я вас, ваше превосходительство?» – а он туча-тучей. Рассказывает мне все, как он был и как ни с чем назад пошел.
«Этак, – говорит, – Домна Платоновна, любезная моя, с порядочными людьми не поступают».
«Батюшка, – говорю, – да как это можно! верно, – говорю, – она куда на минутую выходила или что такое – не слыхала», – ну, а сама себе думаю: «Ах ты, варварка! ах ты, злодейка этакая! страмовщица ты!»
«Пожалуйте, – прошу его, – ваше превосходительство, завтра – верно вам ручаюсь, что все будет как должно».
Да ушедши-то от него домой, да бегом, да бегом. Прибегаю, кричу:
«Варварка! варварка! что ж ты это, варварка, со мной наделала? С каким ты меня человеком, может быть, расстроила? Ведь ты, – говорю, – сама со всей твоей родней-то да и с целой губернией-то с вашей и сапога его одного отоптанного не стоишь! Он, – говорю, – в прах и в пепел всех вас и все начальство-то ваше истереть одной ногой может. Чего ж ты, бездельница этакая, модничаешь? Даром я, что ли, тебя кормлю? Я бедная женщина; я на твоих же глазах день и ночь постоянно отягощаюсь; я на твоих же глазах веду самую прекратительную жизнь, да еще ты, – говорю, – щелчок ты этакой, нахлебница навязалась!»
И как уж я ее тут-то ругала! Как страшно я ее с сердцов ругала, что ты не поверишь. Кажется б вот взяла я да глаза ей в сердцах повыцарапала.
Домна Платоновна сморгнула набежавшую на один глаз слезу и проговорила между строк: «Даже теперь жалко, как вспомню, как я ее тогда обидела».
«Гольтепа ты дворянская! – говорю ей, – вон от меня! вон, чтоб и дух твой здесь не пах!» – и даже за рукав ее к двери бросила. – Ведь вот, ты скажи, чту с сердцов человек иной раз делает: сама назавтри к ней такого грандеву пригласила, а сама ее нынче же вон выгоняю! Ну, она – на эти мои слова сейчас и готова – и к двери.
У меня уж было и сердце все проходить стало, как она все это стояла-то да молчала, а уж как она по моему по последнему слову к двери даже обернулась, я опять и вскипела.
«Куда, куда, – говорю, – такая-сякая, ты летишь?»
Уж и сама даже не помню, какими ее словами опять изругала.
«Оставайся, – говорю, – не смей ходить!..»
«Нет, я, – говорит, – пойду».
«Как пойдешь? как ты смеешь идтить?»
«Что ж, – говорит, – вы, Домна Платоновна, на меня сердитесь, так лучше же мне уйти».
«Сержусь! – говорю. – Нет, я мало что на тебя сержусь, я тебя буду бить».
Она вскрикнула, да в дверь, а я ее за ручку, да назад, да тут-то сгоряча оплеух с шесть таких горячих ей и закатила.
«Воровка ты, – говорю, – а не дама», – кричу на нее; а она стоит в уголке, как я ее оттрепала, и вся, как клёнов лист, трясется, но и тут, заметь, свою анбицию дворянскую почувствовала.
«Что ж, – говорит, – такое я у вас украла?»
«Космы-то, – говорю, – патлы-то свои подбери, – потому я ей всю прическу расстроила. – То, – говорю, – ты у меня украла, что я тебя, варварку, поила-кормила две недели; обула-одела тебя; я, – говорю, – на всякий час отягощаюсь, я веду прекратительную жизнь, да еще через тебя должна куска хлеба лишиться, как ты меня с таким человеком поссорила!»
Смотрю, она потихоньку косы свои опять в пучок подвернула, взяла в ковшик холодной воды – умылась; голову расчесала и села. Смирно сидит у окошечка, только все жестяное зеркальце потихонечку к щекам прикладывает. Я будто не смотрю на нее, раскладываю по столу кружева, а сама вижу, что щеки-то у нее так и горят.
«Ах, – думаю, – напрасно ведь это я, злодейка, так уж очень ее обидела!»
Все, что стою над столом да думаю – то все мне ее жалче; что стою думаю – то все жалче…
Ахти мне, горе с моим добрым сердцем! Никак я с своим сердцем не совладаю. И досадно, и знаю, что она виновата и вполне того заслужила, а жалко.
Выскочила я на минуточку на улицу – тут у нас, в нашем же доме, под низом кондитерская, – взяла десять штучек песочного пирожного и прихожу; сама поставила самовар; сама чаю чашку ей налила и подаю с пирожным. Она взяла из моих рук чашку и пирожное взяла, откусила кусочек, да меж зубов и держит. Кусочек держит, а сама вдруг улыбается, улыбается, и весело улыбается, а слезы кап-кап-кап, так и брызжут; таки вот просто не текут, а как сок из лимона, если подавишь, брызжут.
«Полно, – говорю, – не обижайся».
«Нет, – говорит, – я ничего, я ничего, я ничего…» – да как зарядила это: «я ничего» да «я ничего» – твердит одно, да и полно.
«Господи! – думаю, – уж не сделалось ли ей помрачение смыслов?» Водой на нее брызнула; она тише, тише и успокоилась: села в уголку на постелишке и сидит. А меня все, знаешь, совесть мутит, что я ее обидела. Помолилась я богу – прочитала, как еще в Мценске священник учил от запаления ума: «Благого царя благая мати, пречистая и чистая», – и сняла с себя капотик, и подхожу к ней в одной юбке, и говорю: «Послушай ты меня, Леканида Петровна! В писании читается: „да не зайдет солнце во гневе вашем“; прости же ты меня за мою дерзость; давай помиримся!» – поклонилась ей до земли и взяла ее руку поцеловала: вот тебе, ей-богу, как завтрашний день хочу видеть, так поцеловала. И она, смотрю, наклоняется ко мне и в плечо меня чмок, гляжу – и тоже мою руку поцеловала, и сами мы между собою обе друг дружку обняли и поцеловались.
«Друг мой, – говорю, – ведь я не со злости какой или не для своей корысти, а для твоего же добра!» – толкую ей и по головке ее ласкаю, а она все этак скороговоркой:
«Хорошо, хорошо; благодарю вас, Домна Платоновна, благодарю».
«Вот он, – говорю, – завтра опять приедет».
«Ну что ж, – говорит, – ну что ж! очень хорошо, пусть приезжает».
Я ее опять по головке глажу, волоски ей за ушко заправляю, а она сидит и глазком с ланпады не смигнет. Ланпад горит перед образами таково тихо, сияние от икон на нее идет, и вижу, что она вдруг губами все шевелит, все шевелит.
«Что ты, – спрашиваю, – душечка, богу это, что ли, молишься?»
«Нет, – говорит, – это я, Домна Платоновна, так».
«Что ж, – говорю, – я думала, что ты это молишься, а так самому с собой разговаривать, друг мой, не годится. Это только одни помешанные сами с собою разговаривают».
«Ах, – отвечает она мне, – я, – говорит, – Домна Платоновна, уж и сама думаю, что я, кажется, помешанная. На что я только иду! на что я это иду!» – заговорила она вдруг, и в грудь себя таково изо всей силы ударяет.
«Что ж, – говорю, – делать? Так тебе, верно, путь такой тяжелый назначен».
«Как, – говорит, – такой мне путь назначен? Я была честная девушка! я была честная жена! Господи! господи! да где же ты? Где же, где бог?»
«Бога, – говорю, – читается, друг мой, никто же виде и нигде же».
«А где же есть сожалительные, добрые христиане? Где они? где?»
«Да здесь, – говорю, – и христиане».
«Где?»
«Да как где? Вся Россия – всё христиане и мы с тобой христианки».
«Да, да, – говорит, – и мы христианки…» – и сама, вижу, эти слова выговаривает и в лице страшная становится. Словно она с кем с невидимым говорит.
«Фу, – говорю, – да сумасшедшая ты, что ли, в самом деле? что ты меня пужаешь-то? что ты ропот-то на создателя своего произносишь?»
Смотрю: сейчас она опять смирилась, плачет опять тихо и рассуждает:
«Из-за чего, – говорит, – это я только все себе наделала? Каких я людей слушала? Разбили меня с мужем; натолковали мне, что он и тиран, и варвар, когда это совсем неправда была, когда я, я сама, презренная и низкая капризница, я жизнь его отравляла, а не покоила. Люди! подлые вы люди! сбили меня; насулили мне здесь горы золотые, а не сказали про реки огненные. Муж меня теперь бросил, смотреть на меня не хочет, писем моих не читает. А завтра я… бррр…х!»
Вся даже задрожала.
«Маменька! – стала звать, – маменька! если б ты меня теперь, душечка, видела? Если б ты, чистенький ангел мой, на меня теперь посмотрела из своей могилки? Как она нас, Домна Платоновна, воспитывала! Как мы жили хорошо; ходили всегда чистенькие; все у нас в доме было такое хорошенькое; цветочки мама любила; бывало, – говорит, – возьмет за руки и пойдем двое далеко… в луга пойдем…»
Тут-то, знаешь ты, сон у меня удивительный – слушала я, как это хорошо все она вспоминает, и заснула.
Ну, представь же ты теперь себе: сплю это; заснула у нее, на ее постеленке, и как пришла к ней, совсем даже в юбке заснула, и опять тебе говорю, что сплю я свое время крепко, и снов никогда никаких не вижу, кромя как разве к какому у меня воровству; а тут все это мне видятся рощи такие, палисадники и она, эта Леканида Петровна. Будто такая она маленькая, такая хорошенькая головка у нее русая, вся в кудряшках, и носит она в ручках веночек, а за нею собачка, такая беленькая собачка, и все на меня гам-гам, гам-гам – будто сердится и укусить меня хочет. Я будто нагинаюсь, чтоб поднять палочку, чтоб эту собачку от себя отогнать, а из земли вдруг мертвая ручища: хвать меня вот за самое за это место, за кость. Вскинулась я, смотрю – свое время я уж проспала, и руку страсть как неловко перележала Ну, оделась я, помолилась богу и чайку напилась, а она все спит.
«Пора, – говорю, – Леканида Петровна, вставать; чай, – говорю, – на конфорке стоит, а я, мой друг, ухожу».
Поцеловала ее на постели в лоб, истинно говорю тебе, как дочь родную жалеючи, да из двери-то выходя, ключик это потихоньку вынула да в карман.
«Так-то, – думаю, – дело честнее будет».
Захожу к генералу и говорю: «Ну, ваше превосходительство, теперь дело не мое. Я свое сделала – пожалуйте поскорей», – и ему отдала ключ.
– Ну-с, – говорю, – милая Домна Платоновна, не на этом же все кончилось?
Домна Платоновна засмеялась и головой закачала с таким выражением, что смешны, мол, все люди на белом свете.
– Прихожу я домой нарочно попозже, смотрю – огня нет.
«Леканида Петровна!» – зову.
Слышу, она на моей постели ворочается.
«Спишь?» – спрашиваю; а самое меня, знаешь, так смех и подмывает.
«Нет, не сплю», – отвечает.
«Что ж ты огня, мол, не засветишь?»
«На что ж он мне, – говорит, – огонь?»
Зажгла я свечу, раздула самоваришку, зову ее чай пить.
«Не хочу, – говорит, – я», – а сама все к стенке заворачивается.
«Ну, по крайности, – говорю, – встань же, хоть на свою постель перейди: мне мою постель надо поправить».
Вижу, поднимается, как волк угрюмый. Взглянула исподлобья на свечу и глаза рукой заслоняет.
«Что ты, – спрашиваю, – глаза закрываешь?»
«Больно, – отвечает, – на свет смотреть».
Пошла, и слышу, как была опять совсем в платье одетая, так и повалилась.
Разделась и я как следует, помолилась богу, но все меня любопытство берет, как тут у них без меня были подробности? К генералу я побоялась идти: думаю, чтоб опять афронта какого не было, а ее спросить даже следует, но она тоже как-то не допускает. Дай, думаю, с хитростью к ней подойду. Вхожу к ней в каморку и спрашиваю:
«Что, никого, – говорю, – тут, Леканида Петровна, без меня не было?»
Молчит.
«Что ж, – говорю, – ты, мать, и ответить не хочешь?»
А она с сердцем этак: «Нечего, – говорит, – вам меня расспрашивать».
«Как же это, – говорю, – нечего мне тебя расспрашивать? Я хозяйка».
«Потому, – говорит, – что вы без всяких вопросов очень хорошо все знаете», – и это, уж я слышу, совсем другим тоном говорит.
Ну, тут я все дело, разумеется, поняла.
Она только вздыхает; и пока я улеглась и уснула – все вздыхает.
– Это, – говорю, – Домна Платоновна, уж и конец?
– Это первому действию, государь мой, конец.
– А во втором-то что же происходило?
– А во втором она вышла против меня мерзавка – вот что во втором происходило.
– Как же, – спрашиваю, – это, Домна Платоновна. очень интересно, как так это сделалось?
– А так, сударь мой, и сделалось, как делается: силу человек в себе почуял, ну сейчас и свиньей стал.
– И вскоре, – говорю, – это она так к вам переменилась?
– Тут же таки. На другой день уж всю это свою козью прыть показала. На другой день я, по обнаковению, в свое время встала, сама поставила самовар и села к чаю около ее постели в каморочке, да и говорю: «Иди же, – говорю, – Леканида Петровна, умывайся да богу молись, чай пора пить». Она, ни слова не говоря, вскочила и, гляжу, у нее из кармана какая-то бумажка выпала. Нагинаюсь я к этой бумажке, чтоб поднять ее, а она вдруг сама, как ястреб, на нее бросается.
«Не троньте!» – говорит, и хап ее в руку.
Вижу, бумажка сторублевая.
«Что ж ты, – говорю, – так, матушка, рычишь?»
«Так хочу, так и рычу».
«Успокойся, – говорю, – милая; я, слава богу, не Дисленьша, в моем доме никто у тебя твоего добра отнимать не станет».
Ни слова она мне в ответ не сказала: мой чай пьет и на меня ж глядеть не хочет; возьми ты это, хоть кому-нибудь доведися – станет больно. Ну, однако, я ей это спустила, думала, что она это еще в расстройке, и точно, вижу, что как это ворот-то у нее в рубашке широкий, так видно, знаешь, как грудь-то у ней так вот и вздрагивает, и на что, я тебе сказывала, была она собою телом и бела, и розовая, точно пух в атласе, а тут, знаешь, будто вдруг она какая-то темная мне показалась телом, и всё у нее по голым плечам-то сиротки вспрыгивают, пупырышки эти такие, что вот с холоду когда выступают. Холеной неженке первый снежок труден. Я ее даже молча и пожалела еще, и никак себе не воображала, какая она ехидная.
Вечером прихожу; гляжу – она сидит перед свечкой и рубашку себе новую шьет, а на столе перед ней еще так три, не то четыре рубашки лежат прикроенные.
«Почем, – спрашиваю, – брала полотно?»
А она этак тихо-тихохонько мне вот что отвечает:
«Я, – говорит, – Домна Платоновна, желала вас просить: оставьте вы меня, пожалуйста, с вашими разговорами».
Смотрю, вид у нее такой покойный, будто совсем и не сердится. «Ну, – думаю, – матушка, когда ты такая, так и я же к тебе стану иная».
«Я, – говорю ей, – Леканида Петровна, в своем доме хозяйка и все говорить могу; а тебе, если мои разговоры неприятны, так не угодно ли, – говорю, – отправляться куда угодно».
«И не беспокойтесь, – говорит, – я и отправлюсь».
«Только прежде всего надо, говорю, – рассчитаться: честные люди не рассчитавшись не съезжают».
«Опять, – говорит, – не беспокойтесь».
«Я, – отвечаю, – не беспокоюсь», – ну, только считаю ей за полтора месяца за квартиру десять рублей и что пила-ела пятнадцать рублей, да за чай, говорю, положим хоть три целковых, тридцать один целковый, говорю. За свечки тут-то не посчитала, и что в баню с собой два раза ее брала, и то тоже забыла.
«Очень хорошо-с, – отвечает, – все будет вам заплачено».
На другой день вечером ворочаюсь опять домой, застаю ее, что она опять сидит себе рубашку шьет, а на стенке, так насупротив ее, на гвоздике висит этакой бурнус, черный атласный, хороший бурнус, на гроденаплевой подкладке и на пуху. Закипело у меня, знаешь, что все это через меня, через мое радетельство получила, да еще без меня же, словно будто потоймя от меня справляет.
«Бурнусы-то, – говорю, – можно б, мне кажется, погодить справлять, а прежде б с долгами рассчесться».
Она на эти мои слова сейчас опущает белу рученьку в карман; вытаскивает оттуда бумажку и подает. Смотрю, в этой бумажке аккурат тридцать и один целковый.
Взяла я деньги и говорю: «Благодарствуйте, – говорю, – Леканида Петровна». Уж «вы» ей, знаешь, нарочно говорю.
«Не за что-с, – отвечает, – а сама и глаз на меня даже с работы не вскинет; все шьет, все шьет; так игла-то у нее и летает»
«Постой же, – думаю, – змейка ты зеленая; не очень еще ты чванься, что ты со мною расплатилась».
«Это, – говорю, – Леканида Петровна, вы мне мои расходы вернули, а что ж вы мне за мои за хлопоты пожалуете?»
«За какие, – спрашивает, – за хлопоты?»
«Как же, – говорю, – я вам стану объяснять? сами, чай, понимаете».
А она это шьет, наперстком-то по рубцу водит, да и говорит, не глядя: «Пусть, – говорит, – вам за эти ваши милые хлопоты платит тот, кому они были нужны».
«Да ведь вам, – говорю, – они больше всех нужны-то были»
«Нет, мне, – говорит, – они не были нужны. А впрочем, сделайте милость, оставьте меня в покое».
Довольно с тебя этой дерзости! Но я и ею пренебрегла. Пренебрегла и оставила, и не говорю с нею, и не говорю.
Только на утро, где бы пить чай, смотрю – она убралась; рубашку эту, что ночью дошила, на себя надела, недошитые свернула в платочек; смотрю, нагинается, из-под кровати вытащила кордонку, шляпочку оттуда достает… Прехорошенькая шляпочка… все во всем ее вкусе… Надела ее и говорит: «Прощайте, Домна Платоновна».
Жаль мне ее опять тут, как дочь родную, стало: «Постой же, – говорю ей, – постой, хоть чаю-то напейся!»
«Покорно благодарю, – отвечает, – я у себя буду пить чай».
Понимай, значит, – то, что у себя! Ну, бог с тобой, я и это мимо ушей пустила.
«Где ж, – говорю, – ты будешь жить?»
«На Владимирской, – говорит, – в Тарховом доме».
«Знаю, – говорю, – дом отличный, только дворники большие повесы».
«Мне, – говорит, – до дворников дела нет».
«Разумеется, – говорю, – мой друг, разумеется! Комнатку себе, что ли, наняла?»
«Нет, – отвечает, – квартиру взяла, с кухаркой буду жить».
Вон, вижу, куда заиграло! «Ах ты, хитрая! – говорю, – хитрая! – шутя на нее, знаешь, пальцем грожусь. – Зачем же, – говорю, – ты меня обманывала-то, говорила, что к мужу-то поедешь?»
«А вы, – говорит, – думаете, что я вас обманывала?»
«Да уж, – отвечаю, – что тут думать! когда б имела желание ехать, то, разумеется, не нанимала б тут квартиры».
«Ах, – говорит, – Домна Платоновна, как мне вас жалко! ничего вы не понимаете».
«Ну, – говорю, – уж не хитри, душечка! Вижу, что ты умно обделала дельце».
«Да вы, – говорит, – чту это толкуете! Разве такие мерзавки, как я, к мужьям ездят?»
«Ах, мать ты моя! что ты это, – отвечаю, – себя так уж очень мерзавишь! И в пять раз мерзавней тебя, да с мужьями живут».
А она, уж совсем это на пороге-то стоючи, вдруг улыбнулась, да и говорит: «Нет, извините меня, Домна Платоновна, я на вас сердилась; ну, а вижу, что на вас нельзя сердиться, потому что вы совсем глупы».
Это вместо прощанья-то! нравится это тебе? «Ну, – подумала я ей вслед, – глупа-неглупа, а, видно, умней тебя, потому, чту я захотела, то с тобой, с умницей, с воспитанной, и сделала».
Так она от меня сошла, не то что с ссорою, а все как с небольшим удовольствием И не видала я ее с тех пор, и не видала, я думаю, больше как год. В это-то время у меня тут как-то работку бог давал: четырех купцов я женила; одну полковницкую дочь замуж выдала; одного надворного советника на вдове, на купчихе, тоже женила, ну и другие разные дела тоже перепадали, а тут это товар тоже из своего места насылали – так время и прошло. Только вышел тут такой случай: была я один раз у этого самого генерала, с которым Леканидку-то познакомила: к невестке его зашла. С сыном-то с его я давно была знакома: такой тоже весь в отца вышел. Ну, прихожу я к невестке, мантиль блондовую она хотела дать продать, а ее и нет: в Воронеж, говорят, к Митрофанию угоднику поехала.
«Зайду, – думаю, – по старой памяти к барину».
Всхожу с заднего хода, никого нет. Я потихонечку топы-топы, да одну комнать прошла и другую, и вдруг, сударь ты мой, слышу Леканидкин голос: «Шарман мой! – говорит, – я, – говорит, – люблю тебя; ты одно мое счастье земное!»
«Отлично, – думаю, – и с папенькой, и с сыночком романсы проводит моя Леканида Петровна», да сама опять топы-топы да теми же пятами вон Узнаю-поузнаю, как это она познакомилась с этим, с молодым-то, – аж выходит, что жена-то молодого сама над нею сжалилась, навещать ее стала потихоньку, все это, знаешь, жалеючи ее, что такая будто она дамка образованная да хорошая; а она, Леканидка, ей, не хуже как мне, и отблагодарила, Ну, ничего, не мое это, значит, дело; знаю и молчу; даже еще покрываю этот ее грех, и где следует виду этого не подаю, что знаю. Прошло опять чуть не с год ли. Леканидка в ту пору жила в Кирпичном переулке. Собиралась я это на средокрестной неделе говеть и иду этак по Кирпичному переулку, глянула на дом-то да думаю: как это нехорошо, что мы с Леканидой Петровной такое время поссорившись; тела и крови готовясь принять – дай зайду к ней, помирюсь! Захожу. Парад такой в квартире, что лучше требовать нельзя. Горничная – точно как барышня.
«Доложите, – говорю, – умница, что, мол, кружевница Домна Платоновна желает их видеть».
Пошла и выходит, говорит: «Пожалуйте».
Вхожу в гостиную; таково тоже все парадно, и на диване сидит это сама Леканидка и генералова невестка с ней: обе кофий кушают. Встречает меня Леканидка будто и ничего, будто со вчера всего только не видались.
Я тоже со всей моей простотой: «Славно, – говорю, – живешь, душечка; дай бог тебе и еще лучше».
А она с той что-то вдруг и залопотала по-французски. Не понимаю я ничего по-ихнему. Сижу, как дура, глазею по комнате, да и зевать стала.
«Ах, – говорит вдруг Леканидка, – не хотите ли вы, Домна Платоновна, кофию?»
«Отчего ж, – говорю, – позвольте чашечку».
Она это сейчас звонит в серебряный колокольчик и приказывает своей девке: «Даша, – говорит, – напойте Домну Платоновну кофием».
Я, дура, этого тогда сразу-то и не поняла хорошенько, чту такое значит напойте; только смотрю, так минут через десять эта самая ее Дашка входит опять и докладывает: «Готово, – говорит, – сударыня».
«Хорошо, – говорит ей в ответ Леканидка, да и оборачивается ко мне: – Подите, – говорит, – Домна Платоновна: она вас напоит».
Ух, уж на это меня взорвало! Сверзну я ее, подумала себе, но удержалась. Встала и говорю: «Нет, покорно вас благодарю, Леканида Петровна, на вашем угощении. У меня, – говорю, – хоть я и бедная женщина, а у меня и свой кофий есть».
«Что ж, – говорит, – это вы так рассердились?»
«А то, – прямо ей в глаза говорю, – что вы со мной мою хлеб-соль вместе кушивали, а меня к своей горничной посылаете: так это мне, разумеется, обидно».
«Да моя, – говорит, – Даша – честная девушка; ее общество вас оскорблять не может», – а сама будто, показалось мне, как улыбается.
«Ах ты, змея, – думаю, – я тебя у сердца моего пригрела, так ты теперь и по животу ползешь!» «Я, – говорю, – у этой девицы чести ее нисколько не снимаю, ну только не вам бы, – говорю, – Леканида Петровна, меня с своими прислугами за один стол сажать».
«А отчего это, – спрашивает, – так, Домна Платоновна, не мне?»
«А потому, – говорю, – матушка, что вспомни, чту ты была, и посмотри, чту ты есть и кому ты всем этим обязана».
«Очень, – говорит, – помню, что была я честной женщиной, а теперь я дрянь и обязана этим вам, вашей доброте, Домна Платоновна».
«И точно, – отвечаю, – речь твоя справедлива, прямая ты дрянь. В твоем же доме, да ничего не боясь, в глаза тебе эти слова говорю, что ты дрянь. Дрянь ты была, дрянь и есть, а не я тебя дрянью сделала».
А сама, знаешь, беру свой саквояж.
«Прощай, – говорю, – госпожа великая!»
А эта генеральская невестка-то чахоточная как вскочит, дохлая: «Как вы, – говорит, – смеете оскорблять Леканиду Петровну!»
«Смею, – говорю, – сударыня!»
«Леканида Петровна, – говорит, – очень добра, но я, наконец, не позволю обижать ее в моем присутствии: она мой друг».
«Хорош, – говорю, – друг!»
Тут и Леканидка, гляжу, вскочила да как крикнет: «Вон, – говорит, – гадкая ты женщина!»
«А! – говорю, – гадкая я женщина? Я гадкая, да я с чужими мужьями романсов не провождаю. Какая я ни на есть, да такого не делала, чтоб и папеньку, и сыночка одними прелестями-то своими прельщать! Извольте, – говорю, – сударыня, вам вашего друга, уж вполне, – говорю, – друг».
«Лжете, – говорит, – вы! Я не поверю вам, вы это со злости на Леканиду Петровну говорите».
«Ну, а со злости, так вот же, – говорю, – теперь ты меня, Леканида Петровна, извини; теперь, – говорю, – уж я тебя сверзну», – и все, знаешь, что слышала, что Леканидка с мужем-то ее тогда чекотала, то все им и высыпала на стол, да и вон.
– Ну-с, – говорю, – Домна Платоновна?
– Бросил ее старик после этого скандала.
– А молодой?
– Да с молодым нешто у нее интерес был какой! С молодым у нее, как это говорится так, – пур-амур любовь шла. Тоже ведь, гляди ты, шушваль этакая, а без любви никак дышать не могла. Как же! нельзя же комиссару без штанов быть. А вот теперь и без любви обходится.
– Вы, – говорю, – почему это знаете, что обходится?
– А как же не знаю! Стало быть, что обходится, когда живет в такой жизни, что нынче один князь, а завтра другой граф; нынче англичанин, завтра итальянец или ишпанец какой. Уж тут, стало, не любовь, а деньги. Бзырит по магазинам да по Невскому в такой коляске лежачей на рысаках катается…
– Ну, так вы с тех пор с нею и не встречаетесь.
– Нет. Зла я на нее не питаю, но не хожу к ней. Бог с нею совсем! Раз как-то на Морской нынче по осени выхожу от одной дамы, а она на крыльцо всходит. Я таки дала ей дорогу и говорю: «Здравствуйте, Леканида Петровна!» – а она вдруг, зеленая вся, наклонилась ко мне, с крылечка-то, да этак к самому к моему лицу, и с ласковой такой миной отвечает: «Здравствуй, мерзавка!»
Я даже не утерпел и рассмеялся.
– Ей-богу! «Здравствуй, – говорит, – мерзавка!» Хотела я ей тут-то было сказать: не мерзавь, мол, матушка, сама ты нынче мерзавка, да подумала, что лакей-то этот за нею, и зонтик у него большой в руках, так уж проходи, думаю, налево, французская королева.