355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Крыщук » Кругами рая » Текст книги (страница 6)
Кругами рая
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 06:03

Текст книги "Кругами рая"


Автор книги: Николай Крыщук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Хотел бы он сам понять, отчего тогда завелся и обидел сына? Может быть, только потому, что видел в нем не газетчика, а писателя? Но ведь обида Алеши была глубже, не в статье дело. Поймет ли он это когда-нибудь?

В стремлении к полной самоотчетности есть доля пошлости. Это только так говорится: путь самопознания. Никакого такого пути нет. Есть неотвязное стремление, таинственная болезнь, мучительный порок, комически необъяснимое свойство, совершенно как в гоголевском «Ревизоре».

Городничий жалуется, что от заседателя всегда такой запах, как будто он сейчас вышел из винокуренного завода, а это нехорошо. И не может ли в этом случае помочь разными медикаментами уездный лекарь? Нет, этого уже невозможно выгнать, отвечает охотник большой на догадки Ляпкин-Тяпкин, потому что заседатель утверждает, что в детстве мамка его ушибла и с тех пор от него отдает немного водкою.

Так вот, мы не только по-гоголевски виртуозно объясняем этот недуг самопознания, но точно таким же методом пытаемся объяснить в себе всё, что уже неотвратимо случилось.

Природа со сверхъестественным упорством охраняет свои тайны, пуще же всего те, которые ближе всего к нам расположены. Похоже, она даже создала для этого специальные механизмы. Как только человек подбирается к заколдованной двери с целью понять себя самого, природа тут же выставляет непреодолимые секретные преграды. Вдруг оказывается, что ты в качестве исследователя себя же, которого собираешься понять и, не исключено, уличить в чем-то постыдном, уже не ты, а кто-то другой, посторонний. И, разумеется, тебе, в сущности случайному, он не желает открываться. А без его доброй воли ты оказываешься в роли взломщика или подсматривающего, что не только позорно, но и бессмысленно.

Вот и получается, что никаких внутренних тайн не бывает; как только тебе показалось – мало просто жить, а захотелось нечто вызнать про это занятие, ты сразу сам для себя становишься посторонним наблюдателем.

Но утешение, которое человек находит в этом занятии, сильнее даже столь неприятного открытия. Муки совести всегда высоко котировались у нас. Не честнее ли теперь, перед уходом, как говорится, во мрак, принять жизнь такой, как она случилась?

Чем-то фамилия этого писателя фамилию Кутузов напоминает. Или имя Кузьма. Рядышком еще Робинзон Крузо. Господи, Кутзее его фамилия!

Вот и не надо далеко ходить за определением старости. Это когда фамилию русского фельдмаршала путаешь с фамилией южноафриканского писателя.

Профессор тихонько засмеялся, оглянулся по сторонам и свернул в сад, где у него бывала обычно первая остановка.

* * *

Старик любил этот сад на Офицерской, закольцованный форейторскими, каретными и, кто их теперь разберет, какой еще надобности флигелями Юсуповского дворца. Особенно нравился ему маленький садовый павильон в стиле русского классицизма. Цыплячий петербургский цвет. Белые колонны. Третий век стоит среди серых своих братьев.

Возможно, автором его был тот же Валлен-Деламот, что строил для Юсупова дворец. Хозяйка, наверное, выходила сюда утром в шелковом капоте, в батистовой, отделанной кружевом косыночке, садилась за столик перед нарядным фарфоровым дежене, и кофешенк наливал ей кофе. Цветы, может быть, здесь разводили.

В советские годы в павильоне была скульптурная мастерская. Мальчишкой он случайно попал сюда на смотрины, которые Аникушин устроил своему размахавшемуся Пушкину. А теперь и самого Пушкина сюда вряд ли бы пустили. Теперь здесь ресторан «Дворянское гнездо». На пять, примерно, посадочных мест. Для особо избранных. В долг, должно быть, не кормят.

Летом перед парадным входом непременно выставляют вазы с можжевеловыми кустами, и на них слетаются дрозды.

Метрдотель стоит сейчас на солнцепеке и мучительно пытается зацепить взглядом собственную грудь, как будто опасается за накрахмаленную белую бабочку. Верно, что он без бабочки?

Григорию Михайловичу всякий раз кажется, что именно этого парня он видел однажды в карауле у Мавзолея. Тогда тот был озабочен тем, что не смел достать платок и освободить переполненный ноябрьской слякотью нос. Такой, видать, человек, с проблемами. В детстве он говорил не уважающим его корешам: «Честное слово даю!» Молодиц! До сих пор на посту.

Старик сел на скамейку, спиной к парадному двору, на который съезжались когда-то кареты. Кованые ворота были заперты на амбарный замок, а сам двор пустует уже век, поди. Два бюста в нишах у ворот и несколько статуй на крыше – обмелованные куски гипса с отбитыми носами и пуклями – вот все, что осталось от былой помпезности. И конечно, не одно только время потрудилось над этим.

Ни умиления, ни философской грусти не было в Григории Михайловиче. Руины – хлеб жестокосердных романтиков, этих шакалов будущего. А у него у самого голова мелом испачкана, и лишние красоты тоже пообломались да поистерлись в дороге. Простите, Наина, я тоже руина.

Солнце золотыми ртутными слезами набухало в окнах. Этот драматизм природы был уже не для его глаз. Профессор надел темные очки и снова закурил.

Мимо него туда-сюда ходили морские курсанты, офицеры и разновозрастной люд с собаками. Девочка лет двенадцати кричала и топала ножкой на великолепного серого в белых пятнах дога. Тот слушал ее невозмутимо и хмуро улыбался, как служивый дядька, делом которого было опекать дитя.

Навстречу шли два молодых кавторанга. В руках у них были неподвижно несомые дипломаты, как будто это были не дипломаты вовсе, а ядерные чемоданчики, от неудачного покачивания которых зависела жизнь, по крайней мере, Ямала. Один говорил другому:

– Слышал, что скипетр наш брякнул сегодня про белорусов?

Из-за их спин наподобие летучей мыши неожиданно вылетела молодая женщина и спланировала на скамейку рядом со стариком. Ветер от ее размахая обдал его едва ощутимым запахом, он бы сказал, фиалки, если бы был уверен, что помнит, как пахнут фиалки. И еще какой-то покалывающей свежестью, как будто Григорий Михайлович выпил залпом стакан холодного нарзана.

– Господи, боже ты мой! – сказала женщина неизвестно по какому поводу и тут же обратилась к нему: – Я вам не помешаю? А впрочем, вы сами курите!

У нее был голос инженю, с утренним придыханием, но знал он и низкие регистры – это ГМ отметил с удовольствием.

– Ничуть. Нет, нет! – ответил он несколько запоздало.

– Скипетр брякнул… Это же надо. Ха!

– Вы учительница? – спросил старик и тут же пожалел об этом. Если он попал в точку, то наверняка обидел. Надо как-то исправлять положение.

Профиль соседки напоминал летучий чернильный автопортрет Пушкина, в котором тот себе явно польстил. Глаза цвета июльского крыжовника. Посмотрев на часы, соседка оттянула немного веко. Значит, дальнозорка. Как и он. Очки носить не хочет, а на линзы аллергия. Женщина проверила на руке серебряный браслет в виде спящей кобры и потом только бросила взгляд на него, с нескрываемой досадой.

– С чего вы взяли?

– Я, конечно, ошибся, – заговорил он намеренно сбивчиво и суетливо, по-стариковски. – Вы работаете в бутике, или в салоне красоты, или референтом в «Газпроме». И у вас замечательный спортивный «Пежо» красного цвета».

Звук «о» ГМ произнес на французский манер…

– Ха-ха! – гортанно усмехнулась потомок Пушкина.

– Я не принадлежу к тем, кто считает, что все женщины за рулем непредсказуемы. Некоторые, напротив, водят изумительно прекрасно, довольно очень технично.

– Час от часу не легче. Нет, ну это же надо, как мне сегодня везет!

Григорий Михайлович был доволен реакцией. Нет, она все-таки учительница, его не проведешь. Он решил продолжитъ игру.

– Не поможете старику? – спросил он, превратившись мгновенно не просто в старика, но в слепого старика. – Внук наказал купить для катрижа…

– Картриджа! – женщина поправила его сурово, уже не скрывая раздражения.

Все шло по плану.

– Бес его разберет! У меня вот тут записочка припрятана. – Он стал рыться в карманах, глядя при этом чуть выше деревьев, как делают слепые. – С названием. Ну, с маркой этого… принтура. Не могу найти. Да я ведь не хуже же аборигенов Миклухо-Маклая. Я запомнил. Значит, так: «Кент бабы Джек стоит десяти сикофантов». Теперь, сейчас, минуточку, надо это как-то обратно в латынь перевести, в английский то есть…

Григорий Михайлович представлялся старичком смышленым, но немного запутавшимся и смущенным оттого, что не может уже соответствовать своей природной смышлености. Впрочем, в этом он, кажется, немного перебрал. Грубовато вышло. Женщина смотрела на него внимательно, давая отыграть сцену до конца. А он, напротив, совершенно не представлял теперь, что должен делать дальше.

– Так вот, вы не могли бы меня сопроводить. Здесь рядом совсем «Компьютерный мир»…

– У вас принтер «Сапоп», – медленно сказала соседка.

– А марка «Bubble jet printer BJ-10sx». Древний уже принтер, к ним и картриджей, наверное, нет. Правильно?

– Гениально! – воскликнул старик. – Бывает, говоришь с человеком и видишь, что в глазах у него ахинея. А вы… Я сразу понял, когда вы еще на «скипетр» отреагировали. Вы учительница!»

В своей тупости он был так упорен, что мог сойти за остроумца. На это и была слабая надежда.

– Да с чего вы решили? – снова засмеялась соседка. – И снова глупость повторили, в которой уже успели раскаяться. Какая же учительница хочет, чтобы все видели, что она учительница? Я что, правда похожа на училку?

– Ничуть! – искренне признался профессор.

– Ну, слава богу, хоть так.

Заметив, что старик разминает в пальцах очередную сигарету, женщина поднесла ему зажигалку, и он с благодарностью прикурил.

– А теперь давайте-ка снимем ваши очки, – ласково и в то же время властно сказала соседка и тут же выполнила собственное приказание. Григорий Михайлович зажмурился, как младенец.

– Простите старика.

– Я так и знала. Господи, да какой же вы старик? А если и старик, то самый молодой старик на свете! Дайте я вас поцелую. —

Профессор уже заметил привычку женщины тут же приводить в исполнение озвученные ею глагольные конструкции.

– «Бабка Джета»! Прелесть! А что такое сикофанты? Сикофанты, сикофанты…

– Не что такое, а кто такие, – сказал ГМ. – Профессиональные доносчики в Древних Афинах, по-нашему стукачи.

– Вы невероятный! Я бы запуталась в такой мнемонике. И две марки рядом: «Сапоп» – «Kent». Это же неэкономно.

– Кент, на молодежном жаргоне, парень что надо, – на этот раз действительно смутившись, сказал профессор. —

К тому же еще граф Кент из «Короля Лира». Все, как видите, просто.

– Блеск! – коротко резюмировала незнакомка и снова рассмеялась. – Скажите, а зачем вы называете себя стариком? Это кокетство?»

– Не думаю. Наверное, от врожденной безответственности. К старикам обычно относятся снисходительнее.

– Вам это разве нужно?

– А вам разве нет?

– Ну, я женщина.

– Мы с вами и есть два самых безответственных на свете существа – женщина и старик.

– Интересная мысль, – сказала незнакомка, и старик снова подумал, что перед ним наверняка учительница. – Но это же получается, что мы вроде как избранные?

– Ну, вообще чувство избранности – простительный недостаток. Психология карася-идеалиста, если помните у Щедрина. Карась может питаться ракушками, но щуки не могут питаться карасями, потому что те существа мыслящие. Большой природе при этом никакого дела до нашей психологии, заметьте, нет. Рыба сама себя отравляет в токсичной воде, а значит, хищники и рыболовы очень полезны. Вот и объяснение смерти, в котором при всем желании невозможно усмотреть никакого трагизма».

– Знайте, я ни на секунду не поверила, что вы действительно так думаете.

«Не учительница», – снова передумал профессор.

В это время у соседки подал сигнал мобильник. Сам ГМ «трубкой» не обзавелся, настаивая на своей старомодности. Сейчас он невольно скосил глаза на экранчик. «Таня, я в Комарове. Жду. Люблю. Целую. Алексей». На «Алексее» он невольно вздернулся, но мистические совпадения были противопоказаны его душевному устройству.

– Вас вызывают? – спросил он.

– Да. Но не срочно.

– Возлюбленный?

– Вот этот высокий слог, да, все-таки выдает возраст, – сказала Таня. – Что-то вроде того.

– И он, конечно, замечательный?»

– Конечно замечательный. Только слишком немного грустный, как выражался только что ваш старик. У него птицы никогда не здесь, не рядом, никогда не поют, а только улетают. Что это я с вами разговорилась? Вы такой настойчивый. Он действительно чудный человек и очень добрый. Скажите, – неожиданно спросила Таня, – а вы верите в зло? Ну, не в злых людей, в них как же не верить, когда они на каждом шагу, а в зло как таковое?»

«Ничего себе финты, – подумал ГМ. – Барышня – философ?» Не того он ожидал.

– Я не уверен, что знаком с ним. Еще в детстве прочитал у Достоевского что-то вроде того, что зло – простодушно. Но так за всю жизнь и не успел эту мысль додумать. Помните, что Воланд говорит Левию Матвею? Ты, говорит, произносишь свои слова так, как будто не признаешь теней, а также и зла. Ты глуп. Так вот, мне кажется, что и я в этом смысле глуповат.

– Разве можно верить и ничего при этом не знать о Зле?»

– Наверное, нет.

– И вам никогда не хотелось переустроить мир правильно?

Это походило на допрос гимназистки, и ГМ вдруг разом почувствовал, что устал. Вопросы, вообще говоря, были не пустяковые, но к чему это здесь, на скамейке, в разгар летнего дня?

– Идея Рима об устройстве идеального государства никогда не казалась мне устойчиво соблазнительной, – ответил он с невольным менторским равнодушием.

– И вы не пошли бы в случае чего на баррикады? Да у нас ведь уже были баррикады.

– Всякий порядочный человек «в случае чего» пойдет на баррикаду. Это другое.

К их скамейке стремительно, при этом чуть разбалансированно и отвлекаясь на замысловатые фигуры, как человек, только что покинувший лодку, приближался мужчина. На нем поверх футболки был надет вельветовый пиджак на вырост. Волосы цвета выцветшей соломы взлохмачены, круглые очки, которые принято называть чеховскими (почему не Заболоцкого?), едва держались на носу. Он был похож на постаревшего, но еще помнящего юношеский драйв рокера. Уже издалека «рокер» принялся приветственно махать им руками.

– Григорий Михайлович, – кричал он, – вас ли я вижу? Вы стали моложе меня!

На эту незамысловатую лесть незнакомка едва заметно усмехнулась, а ГМ узнал своего бывшего студента Костю Трушкина.

– Танечка! – Костя, ловко нагнувшись, поцеловал у женщины руку и после секундного раздумья поцеловал еще и в щеку. – Ты сегодня неправдоподобно точна! Вы вместе? Это сюрприз…

– Вот ты нас сейчас и познакомишь, – улыбнулась Таня.

– Ах, вот как? Ну, в таком случае я польщен, то есть рад, что мне выпала такая приятная миссия. Григорий Михайлович, мой горячо любимый и гениальный учитель.

Таня! Увы, Григорий Михайлович, Таня – просто хорошая знакомая моих хороших знакомых. Женщина-зависть. Когда говорит по-английски, англичане за ней не поспевают. Когда по-французски, французы тут же влюбляются. Когда по-немецки…

– Костя, ну притормози! – засмеялась Таня. – Как тебя все-таки разболтало на радио. А что, Григорий Михайлович, он был хорошим студентом?

– Все-таки все вы, переводчики, связаны с «органами». Что за следовательские вопросы?

– Здравствуйте, Костя! – наконец решил подать голос ГМ, отметив в очередной раз, что темп этой светской беседы не для него. Тут же он повернулся к Тане: – Костя был одним из самых толковых учеников, можете мне поверить. У него только один недостаток, сколько помню, – стремление обгонять время. Кстати, Костя, а когда Таня говорит по-немецки, то немцы что?..

– Импровизация сорвана, профессор. В таких условиях невозможно работать. Не помню.

Все трое рассмеялись, и, как в таких случаях говорят, им показалось, что они уже давно знакомы и только что вывалились, может быть, после дружеского застолья из «Дворянского гнезда». Профессор даже взглянул краем глаза на постового метрдотеля: тот стоял, как прежде, невозмутимый и чуть напряженный, – их веселье было не по его ведомству.

– Григорий Михайлович, давно вы на радио не выступали, – сказал Костя. – Гонорары у нас, конечно, сами знаете, оскорбительные…

– А что – нужно?»

– У нас сейчас, как раз когда все разъехались, затеяли новую рубрику "Ветер в окно”…

– Чувствуется импрессионистский дух, вкус русской усадьбы и, так сказать, тревога приграничного проигранного города. Хорошо».

– Не нравится?

– Да нет, почему же? Я готов.

– Свободный разговор. «Говорящие головы» снова в чести. Мы могли бы записать сразу целую серию: о современном состоянии культуры, о литературе, о жизни вообще… Вот, например, свежий роман Сорвеллера. Как он вам?

– Какой же он свежий, побойтесь бога? У него срок давности лет тридцать как истек.

– Превосходно! – Костя пояснил в сторону, для Тани:

– Книга вышла месяц назад, возглавляет рейтинговую десятку. – И снова к профессору: – А мемуар Дмитрия Александровича?

– Ну, колпак на нем всегда значительно превышал рост. Но в этом случае мне даже стало его жаль. Такая редкая возможность заговорить человеческим голосом упущена. Да вы меня не для стрельбы ли из пулемета приглашаете?»

– Что вы? Можем вообще никого из современных не брать. Только классика и жизнь в эпохальном формате. Вы завтра свободны? У меня с двух тридцати есть студия.

– Я тоже хотела бы прийти послушать. Григорий Михайлович, вы не возражаете?

Старик посмотрел на Таню. Она была явно взволнованной и от этого еще похорошевшей. Ему показалось… Нужно было проверить, действительно ли речь идет о свидании?

– Буду рад, – сказал он. – Завтра в двенадцать тридцать на этом же месте. Вам удобно?»

– Записано, – выдохнула Таня. – Я не опоздаю. – И к Косте: – Нам надо двигаться?

– Давно.

Костя пожал профессору руку, напомнив при этом о паспорте, Таня поцеловала его в щеку, и они быстро стали удаляться. Но ГМ успел услышать еще две реплики:

– Ты что, с дуба рухнула? Он же старый!

– Ничего ты, Костик, не понимаешь. Самый мой возраст.

Старик смотрел им вслед и думал, что сегодня же надо отыскать в шкафу рубашку поприличнее. Таня, идущая против солнца, стала уже почти силуэтом, и ему этот силуэт нравился.

– Сукин ты сын, Костя, – сказал он вслух без всякой, впрочем, злости. – Как всегда, пытаешься обогнать время? А оно, друг ты мой, любит терпеливых.

* * *

Костя внес в их беседу с Таней некое бесчинство несуществующего разговора, но все равно не смог порушить образовавшуюся связь. Его немного смущала филологическая подоплека этого знакомства-узнавания. «Но разве, – подумал ГМ тут же, – совпадение это больше подрывает веру в судьбу, чем Петербург, сад, лето, век?» Все это сошлось вдруг вместе и оказалось уместным.

«Ветер в окно…» Сегодняшний день начался для него именно с ветра в окно, который скинул со стола листок.

Это совпадение было из разряда уж совсем глупых и случайных. Однако что-то говорило профессору, что большому совпадению обязательно должны сопутствовать маленькие, может быть, даже дурашливые, размалеванные, крикливые. Тут есть какой-то драматургический закон.

Название передачи напомнило Григорию Михайловичу и еще одну историю – не историю, скорее научную гипотезу, вычитанную в какой-то газетке. Следовательно, гипотеза эта вполне могла быть и антинаучной, ну, да это сейчас значения не имело.

Автор газетной заметки утверждал, что стекло никогда не может стать вполне твердым веществом, потому что по природе своей жидкое. Получалось, что годами и десятилетиями любое стекло, допустим, в оконной раме, медленно стекает, и если измерить его, то в верхней части оно окажется тоньше, чем в нижней.

Дальнейшее было уже фантазией дилетанта. Теоретически возможно, подумал ГМ, что в один прекрасный или, наоборот, несчастный день человек увидит на подоконнике лужу стекла, которая в вечной нетронутости сохраняет в себе не только его жизнь, но и жизнь его предков. В пустую раму подули бы тогда ветры других веков, которые сдерживались до поры твердым стеклом, и эти ветры столкнулись бы с сегодняшними, проживающими свою короткую и счастливую жизнь по эту сторону прозрачной твердости. Последствия такого столкновения предсказать невозможно. Однако от этого восторга или же гибели нас спасает, как ни странно, наша собственная неосторожность, наша принадлежность к жизни – страстной, лишенной каких бы то ни было признаков последовательности и исторического умысла. Стёкла бьются!

Не умея найти сколько-нибудь разумного применения этой фантазии, старик деловито пошел из сада в сторону известного ему приюта для сбившихся с пути. «Ноги у Тани красивые, – вспомнил он удаляющийся от него к солнцу силуэт. – Хорошие ноги. – В поисках подходящего поэтического определения он наткнулся неизвестно как на дурацкое слово и, чтобы избавиться от него, произнес вслух:

– Репрезентативные.

* * *

Из сада на Офицерской профессор вышел в легком и приподнятом настроении. Улица лилась, как будто была только что пущена на его глазах, образовала дельту на Театральной площади, правым рукавом откинулась к Мойке, но основной поток ее продолжал устремляться дальше – на Пряжку, в Неву, к заливу. Жизнь его, краткая и ничтожная, конечно (параметры ее, по утверждению Магомета, соответствуют трепету комариного крыла), в этот первый день творения еще не знала времени, а значит, и грусти, и была она чиста и неопытна, как сам Создатель, Дух которого носился над водою.

Такое состояние посещало иногда Григория Михайловича, и не так уж редко, между прочим. Может быть, не отдавая себе в этом отчета, он и жил в ожидании его. Причиной, конечно, нередко бывали женщины, иногда даже только видение женщины, а не она сама, присланная, так сказать, судьбой на предъявителя. Но случалось такое состояние и само по себе.

Этой весной, например, здесь же застал его вечерний перелет птиц. Они летели в матово зеленеющем небе над Театральной площадью косяк за косяком, точно тысячи рукописных посланий, подумал он тогда. Беглая строка искривлялась и чернела, как будто кто-то пробовал нажим нового пера. Потом она выпрямлялась, замирала, предоставляя желающим возможность насладиться ее каллиграфической безупречностью. Лихой, углом, росчерк в конце строки говорил, впрочем, о том, что желание поделиться радостной вестью было важнее для письмописца, чем совершенство, а также о том, что был он молод и горяч. Несколько буковок всегда летело позади, пытаясь сложиться в слово. Едва одна строка доплывала до виднеющихся вдали верфей, как другая, трепеща и по ходу выстраиваясь, появлялась над Мариинским театром.

Никто из прохожих тогда не разделил с ним чтения этих посланий, даже не поднял глаза к небу, всем было некогда. Да и читать-то их, проживая жизнь в городе, люди давно, видимо, разучились.

Профессор вдруг заспешил. Не заспешил, а пошел быстро-быстро, обгоняя прохожих. Будто только в скором перемещении чувство, посетившее его, могло еще какое-то время продлиться, а иначе никак, захлопнутся створки, исчезнет и поминай как звали. Григорий Михайлович знал за ним эту повадку. Надо бежать, встреча за встречей.

Живот летел впереди него, мешал, по правде сказать, и мешал дышать. Он нажил его незаметно, как наживают случайных и тяжелых друзей, которые потом не вылезают из твоей кухни, пахнут ненужной близостью и телефонным звонком вламываются в первый сон. – Придется нам с тобой расстаться, дружок», – сказал профессор решительно, продолжая между тем огибать детские коляски, целующуюся пару и пересчитывающего мелочь паренька. Солнце грузнело и опускалось, с остановками, за крыши.

Наконец и старик остановился. Бежать было совершенно некуда, он это и с самого начала понимал и не для того, конечно, этот марафон затеял. Сейчас, пытаясь отдышаться и обтирая платком лицо и шею, он с удивлением ревизора обнаружил, что все так называемые ценности его на месте и паника была напрасной. Какая-то мелодия звучала в нем, давно отодвинутая и преданная, без трагических бездн и предчувствия романтизма. Может быть, Гендель?

Всё вокруг, даже дома, которые он едва узнавал, казалось чужим, не незнакомым, а чужим, не чуждым и неприятным – чужим, как будто они были когда-то хорошо и любовно знакомы, потом расстались, прожили отдельно жизнь и теперь, внезапно столкнувшись, поняли, что расстались тогда навсегда. В нем не было никакой обиды, воспоминания не накатывали на него, и он готов был благодарить неизвестно кого за то, что никто не высунется к нему больше со своим счетом из этой жизни, все счета давно аннулированы, а любому, кто вылетел бы навстречу с ошибочными претензиями или любовью, он просто и искренне мог объяснить, что тот обознался. В этом чувстве свободы не было, впрочем, и никакой эйфории, никакой отмены и волевого усилия. Он реально был недосягаем, к чему лишние жесты? Во что это чувство свободы или, быть может, освобождения должно вылиться, он также не знал, да и не хотел знать. Ничего сверхъестественного профессор, во всяком случае, от будущего не ждал и никаких решений не готовил. Все и так было при нем.

* * *

Пора было, однако, где-нибудь перекусить. На Садовой, куда Григорий Михайлович вышел, таких мест было много, но везде звучала музыка, это не годилось. Он хотел сохранить подольше ту музыку, которая была в нем, хотя уже сомневался, что это действительно музыка, а не, допустим, воспоминание о поскрипывании снега, ночном звоне в ушах или о закипающем чайнике. Не слишком озабоченный подыскиванием образа, Григорий Михайлович проходил одно кафе за другим, но отовсюду звучали хриплые тюремные баритоны и крики нерожавших девочек, которые призывали братишек отомстить за поруганную любовь.

Наконец прохладный подвал с приглушенным светом и девственной тишиной был найден. Клетушки из перекрестных, покрытых олифой или морилкой реек при некоем допущении могли сойти за ресторанные кабинеты. Низкие своды потолка были покрыты керамической плиткой, наподобие мацы. Григорий Михайлович устроился в самом дальнем из кабинетов, у входа в посудную, перед этим заказав сто пятьдесят граммов водки, две порции сосисок на вертеле, картофель фри и минералку без газа.

Рядом с ним тут же образовалась местная кошка серой полосатой расцветки. Она села, но поза ее не была рассчитана на долгое ожидание: задние лапки напряжены и голова подана немного вперед. Тут было вежливое предложение: если посетитель не возражает, она готова разделить с ним его одиночество и провести некоторое время у того на коленях. Профессор легко пристукнул ладонью по ноге:

– Не стесняйтесь. Ап!

Предложение было тут же с благодарностью принято.

Григорий Михайлович любил кошек, и они его любили. Рабская преданность собак, напротив, его тяготила. С кошкой отношения складывались равноправные и не налагали ни на одну из сторон тягостных обязательств. Их лесть была бесстыдна, то есть предполагала в хозяине стойкость ума, оставляя и за ним право на независимость предпочтений. Они благородно рассчитывались за корм и кров дружеской приязнью, но не всем при этом доставалась их любовь, и если доставалась, то ею стоило дорожить. С кошкой возможны были иронические отношения, вот в чем дело, чего, кажется, не скажешь о собаке. Тест Ахматовой «чай, кошка, Пастернак» и «кофе, собака, Мандельштам», в котором качество, по разумению Анны Андреевны, было, скорее всего, на стороне второй триады, Григорий Михайлович пересоставил бы по своему вкусу, поменяв кошку с собакой.

Когда уже принесли водку в графине и хлеб, в кафе появился еще один посетитель и стал рассеянно обходить столики, должно быть, тоже в поисках укромного места. Но внезапно он переменил решение и направился прямо к столу, за которым сидел профессор. Григорий Михайлович заранее испытал досаду. Столько мест вокруг, к чему эта теснота? Продолжая одной рукой гладить теплую кошку, другой рукой профессор продвинул на противоположный край стола пачку «Честерфилда», вынув предварительно одну сигарету, и закурил.

– Вы не возразите порушить ваше одиночество? – услышал он низкий голос и уже было повернулся для отпора, но в тот же миг узнал в подошедшем своего коллегу, молодого доцента Виталия Калещука, который так неожиданно вступился за него сегодня на заседании кафедры.

ГМ ответил в тон ему, коряво:

– Уж если вы обнамерились, то плюхайтесь напротив, милости прошу.

Тут же им принесли заказы, идентичность которых заставила рассмеяться обоих. Рядом с графином Григория Михайловича поставили точно такой же, ровно на треть наполненный графинчик, те же двойные сосиски, все то же плюс салат из свежей капусты.

– Ненавязчивая асимметрия, – заметил профессор, указывая на плошку с салатом.

– Да, – усмехнулся Калещук, – от выбора голова не кружится. Несмотря на капитализм, отечество пахнет примерно одним и тем же.

– Виталий, – сказал, выдержав паузу, профессор, – я всегда наслаждаюсь вашим голосом. Вот вы сейчас это произнесли, а я как будто сводку прослушал. Очень веский голос. На радио или на телевиденье цены бы вам не было.

Виталий ничего не ответил и странно, исподлобья посмотрел на Григория Михайловича и на кошку, которая расположилась кренделем слева от него на лавке. Коллеги чокнулись и выпили.

Явление коллеги в иной среде всегда несет в себе легкое потрясение и рождает новый ракурс. Виталий тоже, вероятно, чувствовал нечто подобное, поэтому легко разговорился.

Оказалось, что жизнь его ужасна. Скоро Григорий Михайлович знал уже, что существует тот в десятиметровой комнате, в которой тяжело доживала свой век и парализованная теща, покинувшая их только этой весной. Жена Калещука с недавнего времени предала свою жизнь Господу, дни проводила на подворье какого-то монастыря и презирала мужа за то, что тот не соблюдает посты, выпивает на стороне и слушает новости. Дочка-второклассница под влиянием матери настолько ушла в историческую несознанку, что на вопрос «Кто такие большевики?» отвечала: «Я знаю. Это такая станция метро». Для полноты картины надо добавить, что Виталий занимался обэриутами и по причине затратности семейных постов (овощи покупались только на рынке, а рыба после падения советской власти подорожала, а сам он любил мясо) выходил поздними вечерами для сбора бутылок.

Калещук любил в разговоре каламбур, но жизнерадостным его назвать было нельзя. Выражение лица его регулировалось нижней отвисшей губой и было столь же разнообразно, сколь и строго функционально, как будто та была специально приспособлена для огласовки команды «Тпр-ру-у!».

Григорий Михайлович очень опечалился за коллегу. Это была одна из тех разверстых пропастей, которую окружающие, в силу фрагментарного общения, не замечают. Когда никто и ничем не может помочь, должна быть хотя бы возможность выговориться. Но этой возможностью никто обычно не пользуется, он и сам такой. И в этот раз он не пошел навстречу чужой исповеди, что требовало как минимум рассказать коллеге о своей несложившейся жизни и тем самым облегчить немного его страдания. Такая мысль мелькнула, конечно, в нем, но так же быстро и исчезла. Тоска его семейной ситуации еще загустела, как только он представил, что должен перевести ее в связный рассказ, осветить грустным юмором, сдобрить банальной житейской философией и потопить, в конце концов, в море подобных ей семейных историй. В таком случайном откровении был запах предательства и пошлости, да и, попросту говоря, это был не его жанр.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю