Текст книги "Масштабные ребята"
Автор книги: Николай Печерский
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
Караул, увивают!
Пришло новое утро, а потемки в моей душе не рассеялись. Каждую минуту я ждал, что Пал Палыч подойдет ко мне, тряхнет за шиворот и скажет:
– Признавайся, ты разбил шестеренку?
Работа не шла на ум. Молоток не слушался, гвозди гнулись и влипали в дранку, как горбатые червяки. Подошел Ваня. Покачал головой, взял клещи и начал один за другим выдергивать противных червяков и бросать на пол.
Сейчас меня не интересовало ничто на свете, только шестеренка. Почему молчит Пал Палыч? Ведь я прекрасно слышал, о чем говорил в столовой прораб Афанасьев.
Я понимал, что выдаю себя с головой. Если человек хочет отвести от себя подозрение, нельзя беспрерывно охать и вздыхать. Я сто раз попробовал взять себя в руки и стал напевать на весь дом песню. С третьего этажа спустился Ленька Курин. В руке у него был молоток, за ухом, будто у настоящего плотника, лихо торчал карандаш.
– Кого у вас тут режут? – спросил Ленька, хотя прекрасно видел, что тут никого не режут, а поют веселые песни.
Странно, что все начали хохотать и даже повизгивать. Не смеялась только Ира-маленькая. Она наклонилась ко мне и тихо сказала:
– Коля, не надо петь. Они ничего не понимают.
С трудом я дотянул до обеда. Поскорее уйти куда-нибудь в тайгу, лечь на траву и забыть про все… Я сидел в столовой и, не разбирая никакого вкуса, запихивал в себя кашу.
В квадратном окошке возникла голова повара в белом измятом колпаке.
– Эй, работники, кому добавки?
Манич, который сидел рядом со мной, встал и отправился за добавкой. Я подумал минутку и тоже пошел к окошку. У человека с чистой совестью должен быть хороший аппетит.
Повар положил черпак жидкой ячневой каши, полил сверху маслом и бросил миску на железный подоконник. Миска завертелась, как волчок, и прыгнула прямо мне в руки.
– Следующий!
Веселый был этот человек, повар.
Удрать в тайгу не удалось. После обеда у нас был тихий час. Все разделись, легли на кровати и закрыли для виду глаза. Ленька Курин сидел на табуретке возле дверей в роли наблюдателя. Никогда не думал, что у него такие административные таланты.
Я повернулся на правый бок и закрыл глаза. Спать днем я долго не умел и поэтому проснулся скоро. В палатке стоял свист и храп. Ленька сидел на прежнем месте. Сложив руки кренделем, он спал.
Я смотрел на Леньку и думал, что все мои беды идут от него. Если б не Ленька, я бы ни за что не полез под транспортер. Ленька всегда так. Сует свой нос, куда надо и куда не надо, а потом отвечай за него…
Пал Палыч тоже ведет себя очень странно. Подошел бы ко мне и сказал:
– Коля, я знаю все. Правда это или неправда?
– А кто вам, Пал Палыч, сказал?
– А то ты не знаешь кто. Конечно, Ленька Курин. Сознаешься или нет?
– Теперь я, Пал Палыч, сознаюсь.
– Молодец! Будешь так делать или нет?
– Не буду.
– Перевоспитаешься?
– Честное слово, перевоспитаюсь. Вы ж меня знаете!
Поговорил бы со мной Пал Палыч и все бы было в порядке. Я тоже масштабный человек и все понимаю…
Где-то возле палатки седьмого-б запел горн. Ленька вскочил на ноги, протер глаза и хрипло закричал:
– Подъе-о-м!
Мы повскакали со своих коек, умылись на скорую руку под железным рукомойником и отправились строем на теорию.
Сначала Ваня говорил с выражением и паузами, как на сцене. Но привычка взяла верх. Ваня сорвался с якоря и понес… Остановить его не было никакой возможности. Мы стояли возле Вани кружком и смотрели ему в рот. Вот это дает!
Ваня прикончил за десять минут всю теорию и начал показывать нам штукатурные приемы – как держать сокол, как набрасывать лопаткой раствор, заглаживать резиновой гладилкой, как проверять штукатурку деревянным уровнем с крохотным живым пузырьком в середине.
Грубые, неуклюжие на вид руки Вани делали все с каким-то нежным шикарным изяществом. Ваня не замечал нас, не слышал похвал и завистливых вздохов.
Пал Палыч тоже любовался Ваней. Если б Пал Палыч был в данный момент учителем, а Ваня учеником, он наверняка отвалил бы ему пятерку с плюсом. Он бы ему все простил – и то, что Ваня трещит, как пулемет, и то, что называет нас братвой…
И все-таки день закончился для меня плохо. Беда, которую я ждал с минуты на минуту, не проскочила мимо, не пронеслась стороной… Случилось это сразу же после теории. Пал Палыч собрал всех нас в кружок и сказал:
– Ребята, мне надо с вами серьезно поговорить…
Началось!
Пал Палыч обходился без вступлений, придаточных предложений и вводных слов.
– На транспортере разбили шестеренку, – сказал Пал Палыч. – Кто это сделал?
В ответ – ни звука. Ребята поглядывали друг на друга и молчали.
Не сказал больше ни слова и Пал Палыч.
Я догадывался, о чем он сейчас думает и что мог бы сейчас сказать: «Я ждал целый день. Я надеялся, что кто-нибудь подойдет ко мне и честно расскажет. Неужели и теперь не хватает у этого человека смелости? Кайся, ничтожество, я считаю до трех – раз, два, два с половиной, три!»
Но Пал Палыч мог считать с таким же успехом и до тысячи и до миллиона. Я стоял вместе со всеми и молчал. Я понял, что Пал Палыч ничего не знает про меня. А сам я не полезу в петлю. Никогда. Ни за что в жизни!
Я не ошибся. Расчет у меня был точный. Пал Палыч ничего не знал. Он посмотрел вдруг на всех нас прищуренными, темными от злости глазами и сказал:
– Тот, кто разбил шестеренку, стоит сейчас здесь. Он трус и ничтожный человек. Пускай знает, я ненавижу его. Все, можно разойтись.
Пал Палыч раздвинул круг руками и, прихрамывая, пошел к палатке. Ира-маленькая побежала за Пал Палычем, но скоро вернулась расстроенная и заплаканная. Пал Палыч не желал говорить с ней.
Ну при чем же тут Ира-маленькая! Что он себе думает, этот Пал Палыч!
Никто не строил нас в колонну, никто не давал звонких, по-военному четких и строгих команд. Мы постояли еще немного и молча побрели домой.
И только возле палаток всех прорвало. Поднялся такой шум и гам, что мне снова стало страшно. Если ребята узнают правду, мне – капут.
Вечером Пал Палыч не пришел в столовую. Парламентеры, которых мы послали, вернулись ни с чем. Пал Палыч объявил нам бойкот.
Перед самым отбоем ко мне подошел Манич. Лицо у него было как у человека, который только что поглядывал в щелку – ехидное и в то же время трусливое – а ну дадут по шее!
Манич отвел меня за палатку и зашептал на ухо.
– Коля, шестеренку разбил Ленька Курин…
– Врешь, – сказал я. – Ленька не разбивал!
– Разбивал!
– А я тебе говорю, не разбивал! Я сам…
– Чудак ты, – теребил меня Манич, – «разбивал – не разбивал». Ленька ходил к Пал Палычу и сам все рассказал. Я стоял за деревом и все слышал.
Это было похоже на правду. Манич умел подслушивать. Тут он мог дать фору кому хочешь.
– А ты что – рад? – спросил я Манича.
– Конечно, рад… то есть не рад. Теперь все знают, какой этот Ленька. Правда, Коля, как ты думаешь?
Манич задавал мне один вопрос за другим и между тем совсем не ждал и не слушал ответов. Он все распланировал, взвесил и решил Ленькину судьбу: разрисовать Леньку в стенгазете, написать Ленькиному отцу, исключить из пионеров, выбрать другого старосту.
Манич вывалил все свои конструктивные предложения и задал мне последний вопрос: согласен я с ним или не согласен? Да или нет?
Я посмотрел в упор на Манича и сказал:
– Нет, Леньке этого мало! Надо вырвать ноздри щипцами, снять скальп, а потом повесить на лиственнице.
Манич от удивления поперхнулся и сразу стал заикой.
– Т-ты ш-шутишь?
Я был слабый человек. Ребята, бывало, колотили меня за трусость, отрывали на рубашке за здорово живешь пуговицы, а однажды поймали и нарисовали чернилами синие усы. Но сейчас я был сильнее всех на свете. Я сжал до боли кулаки и бросился на Манича.
Манич скакнул в сторону и с криком помчался по улице поселка:
– Кар-раул! Убивают!
Письма
Никак не пойму, что за человек этот Ленька. Даже несчастье идет ему на пользу. После истории с шестеренкой все стали относиться к нему еще лучше, чем раньше. Одни смотрели на Леньку, будто на героя, другие – будто на больного, которого нельзя обижать и волновать всякими пустяками.
Никто даже не собирался исключать его из пионеров и писать письмо родным. Наверно, это было потому, что отец Леньки применял телесные наказания. Несмотря на все недостатки, ребята были гуманные люди.
Многое тут шло и от Пал Палыча. Утром Пал Палыч был у нас в палатке. Он проверил, как мы застилаем койки, а потом остановился возле Леньки и сказал:
– Леня, надо выпустить стенную газету. Я вижу, кое-кто у нас разболтался.
Про самого Леньку Пал Палыч никакого намека не сделал. Это, пожалуй, правильно. Леньку уже заставляли рисовать на самого себя карикатуру и путного из этого ничего не вышло.
Обижает меня другое: почему Пал Палыч называет Леньку Леней, а меня по-прежнему Квасницким? Если бы Пал Палыч знал, что шестеренку разбил не Ленька, а я, он бы называл меня, как заключенного, – гражданином Квасницким. По-моему, у классного руководителя не должно быть любимчиков.
Непонятно мне и поведение Иры-маленькой. Получается так, как будто Ирин друг не я, а какой-то Ленька Курин. В перекур Ира-маленькая подошла ко мне и сказала:
– Коля, ты должен помириться с Леней Куриным.
– Почему я должен с ним мириться?
Ира-маленькая оглянулась по сторонам и шепотом сказала:
– Потому что он благородный человек.
Меня взорвало:
– Если Ленька благородный, шептаться нечего. Надо кричать с трибуны!
Губы у Иры-маленькой вздрогнули. Но она все-таки сдержала себя и не заплакала.
– Я не для них говорю, – сказала Ира. – Они и так знают…
Ленька благородный человек. Я ничего не понимаю. Я хуже всех. Что же это такое? Почему на свете столько несправедливости?
Беда и радость не ходят в одиночку. Они обязательно приводят за руку своих подружек. Вечером пришла почта и мне сразу же два письма – от мамы и отца.
Самое длинное – от мамы. Это даже и не письмо, а подробная инструкция, изложенная ласковыми и нежными словами – как есть, как стирать носки, как одеваться в зябкие дни.
В письме отца тоже попадались вежливые слова. Но смысл, цвет и запах у них был совсем другой. Отец мой, как я уже говорил, человек очень серьезный и по-настоящему, на все сто процентов, меня никогда не хвалит.
Писал отец, в основном, о пиропе. Он просил пойти к оленьему пастуху и там все точно узнать – найден камешек в реке или это вовсе и не камешек, а кусочек стекла. В конце письма отец писал, что у меня легкомысленный подход к делу и мягко называл меня шляпой. За «шляпу» я не обиделся. Если бы отец знал, что и как получилось с пиропом, он бы не делал таких поспешных выводов.
Я еще раз перечитал оба письма и окончательно успокоился.
Первым делом мне надо распутать историю с пиропом. Завтра воскресенье, и я, пожалуй, пойду к оленьему пастуху. Если взять напрямик через тайгу, часа за три можно добраться к его юрте. Жаль, нет у меня тут настоящего друга. Но что сделаешь – раз нет, значит нет.
Манич несколько раз пытался помириться со мной. У человека нет никакого самолюбия. Его бьют, а он подлизывается и виляет хвостом. На месте Манича Ленька поступил бы совсем по-другому. Впрочем, про Леньку я сказал просто так, для сравнения. Ленька – отрезанный ломоть и возвращаться к этому не будем.
Между прочим, Манич получил сегодня посылку. В огромном ящике, обитом с углов железными скобками, было на взгляд не меньше пуда. Манич взвалил этот сундук на плечи и немедля ушел прятать свой харч в тумбочку. Правильно все-таки я назвал этого типа мистером Манчем!
В юрте
Все дело испортила Ира-маленькая. Она догнала меня на краю поселка и спросила:
– Коля, куда ты идешь?
Я сказал первое, что пришло в голову:
– За цветами.
В глазах Иры засияло два крохотных черных солнышка. Я сразу понял, что дал маху. Теперь от Иры не отвертишься.
Так оно и получилось.
Ира-маленькая заправила за уши свои черные, вечно спадавшие на щеки волосы, и вприпрыжку пошла за мной.
– Идем, я знаю, где цветы.
Только этого мне и не хватало! Если я не успею вернуться к обеду от пастуха, Пал Палыч снова будет задавать различные вопросы и придираться ко мне.
В принципе цветы я люблю. Но в школе об этом лучше не заикаться. Мальчишки утверждают, будто масштабные люди выше цветов и прочих предрассудков.
Но сейчас у меня была только одна мысль: поскорее набрать цветов, отделаться от Иры и махнуть к оленьему пастуху.
Собирать цветы мы начали прямо на опушке. Вокруг березок цвели белыми островками ромашки, поднявшись в полный рост из травы окликал мохнатой шапкой полосатых ос иван-чай, дотлевали, будто угольки в костре, последние жарки. И только багульник стоял меж цветов горюн-горюном. Видно, еще совсем недавно налетел в эти места низовой ветер, сорвал с веток фиолетовые лепестки и унес за Вилюй. Потому и небо сейчас за рекой такое нежное и чуточку голубее, чем везде.
Я набрал за десять минут огромную охапку цветов и крикнул Ире:
– Пошли, что ли? Во у меня сколько!
Ира-маленькая улыбнулась в ответ и снова склонилась над каким-то цветком. Все мои планы летели вверх ногами. Пока Ира соберет свой букет, как раз к обеду затрубят.
Объяснять Ире, куда мне надо идти, глупо. Самое верное дело – улизнуть. Потом можно что-нибудь придумать и оправдаться. Ира тут, конечно, не заблудится. Вон – Вилюй, а вон и наш поселок. Раз-два и там.
Сначала я пятился от дерева к дереву, потом развернулся на сто восемьдесят градусов и нажал на все педали… Вперед!
Тайга становилась все плотнее. Вокруг стояли теперь лишь сосны да высокие лиственницы, такие, что не добросишь камнем. Лишь кое-где росли меж деревьев кусты черемухи да колючий, вцепившийся насмерть в землю, шиповник.
Я остановился. Надо оглядеться, куда занесли меня мои ноги. Ага – справа поблескивает Вилюй, чуть слева – дорога, по которой мы недавно пришли в поселок, а вот он я. Придется взять еще левее, срезать угол и тогда все будет в порядке.
Летом в тайге броди сколько хочешь. Никто не тронет. У волчишек свои дела, у медведей – свои.
Вскоре мне попалась тропка. Видно, совсем недавно шел по ней к Вилюю охотник. Вот тут, на этом растрескавшемся вдоль и поперек пеньке, он курил, а вот сорвал масленок, потрогал пальцем тугую, как мяч, шляпку и положил у тропы:
– Ты меня извини, гриб, я за тобой в другой раз приду.
Нет на свете ничего милее таежной тропки. Но мне пришлось с ней расстаться. Она свернула влево, а мне надо прямо. У тропки свои дела, у меня – свои.
Я прошел еще километр или два и уперся прямо в рыжий сухой торфяник. Казалось, лес в этих местах прочесал своими гусеницами огромный трактор. Деревья стояли, как попало – одно качнулось вправо, другое – влево, а третье, крякнув, свалилось на землю.
«Эге-ге, – сказал я сам себе, – тут надо глядеть в оба!»
Один раз, когда мы ходили с отцом белковать, я чуть-чуть не затесался в такой пьяный лес. Деревья падают тут не просто так. Валит их набок подземный огонь, который живет в торфянике, будто в печке. Прошумит в одночасье по тайге пал, выжжет до черноты траву и стихнет где-нибудь в сыром холодном распадке. И только в торфянике подолгу сидит, подгрызает корни деревьев своими острыми зубами огонь. Порой и зазимует там под белой снежной шапкой. Попадешь в такое пекло – пощады не проси. Масштабный ты или не масштабный – все равно обгоришь до самых ушей.
Я обогнул торфяник и снова пошел вперед. Еще немножко, еще чуть-чуть и за деревьями снова блеснет Вилюй и я выйду как раз к тому месту, где мы разводили свой пионерский костер.
Хорошо все-таки возвращаться на старые места. Там все твое – и холмик, на котором хлебал из котелка пшенную кашу, и пчела, которая кружила возле твоего носа, и крохотный уголек из костра.
Но что это, почему так долго не показывается Вилюй? Я остановился на минутку и стал думать: «Сначала я шел прямо, потом свернул влево, потом обогнул болото и снова взял напрямик. Хорошо, подумаем еще раз: вот у меня левая рука, вот правая… Да нет, все в порядке. Дуй вперед, Колька!»
Мама всегда говорила, что у меня сложная и заковыристая натура. Я сам пытался разобраться, кто я такой и почему на меня валятся со всех сторон шишки и камни. В отношении сложности мама, по-моему, права. Где-то в середине меня живут совсем рядышком трусость и легкомыслие. Трусость у меня врожденный порок, а легкомыслие перешло, как грипп или коклюш, от Леньки Курина. Тут нет ничего странного. Попробовали бы дружить с Ленькой столько, как я!
Чего мне стоила дружба с Ленькой Куриным, я понял лишь тогда, когда окончательно запутался в тайге. Я не хочу рассказывать об этом. Надо снова вспоминать, как я метался от одного дерева к другому, плакал и звал кого-то на помощь.
Спас меня случай. Я кружил по тайге, как шальной, и вдруг увидел тропку. Ту самую, которую легковерно бросил еще в начале пути. Милая, дорогая тропка. Она вывела меня из тайги, а затем, когда самое страшное осталось уже позади, простилась со мной и навсегда исчезла в мелких приречных голышах.
Конечно, кое-кто мне не поверит. Расскажи про это Леньке Курину, он сразу станет на дыбы.
– Мура! Такой конец бывает только в сказках.
Если бы я сгорел в торфянике или попал бы в брюхо медведя, Ленька сказал бы: «Вот это класс!»
Тропка привела к тому месту, где мы жгли костер. Только Вилюй оказался не с правой руки, а с левой. Я дал огромный крюк и пришел к цели совсем с другой стороны.
Солнце уже катилось к западу. Тень от берега захватила половину реки. В тальниках задумчиво и грустно крякали утки. Только сейчас я понял, что устал и хочу есть. Но являться в гости вот таким было неудобно. Я вымыл руки и лицо, прикрепил булавкой клок рукава, застегнулся на все пуговицы и пошел к оленьему пастуху. Будущее меня не тревожило. Я выспрошу у пастуха про камешек, узнаю короткую дорогу и – в путь. Вполне возможно, якут уважит и даст мне верхового оленя. Деловые люди всегда найдут общий язык.
Я открыл дверь, улыбнулся и громко сказал:
– Капсе, дагор!
Юрта была пуста. Возле окошка лежал вверх ногами круглый табурет, в углу стоял, как ружье, старый, треснувший на макушке хорей. Я кинулся из юрты, стал кричать на всю тайгу.
– Эге-е-й! Эге-е-й!
Но нет, не звенел колокольчик на шее оленя, не слышалось в ответ глухого надсадного бреха собак. Олений пастух угнал стадо в другие места. И не скоро теперь войдет он в юрту, поднимет трехногую табуретку и протрет рукавом кухлянки пыльное стекло. Лишайник, до которого так падки олени, растет очень медленно. Поднимется за короткое лето на три-четыре сантиметра и – шабаш. Нету ему больше ходу до следующей весны.
Я стоял возле юрты и с тоской смотрел на темную, притихшую к ночи тайгу. В голову снова полезли глупые, дикие мысли. Теперь я ни за что не найду обратную дорогу. Придется жить в тайге и питаться, как древняя обезьяна, о которой рассказывала на пятиминутке. Зинаида Борисовна.
Лет через пятнадцать, а то и двадцать вновь зазвенит в этих местах колокольчик оленя-вожака. Олений пастух с опаской глянет на бородатого, оборванного мужчину с голубыми глазами и черными, как уголь, волосами и скажет:
– Капсе, дагор!
– Эн капсе! Рассказывай ты. Ничего я не знаю. Даже то, что раньше знал, и то забыл.
– Худо твое дело, – скажет олений пастух.
Запряжет пастух в нарты оленей и помчит в ПГТ. Там уже настроят и фабрик, и заводов, и новых школ, и кафе-мороженых. Возможно, что будет уже и не ПГТ, как раньше, а самый настоящий город.
Прикатит пастух на Большую Садовую, затормозит ногой нарты и спросит:
– Тут, однако, твоя изба, гражданин Квасницкий?
Соберется толпа. Шум. Споры. Не каждый же день привозят из тайги такое чудо.
Голод загнал меня в юрту. Пастухи, так же, как и охотники, оставляют порой харчишки для незнакомого друга. Я обшарил юрту и нашел в углу за полатями в кожаном мешочке сухую рыбину и пяток черных скрюченных сухарей.
После еды на душе у меня немного полегчало. Может быть, я зря вешаю нос и дело не такое уж страшное, как мне это кажется. Во-первых, не сегодня-завтра завернет сюда на ночевку охотник, а во-вторых, можно и самому добраться до поселка. Не, надо только срезать углов и лезть в тайгу. Пойду завтра по берегу Вилюя, и все будет в порядке.
И вдруг совсем рядом с юртой раздался негромкий тоскующий вой: «у-у-у-у!» Это был волк. Он еще не скликал свою стаю, а только раздумывал и еще в чем-то сомневался и советовался с самим собой. От страха у меня отерпла на голове кожа. Подбежит сейчас серый к окну, трахнет башкой по стеклу – и все. Адью, Квасницкий, прощай, гуманный человек!
Говорят, перед смертью люди каются в грехах и милостиво прощают близких. Призовет такой человек к своей постели дружков-приятелей, грустно посмотрит на них и скажет умирающим шепотом:
– Поскольку мне все равно каюк, я признаю свои ошибки. Не поминайте, братцы, лихом, я перевоспитался…
Слушая завывание волка, я тоже каялся в своих грехах. Я мало прожил на свете, но уже натворил много неприятных и позорных дел: хватал двойки, потому что любил спать и не любил работать, вырывал из дневников листы, грубил учителям, сваливал свою вину на других и особенно на своего лучшего друга Леньку Курина. Теперь, когда шли последние минуты моей жизни, я понял, что Ленька в самом деле был масштабным человеком. Он выручал из беды товарищей и горой стоял за справедливость и крепкое мальчишеское братство. Ленька – это был Ленька!
Я не хотел ничего преувеличивать и хвалить себя в эти трагические и ужасные минуты. Видимо, у меня тоже есть какие-то недостатки… Если волк передумает и все-таки не пойдет на крайнюю меру, я перевоспитаюсь и буду жить совсем по-другому. Я приду к Пал Палычу и честно, без утайки скажу ему:
– Пал Палыч, накажите меня. Я трус и ничтожная личность. Ленька Курин не виноват. Я сам разбил шестеренку…