Текст книги "О бывшем купце Хропове"
Автор книги: Николай Никитин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Никитин Николай
О бывшем купце Хропове
Николай Николаевич НИКИТИН
О бывшем купце Хропове
– Как тебе, Антон Антоныч, газеты эти не надоедят... – сказала Олимпиада Ивановна, выходя из яблоневого сада с охапкой пакли.
– Не твое дело... – мрачно ответил Хропов, и рассердился, и даже покраснел. – Не бабьего ума дело... Тебе поручено кутать яблони, и кутай.
Что это вы, господь с вами! Поехали бы куда, развлеклись, а то с вашими газетами с ума сойдешь.
– Сходи... – посоветовал Хропов. – Скучно мне, места в жизни не найду.
– Вот другие торгуют, пристроились, приспособился всякий человек к новому режиму, а вы, прости господи, старовер, что ли, не знаете, как подойти. Теперь, слава тебе господи, нет революции, поехали бы куда, и я бы поехала. Вот деверя сестра два года уже уехала в Берлин и живет, не померла, а мы как оглашенные...
– Ну, довольно, – перебил жену Хропов, – довольно. Торговлю запретили – значит, запретили, лавки закрыл – значит, закрыл. А ежели им пришла охота разрешать, пожалуйста – пущай гольтепа торгует. Вот в бога веровал, а разочаруюсь и перестану веровать. Что ты в самом деле, Олимпиада Ивановна, что ты пристаешь? Может, я революционер.
Олимпиада Ивановна в изумлении даже опустила руки, и пакля упала на землю и, подхваченная сухим ноябрьским ветром, покатилась к забору.
– Да что это с вами, Антон Антоныч?
– Ничего, скучно, – плюнув на сторону, сказал Антон Антоныч, – места в нонешней жизни нет. Уеду в Парагвай... Вон в газетах пишут... в парагвайских штатах восстание, войска сдались, штаты пылают, буржуев ловят и бьют, будто блох.
– Да что с вами, Антон Антоныч?
– Ровно ничего. Обидно мне... меня ущемляли, ущемляли, реквизировали, реквизировали... Пущай их ущемляют... А уж ежели там восстание, так небу жарко...
– Да, может, все это врут в газетах, Антон Антоныч. Может, и города такого нет.
– Страна! Страна! – в исступлении почти закричал Хропов. – Не знаешь ничего, а тоже берешься рассуждать. Парагвайцы – это такой народ. Волос черный, густой, что мох, зиму и лето ходят во фраке и даже при цилиндрах, а в правом кармане обязательно ножик. Наваха – по-ихнему. Чуть что, наваху из кармана – и пошло. Спроси сябрского дьякона, он по этому поводу все книжки прочел. Пьяница человек, а с того, может, и пьет, что скучно ему здесь жить.
– Вот вы всё говорите – скучно, а сами никуда не едете.
– И не поеду.
– А мне не скучно, опротивело мне. И даже совестно вам, я еще не такая старая женщина, чтобы губить себя. То у вас торговля, то революция, а то сами не знаете что... как сыч.
– Человек должен сидеть на родине, Олимпиада Ивановна. Не спорьте. А на родине нынче нашему элементу скучно. Не спорьте, – сурово сказал Хропов.
Вдруг из-за забора выросла рука с пакетом, потом показался почтальон и, протягивая пакет, басом сказал:
– Хроповой Олимпиаде... из Берлина.
– Ай! – вскрикнула Олимпиада Ивановна и упала в обморок.
– Распишитесь в книжке.
– Давай скорей сюда! – крикнул Хропов почтальону. – И что это ты залпом: из Берлина? Видишь, женщина нервная. И много таких писем в наш город приходит? – важно спросил Хропов, расписываясь в почтальонской книжке.
– Да, почитай, на Посолодь первые.
– Первые. А вот ты ленишься газету заносить. Смотри, с каким городом у меня переписка.
– Да, это действительно необыкновенно. Спасибо, товарищ Хропов, сказал почтальон, получив на чай.
Хропов недовольно посмотрел на жену.
– Лежит... вот чумовая. Ну, письмо, ну, чего тут удивительного, даже перед человеком совестно, право, ну, чего лежишь?
– А может, она ненормальная, товарищ Хропов?
– А ты чего здесь стоишь? Видишь, дело семейное.
– Я что же, – сказал почтальон, прячась в усы, – я могу уйти.
Тут Олимпиада Ивановна, очнувшись, схватилась за письмо.
– Антон Антоныч, брось его, пожалуйста... Не читай, пожги его, бог с ним...
Тогда сказал Антон Антоныч строго:
– Смотрю я на тебя, Липуша, и удивляюсь: при таком муже и такая серая женщина.
Но тут Олимпиада Ивановна вскрикнула: "Свистят, свистят", – и опять упала в обморок.
И действительно, за палисадом проходил свободный художник Мокин, насвистывая песню своего сочинения.
В ярости Хропов выругал свистуна.
– Не видят, черти, рассвистался тоже... Перестань свистеть.
– Это я, Антон Антоныч, художник Мокин. – И толстый, кругленький человек прошел через калитку. – Здрасте! – сказал толстый, круглый человек в огненных кудрях.
– Что это у вас, и почему Олимпиада Ивановна без движения?
– Да ничего особенного... Письмо мы получили из Берлина. Лушка!
– Чего? – ответил из дому неторопливый голос.
– Воды барыне принеси и нервных капель.
– Принесу, – ответил голос из дому, но в доме все оставалось тихо.
Антон Антоныч Хропов стоял над Олимпиадой Ивановной, размахивая носовым платком.
– От неожиданности, – объяснил Хропов художнику.
В это время из дому вышла Луша со стаканом воды на подносе, с рюмкой и пузырьком.
– Вот вам лекарство, накапано... Накапала...
– Накапала, накапала... Да верно ли ты отсчитала? – спросил Антон Антоныч, взглянув на пузырек. – Может, ты на глаз накапала. Сколько капель отсчитала?
Луша покачала головой, задумалась:
– Будто... пятнадцать...
– Ну, я сам налью, – сказал Хропов и выплеснул рюмку. – Липушка, да очнись ты, господи... Какая у тебя порция для лекарства?
– Пятнадцать, – расслабленным голосом ответила Олимпиада Ивановна.
– Черт, так и знал.
– Зря добро спортили, – сердито сказала Луша и, нарочно зазвенев подносом, ушла в дом.
– Слышал, Яша?
– Что, Антон Антоныч?
– Как народ отвечает.
– Свобода личности, Антон Антоныч, кончен старый режим, умер старый Фирс.
– Какой такой Фирс, Яша?
– Так это, из одного сочинения... Что ж Берлин... Берлин – выгодный, наверное, город. Вот я разживусь, тоже поеду в Берлин картины писать, сказал Мокин, рассаживаясь на скамейке и закуривая.
– Ишь, корысть-то тебя заела, – рассердился Хропов, – заладил: в Берлин. Сиди здесь... Русский человек обязательно в России должен жить... что мы свою работу в Берлин будем совать?
– Не корысть, Антон Антоныч, а житейское дело. К примеру, зовет меня ваш поп...
– Какой он мой?
– Ну, я к примеру... Распишите, говорит, церковь и подновите старое, то, се... Пожалуйста, могу, деньги на бочку. А он торгуется, для богородицы, говорит, уступите. Вот серость! А я ему говорю: мне на вашу богородицу работать не расчет. Вообще искусство нынче эксплуатируют. Тоже в Совете портреты пишу, и Парижскую Коммуну им надо – гроши предлагают. Вы, говорит, разве не из революционной совести работаете? Совесть-то совестью, а кто будет совесть мою кормить?
Олимпиада Ивановна, будто что ее кольнуло, вскочила, услышав такие слова, и в страшном негодовании закричала на Мокина:
– Хоть вам и даден дар, а вы, Яша, прохвост! Больше я ничего не могу сказать.
– А ведь ты действительно прохвост, Яша, – после долгого раздумья сказал Хропов.
– Я... прохвост? Это вы серьезно?
– И не только прохвост, ты хулиган, Яшка.
– Я... хулиган?
Мокин побагровел.
Но Антон Антоныч не унимался.
– Подлец даже ты, Яшка, уж я тебе прямо скажу.
– Я... подлец? Что же это такое, граждане? – в растерянности развел руками Мокин. Но быстро оправился и, надев круглую шляпу-панаму, странно улыбнулся. – Я мстительный, Антон Антоныч, смотрите.
– Не запугаешь меня, Яшка, дар тебе дан, а все же ты от двух отцов рожден: один делал, а другой доделывал, вот потому и нет в тебе соответствия.
– Ах, так! – вскричал художник. – Вы храпоидол сами. Мало вас давили, капиталистов.
И стремительно выскочил из палисадника.
Вот из-за какого пустяка началось все происшествие.
Вечером Мокин сидел в трактире и, напившись в долг, хвастался соседям:
– Вот так, и не плачу... А почему я не плачу?.. Никто не знает, почему не платит Мокин. А потому Мокин не платит, что Мокин неприкосновенность личности имеет. Ну, а скажите, пожалуйста, почему бы мне не иметь неприкосновенность личности? А потому он имеет неприкосновенность личности, что имеет советский заказ на праздник Октябрьской годовщины. И вот он сидит и подымает за искусство бокал. Мироныч, дай еще пару!
Ночью Мокин ходил пьяный по Посолоди, бросался грязью и кричал на всю улицу:
– Хропов! Держи карманы! Держи карманы шире!
Псы страшно лаяли, и многие встречные люди, увидев Мокина, отходили от греха в сторону, даже не стесняясь прыгать в канаву.
Поп Паисий, глядя на эту картину из церковного дома, неожиданно для себя перекрестился и сказал матушке:
– Встань, мать, посмотри, как нализался наш художник Мокин. До чего доводит человека талант!
Надо прежде сказать, что против церковного дома стояла чудесная липа, а так как Мокин, может быть, не желая терять направления, держался середины, то в пути своем он наткнулся как раз на эту самую липу и, наткнувшись, упал. Полежав у дерева, он встал и оправился, но направление все равно было спутано, и потому около этой чудесной липы он заблудился. А может быть, ему понравился воздух, и потому он ходил кругом дерева и кричал, все более размахивая руками:
– Эй, Хропов, держи карман шире, держи карман!
Поп Паисий, испугавшись, подумал – что бы это могло значить (ведь это было против церковного дома), – сбегал в милицию и рассказал там, задыхаясь:
– Художник Мокин нализался и кричит у липы неизвестные слова.
Тогда пришел милиционер. Но Мокин гордо отстранил его рукой:
– А ты знаешь, кто я?.. Мокин я.
– Знаю, вы Мокин.
– Это верно, я Мокин... Но этого мало, дорогой товарищ. Кто я такой? – И Мокин удовлетворенно засмеялся. – Вот уж этого ты и не знаешь. Ну, тронь меня, тронь, пожалуйста.
– Никто вас не трогает, – сказал милиционер. – Уходите подобру-поздорову.
Ночью Мокин кричал в трактире. А кругом собирался народ и слушал.
– Скажите вашему Хропову: пусть карман держит шире. А кто мне может что сказать? Вот выпил и еще выпью, еще могу бутылку заказать. Потому что – кто я... художник Мокин, имеющий советский заказ... неприкосновенный художник, свободная личность. Вот кто я... Вот я даже могу по улице пойти и петь песни своего сочинения.
И действительно, Мокин, нахлобучив летнюю панаму, вышел на Егорьевскую улицу, держа направление к липам, чтобы не потеряться, и пел песни.
И так как никто не мог понять, какие песни поет Мокин, то, во избежание скандала, народ не пошел за Мокиным.
Мокину стало скучно. Он упал у церковного двора и, запев что-то невообразимое, совсем испугал попа Паисия. Поп опять сбегал в милицию и заявил:
– Художник Мокин у моего дома поет песни с неизвестными словами.
И когда пришел милиционер Пантюхов, Мокин уже заснул у столба.
– Вот, – сказал поп, – до чего доводит гордость. Возьмите его, товарищ.
Пантюхов поднял Мокина под мышки и прислонил к забору. Мокин проснулся. Тогда сказал Пантюхов громко, как будто уронил рояль:
– Пожалуйте.
– Не пойду! – закричал Мокин и в ярости сорвал с головы любимую свою шляпу. – Веди меня силой... Не хочу подчиняться узурпации. Знаешь – кто я... я художник Мокин, меня все начальство знает... я свободная личность.
– Может быть, – спокойно сказал Пантюхов и подал ему шляпу. Пожалуйте за мной, товарищ Мокин!
– Не пойду... Употребляй насилие, пусть все видят.
– Ах, так, – спокойно прибавил Пантюхов, – ежели вы не перестанете бузить, я свистну.
– Свистни... – попросил Мокин, повиснув в воздухе, – пускай все узнают. Свистни, пожалуйста, сейчас тебе будет...
Милиционер засвистал. И Мокина повели в участок.
А он смеялся в лицо всей встревоженной Посолоди и пел песни.
Вот, граждане, вы увидите, что такое будет.
Если бы здесь мы поставили точку, мы не рассказали бы самого главного.
Волнения столиц ничуть не важнее нашего волнения. Правда, посолодский пруд не есть Ладожское озеро, но вода есть вода. Кто же может это оспаривать?
Вот почему художник Мокин был выпущен на свободу и заявил милиции:
– Пьян был, сознаюсь, но кто причина?.. Бывший купец и капиталист Хропов...
И в этот же вечер он снова напился и ходил по улицам, угрожая:
– Погодите, я его съем.
И каждого, конечно, занимало – кто кого съест и как.
Наконец наступил этот торжественный день, принесший небывалый смех.
Под звуки собственного оркестра шла группа профессионального союза советских служащих с плакатом: "Мы наш, мы новый мир построим". Плакат изображал союз крестьянина и рабочего, трогательно скрестивших руки на обломках, и вот из-под этих обломков старого мира выглядывала испуганная голова Хропова.
Хропов затаил злость.
На следующее же утро, взяв палку, он пошел, встревоженный, по улицам, останавливая встречных и заходя в дома.
– Слыхали?
– Что? Как будто бы ничего не слыхали. Нет, слышали, Антон Антоныч... Начальник милиции обрезал своей собаке хвост... говорит – французская порода.
– Да нет, не то...
– А что же такое, Антон Антоныч?
Хропов осторожно приподымал палку и шептал на ухо:
– Мокин...
– Не слышу!
– Он... шу-шу-шу... шу-шу-шу-шу... Он... шу-шу-шу... Он... шу-шу...
Тут оба оглядывались по сторонам и переходили на такой шепот, что даже сами плохо слышали друг друга.
– Не может быть, Антон Антоныч.
– Я вам говорю...
– Не может быть... Он же лики мажет в церкви.
– Совершенно правильно, мажет... Он такое всем намажет... И намажет так... И мы такие выйдем измазанные. Ну, наше дело маленькое, я тороплюсь... Я вот тут себе собачку подыскиваю.
Вечером донесли об этом Мокину. Он был уже пьян, кинул бутылку и крикнул:
– Пусть ждет трубы твой Хропов!
Никто не удивился. Уже привыкли к тому, что художник изъяснялся туманно и что ему, как человеку искусства, вполне прилично отличаться странностями.
И только одно интересовало всех – о какой трубе заикнулся художник Мокин. Есть сигнальная труба, допустим, у стрелочников, есть просто труба – например, водопроводная, музыкальная труба тоже есть, есть выражение, многим непонятное, – "бертова" труба, бывает дымовая труба конечно, о ней мы совсем забыли, выражение есть – в трубу вылететь. Но если на это последнее намекал художник Мокин, то это был пустой намек, недостойный представителя искусства, плохо разбирающегося в текущем моменте. Нет, несомненно, здесь что-то не то... Но что именно не то, долго бились над этим посолодяне и, не добившись, бросили. Да и как было добиться такой мудреной загадки, когда жители Посолоди занимаются скотоводством и прасольством, а, как известно из "Общей истории культуры и цивилизации", подобные занятия мало способствуют развитию ума. Но все-таки мудрец нашелся, пусть не чистая кровь, пусть не прирожденец Посолоди, однако же имеющий дом и аптекарскую практику, – гражданин Сонеберг, аптекарь, с которым даже при Февральской революции случился такой казус. Соблазнился он революцией и вступил в партию социалистов-революционеров и даже выступал однажды на крестьянском митинге с такими словами:
– Правильно сказано, товарищи, что в борьбе обретешь ты право свое, а потому всю землю нам.
На что мужики, расходясь с митинга, так говорили:
– Вот сука, все о себе хлопочет, умная нация...
И, желая опередить Сонеберга, немедленно пожгли имения и произвели дележку.
Итак, когда взялся отгадывать гражданин Сонеберг, воздух был напряжен и действительно пахло в нем порохом.
Сонеберг же вопрос поставил ясно и прямо ребром.
– Что? – сказал гражданин Сонеберг, занимающийся аптекарской практикой. – Почему не так, почему не труба? Я уже давно говорил... Как вы не понимаете? Знаете, есть такие места, о которых очень страшно говорить, потому что это очень дальние места, и можно туда глядеть в подзорную трубу... О! Это уже есть труба! И я не завидую товарищу Хропову.
Все ахнули – и разошлись.
И обнаружилось все совершенно неожиданно. И даже, можно сказать, что никто никогда помыслить не мог. Смелость Мокина превысила границы человеческого разума, развернувшись небывалой фантасмагорией, и ослепила Посолодь настолько, что сначала все сказали только одно слово: "Ну..."
И с этим, только с одним этим словом ходили целую неделю. И при встрече с художником Мокиным каждый житель делал вежливое лицо и глазами изображал живейшую радость, будто и в самом деле видеть его доставляло жителям величайшее удовольствие.
Что же такое выкинул Мокин? Отчего проник в сердце трепет?
У левого престола посолодинской церкви художник Мокин писал картину "Страшного суда". И в Егорьев день, 27 ноября, в престоле полотняная завеса была спущена. В верхней части картины голубой ангел трубил в золотую трубу, а в нижней части, где изображались муки ада, голый грешник в непривлекательном и гнусном виде, дергаясь, лизал адскую сковороду. Читатель, конечно, догадывается, что этим грешником был Хропов Антон Антонович.
И когда Хропова подвели к картине, думали, что с ним будет удар. Затряслись на лбу синие жилки, он пошатнулся, но, ухватившись за соседей, имел еще силы сказать:
– Не ожидал, совсем не ожидал.
А после этого случая супруга Хропова, Олимпиада Ивановна, желая, может быть, смягчить тягостное впечатление, сообщила соседкам:
– Ничего страшного. Голова его, это верно, а тело совсем чужого мужчины. И не знаю даже, чье тело... Вот чье тело такое – интересно узнать...
Я ровно ничего не хочу этим сказать, у всякого, конечно, свои мысли и даже, может быть, цели, но Олимпиада Ивановна была действительно взволнована. И сам Антон Антонович, заметив это, рассердился и запретил ей посещать церковь.
Вечером сего же дня, надев картуз, отправился он к отцу Паисию. Застал его за колкой дров (вечером матушка собиралась печь оладьи). Линию свою Антон Антонович повел очень тонко.
– А может быть, отец Паисий, тут пахнет кощунством?
– Сейчас, – сказал отец Паисий, отбрасывая колун, – я только надену подрясничек...
– Не беспокойтесь, отец Паисий, оставайтесь в штатском виде, ответил Хропов, – я ведь на минуту зашел спросить, нет ли здесь беса или какой ереси.
Отец Паисий, закурив, сказал очень твердо:
– Беса нет, но в творении пребывает нечто католическое, но оно столь тонко, что, может, сего и нет.
– А нельзя сие тонкое заметить? – ласково сказал Хропов.
Отец Паисий не любил скорых решений и потому попросил:
– Антон Антонович, дайте мне сутки на размышление.
Целую ночь думал отец Паисий, ворочаясь в кровати столь энергично, что матушка, лежавшая с ним рядом, заметила спросонья:
– Не ври... клопов я выводила вчера.
– Да отстань. Вот сосуд навязался на мою шею, – отмахнулся отец Паисий.
Отец Паисий думал так: "Ежели картину замазать, хорошо... А что будет дальше? Хропова, конечно, удовлетворишь, а дальше? А дальше христиан отгонишь... Так придет каждый полюбопытствовать, даже соседи приедут: каждому интересно посмотреть, как Хропов в виде грешника лижет сковороду, и, конечно, зайдя, свечку купит или в блюдо как-нибудь кинет, а может быть, посовестясь, вдруг нечаянно и молебен закажет. Мало ли что бывает... Нет, – решил отец Паисий, – откажу я Хропову. Откажу!"
И когда Хропов явился за ответом, отец Паисий сказал ему смиренно:
– Что поделать, Антон Антонович, ведь оно теперь святое... Ведь рассвятить его не могу, ну, – я могу помыть, почистить, лаком покрыть.
– Куда вы хватили, отец Паисий? Лаком... – испугался Хропов.
– Да я только к слову, Антон Антонович. Я к тому веду, почтеннейший Антон Антонович, что своими средствами ничего тут не попишешь, тут придется к архиерею ехать, и еще как тому взглянется, – может быть, и до митрополита придется дойти.
– Я дойду, – решительно заявил Антон Антонович.
– Очень это долго, Антон Антонович. Это, может быть, год.
– Да хоть в десять лет, а дойду.
– Это вы в запальчивости говорите, Антон Антонович; когда подумаете, сами увидите, что напрасно...
– А я взрыв сделаю. Собор взорву, – сказал Хропов и в волнении даже встал во весь рост.
– Бог с вами, Антон Антонович, эка вы газет начитались. И даже лица на вас нет, сходили бы вы к доктору.
– Не пойду я к доктору, я не лошадь, – не помня себя, сказал Антон Антонович и в полном смятении, даже вприпрыжку, даже забыв попрощаться с отцом Паисием, ушел с церковного двора.
Полную ночь не сомкнул глаз Антон Антонович. И прекрасный месяц, вливавшийся за штору как жидкое серебро, только мешал сну, рассеивая его мысли. Дошло до того, что, не выдержав, обулся Хропов в валенки и, одев прямо на исподнее старую шубу, вышел к крылечку – подышать ночью и развеять жар прохладой.
И, наверное, ночной воздух так подействовал на разгоряченную голову, что Антон Антонович Хропов, вернувшись, крепко и хорошо заснул. И как только встал утром и не успел еще попить чаю, его осенило. Ничего не сказав Олимпиаде Ивановне, собиравшей к столу чашки, он побежал к отцу Паисию.
Агафья Тихоновна окликнула его, немного встревожившись:
– Что вы, угорели, Антон Антонович?
Но он не услышал этого, так велико было его стремление. И, запыхавшись, вбежал он за церковную ограду, крича что есть мочи:
– Нашел, отец Паисий, нашел!
Отец Паисий, прикрываясь занавесью, так как был еще в спальном виде, отворил форточку.
– Здравствуйте, Антон Антонович.
– Нашел... – только и мог сказать Хропов, в изнеможении падая на влажную утреннюю траву.
– Что же мы так стоим, – сказал поп Паисий, – да вы зайдите в квартиру...
– Нет, спасибо, я к вам на минутку забежал... я нашел...
– Да что вы такое нашли, Антон Антоныч? Да встаньте с земли, там сыро, и собаки тут ходят, – удивляясь, сказал поп Паисий.
– Средство нашел от зла...
– Что сие означает? – еще больше удивляясь, спросил поп.
– Свесить, отец Паисий. Снять, то есть, картину совсем, будто ее и не было.
– Необыкновенно простой выход, – согласился отец Паисий, – но необходимо подумать.
– Господи, отец Паисий, чего же думать? Да я хоть сейчас сам вон сниму, и без посторонней помощи. Где у вас лестница и молоток?
– Сейчас, – ответил поп, – я одену подрясничек.
И захлопнул фортку, чем немало рассердил Антона Антоновича, сказавшего: "Вот фокусник!"
И пока поп Паисий открывал дверь, чтобы впустить Антона Антоновича, Хропов придумал еще одно доказательство:
– Отец Паисий, Мокин – безбожный человек, и вы должны радоваться, что от нее избавляетесь. Не могла бы она вам помогать.
Поп покосился на Антона Антоновича, но спорить не стал.
– Антон Антоныч, вы человек светский и в нашей духовной профессии мыслите не инако, как по-светски. Чудотворить может простой камень или, к примеру, дерево, и даже бесы носили воду угодникам, когда был на то всевышний промысл. Я не к поводу спора, а к поводу неизвестности.
– Отец Паисий, я понимаю, я человек коммерческий. Вы говорите о возможных убытках.
– Не о возможных, а о настоящих я говорю, Антон Антоныч. Прикиньте, что мне стоит, простите, живопись – раз, холст – два, дерево для рамы и работа рамы – три, гвозди – четыре, за...
– Довольно! – вскричал Хропов. – За все я вас вознаграждаю.
Поп Паисий не знал, как вывернуться, и остался в большом смущении, выдумывая новый предлог. Тогда Хропов, заметив его колебания, поднял полу своего сюртука и с жаром воскликнул:
– Ну, покупаю!
– И еще.
– И еще вкладываю в храм, – ответил Хропов.
Поп Паисий не знал, что ему делать. С одной стороны, ему очень хотелось согласиться, а с другой – боялся прогадать.
– Вот что, Антон Антоныч, – решительно сказал поп, – дайте мне еще одни сутки на размышление.
Антон Антонович Хропов вышел из церковной ограды, смутным пудовым взглядом окидывая травку, солнце, дома, и, придя к себе, отказался пить чай. Еле-еле дозвалась его к обеду Олимпиада Ивановна.
– Вы покушайте, Антон Антоныч, и будет вам легче.
Ел он без всякого аппетита, не обращая на кушанье никакого внимания. И тогда Олимпиада Ивановна, обеспокоившись, спросила его:
– Антошенька, как тебе второе понравилось?
– Ничего, лещичек славный.
Тут Олимпиада Ивановна рассердилась таким невниманием, и вырвала вилку у Антона Антоновича из рук, и сказала недовольно:
– Да ты сказился, батюшка мой. Ты же свинину ешь. Или вникай в дело, или я прикажу кормить тебя на кухне.
– Что? Что ты такое сказала? О-лим-пи-ада? – побагровел и закричал нараспев Хропов, выскочив из-за стола и швырнув ложкой прямо в кота, тершегося около Олимпиады Ивановны в ожидании подачки.
– Ничего. Не кричите, пожалуйста, не при старом режиме. Я еще не настолько стара, чтобы терпеть, – спокойно сказала Олимпиада Ивановна, взяв с полу обалдевшего кота и уйдя с ним в спальню.
В другое время Антон Антонович разнес бы дом по бревнышку, но сейчас, увлекшись совсем другими мыслями, он не придал особенной важности подобной супружеской вспышке и решил пройтись за город, чтобы там на просторе разгуляться и найти иной выход.
Конец ноября как раз выдался сухой и ясный, и осенние гряды туч безмятежно отдыхали на самом краю полей, ничуть не мешая погоде.
Антон Антонович на пересечении двух дорог, сябрской и стружской, выбрал камень, смахнул с него дорожную пыль и присел, чтобы рассортировать мысли, как на прилавке товар.
– Несомненно, поп мне не нравится... Поп жаден, ну, пускай, черт с ним, что из того, что жаден: корыстолюбие свойственно человеческой натуре, но зачем же оттягивать? Оттягивать – это уже афера, это даже шантаж, за который при старом режиме могли послать в тюрьму, а нынче могут даже к высшей мере... Нет, не верю я попу, хоть ты что сделай, не верю. Тут надо обойти, тут выдумку подвести такую, чтобы сел он в галошу: на вот тебе, мол, аферист, сиди в галоше и чеши пятки. Тут что друг не сделает, враг поможет. Именно враг. Враг в таком деле вернее всякого друга. Что друг? Есть у тебя деньги – и друг. А нет денег или попал в безвыходное, так ты будто стреляная ворона – никому и не нужен, и друга нет, и даже предаст друг, не постесняется. Несомненно, это так. И несомненно, что в таком щекотливом деле враг нужен, только враг пожалеет и скажет: "Ладно, мол, Антон Антонович, вот, мол, твое дело рассыпем так и так". А попу я не верю, убей меня на этом самом месте, не верю. Тут только Мокин может. Приду к нему. "Ну, скажу, Мокин, здравствуй! Помоги мне, Мокин, спаси, пожалуйста, нет больше моей силы, ты победил. Вот пришел к тебе купец Хропов и просит прощения, победило искусство Мокина... На вот тебе от души пять червонцев, или даже десять могу, замажь меня на картине немедленно, и пойдем в трактир". А Мокин мне скажет: "Давно бы так, Антон Антонович, мне ведь и самому неприятно". А если этот аферист будет кочевряжиться, может Мокин, как свободная личность, прийти в Совет и шепнуть. И без сомнения, шепнет. Пускай поп бесится... А я ему: "На-ка выкуси, отец Паисий, видал-миндал... на тебе размышление, съел?"
Так Антон Антонович, сидя при двух дорогах на камешке, рассуждал вслух и смеялся.
В это время проезжала телега из Сябер с комсомольцами, возвращались они с конференции. И самая молодая из них, курчавенькая, с тупым носом, Сонечка Сонеберг, аптекарская дочка, увидя Антона Антоновича смеющимся и рассуждающим на разные голоса, сказала товарищам:
– Не рехнулся ли купец Хропов? Вот здорово.
И, приехав домой, рассказала о Хропове папаше.
Олимпиада Ивановна сидела дома у окошечка и плакала, когда пришел аптекарь Сонеберг.
– Что вы плачете, мадам Хропова? – спросил он осторожно.
– Как же мне не плакать, господин Сонеберг. Все люди как люди, одна я несчастная... Вот Фимушка, например, деверя моего сестра, в Берлине живет. Чего только нет там, в этом Берлине, господин Сонеберг. И луну-парк показывают, и под землей ездят. А какие кофточки! Рисунок им не в рисунок, полоса не в полосу – прямо зарылись. Негры на каждом шагу сапоги чистят, а я у моего благоверного в Питер выпроситься не могу: сиди, говорит, на чем сидишь. И теперь еще эта история...
И вдруг снова в три ручья залилась Олимпиада Ивановна.
– Какая это история, мадам Хропова?
– Какая, господи, да эта, с картинкой. Не пьет, господин Сонеберг, и не ест.
– Не ест? – внимательно спросил Сонеберг.
– Совсем не ест, господин Сонеберг, и не пьет совсем ничего, кидается на меня, как бешеный пес.
– Бешеный, – воскликнул Сонеберг, – это уже есть!
– Совершенно бешеный, господин Сонеберг. Совершенно. Сегодня даже кинул в меня ложкой.
– О! – перебил ее Сонеберг. – Я так и думал. Это уже есть. Знаете что, мадам. Заприте скорей все ложки и спрячьте туда, пожалуйста, все ножики. Я, как практикующий на правах врача, советую вам. Больше ничего я не могу пока сказать. До свиданья, мадам Хропова.
– Да что же вы так скоро? Да что ж вы думаете, Иосиф Иосевич? испугалась Хропова.
– Медицина, – гордо ответил Сонеберг, – ничего не думает, мадам Хропова. Она анализирует и ставит диагноз.
– Ах, господи! Да вы бы хоть чаю остались попить... – заметалась в страхе Олимпиада Ивановна.
– Нет, благодарю вас, я спешу. Мне телочку предлагают, все же надо посмотреть...
– Подождите одну минуточку, господин Сонеберг, – попросила Олимпиада Ивановна и, отобрав в соседней комнате серебро, вынесла гонорар Сонебергу бумажными деньгами.
– Простите, господин Сонеберг, – сказала она ему.
– Ах, зачем же такое беспокойство. Мерси, не стоит...
И, положив комочек бумаги в жилетный карман, вышел он из комнаты с достоинством, вежливо улыбнувшись на прощание Олимпиаде Ивановне.
– Главное, не волнуйтесь, можно еще вечерком заглянуть.
Только что успел уйти Сонеберг, как вернулся Хропов. Вынул из кармана банку с медом и поставил перед Олимпиадой Ивановной.
– Кушай, Олимпиада Ивановна, свеженького, центробежного, сейчас в лабазе взял.
– Спасибо, Антон Антонович. Где это вы так долго гуляли?
– В поле гулял, Липушка... в поле чудесный воздух, очень прочищает ум. А попу Паисию не верю я, Липушка, вот убей меня на этом самом месте, совсем не верую такому аферисту. Да что ты на меня так подозрительно смотришь? Не пьян, в своем уме и в твердой памяти.
– Может быть, вы еще хотите прогуляться? – ласково подошла к нему Олимпиада Ивановна, думая, как бы ей без него убрать в доме эти проклятые ножики.
– Рехнулась ты, видно, матушка. Мало я гулял! Да я есть хочу, как собака. Прикажи собрать... А-ах... – веселым смехом залился Антон Антонович... – К Мокину заходил, к врагу. Уехал... в Сябры его, видишь, звали церковь расписывать, заказ получает. Знаменитость. А все откуда пошел, спрашивается... С меня пошел, с моей легкой руки... вылезает в люди.
– А ты бы погулял, Антон Антонович. Я бы пока собрала.
– Да отстань ты со своим гуляньем. Вот гвоздь. Есть я хочу. Что там у тебя есть, давай.
"Как же быть с ножиками?" – думает Олимпиада. Ивановна.
– Каша только есть, Антон Антонович.
– Не хочу каши, мясного давай.
– Нет мясного, кот съел, Антон Антонович.
– Как – кот? Да побойся ты бога, Олимпиада Ивановна, ты же целый окорок к обеду подала.
– Вот... так и вышло... не стали вы кушать, ложкой бросили и ушли, а он нарочно, наверно, и слопал.
– Да как же это может кот нарочно?.. Где же это видано, чтобы простому коту целый окорок слопать? Нет, матушка Олимпиада Ивановна, ты, кажется, и впрямь рехнулась. И верно, придется мне в аптеку пойти.