Текст книги "Шпионы и солдаты"
Автор книги: Николай Брешко-Брешковский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
«САМЫЙ АРИСТОКРАТИЧЕСКИМ ПОЛК»
1
На винокуренном заводе съехались становой пристав Плисский и помощник акцизного надзирателя барон Келлерман.
Покойный муж Анны Николаевны, прожив имение в Каменец-Подольской губернии, купил новое уже на Волыни – Чарностав, бывшую усадьбу сначала разорившихся, а потом уже и вымерших графов Доморадских.
Супругам очень нравился этот старинный фасад с колоннами. Однако, несмотря на монументальность не нынешней кладки, – палац пришел в запустение. Облупились колонны, в некоторых залах проваливался пол, и опасно было ходить. Ласточки с безбоязненной смелостью, как домой, упруго и быстро влетали в разбитое слуховое окно, полукругом зиявшее в треугольнике главного портика, и, покружившись в голых и неуютных комнатах, – прочь, назад, скорей к теплу и солнцу.
Графский палац превращен был в винокуренный завод, а поодаль, на громадном, густо поросшем травою дворе, в одно лето вырос белый двухэтажный дом с электричеством, весь в прямых линиях и гладких ровных площадях, по типу барских дач Крестовского и Каменного островов.
Ловицкий умер, отравившись рыбой в одном из петроградских ресторанов. Анна Николаевна осталась двадцатишестилетней вдовой.
Она вся была из противоречий, вся лишь одно минутное настроение. Порою красавица, иногда же – только хорошенькая. Зависело от пустяков, расположения духа, перемены прически.
Кирпично-красный, весь заросший бородою и в золотых очках становой, поцеловав маленькую ручку, бледную и теплую, отчеканил хрипло:
– Мы к вам по долгу службы, глубокоуважаемая Анна Николаевна…
– И по весьма неприятному, – с церемонноучтивым поклоном добавил помощник надзирателя, щеголь в белом кителе и в форменных панталонах бутылочного цвета с синим кантом.
– А что такое? – лениво и без всякого любопытства спросила помещица.
Становой откашлялся, словно готовясь произнести речь, да он и произнес ее:
– Глубокоуважаемая Анна Николаевна, мы – накануне великих событий… Время, переживаемое нами, – весьма серьезное время. Объявлена мобилизация, вся армия, весь народ встает на защиту святого славянского дела… Опыт японской войны показал, что алкоголь – дурной советчик и друг русскому воину. Я не знаю, известно ли вам, что все винные лавки закрыты, продажа спиртных напитков в буфетах вокзалов, трактирах и гостиницах приостановлена… Итак, мы уполномочены уничтожить весь запас спирта на вашем заводе, то есть попросту вылить его, ибо этим, во-первых, мы пресекаем самую возможность пользоваться местному населению, а во-вторых, ввиду возможности неприятельского нашествия, что в силу близости границы…
– Так вы бы и начали с этого… Вам предписали вылить спирт, ну и выливайте!
И Плисский, и даже корректный и считавший хорошим тоном ничему не удивляться барон, оба опешили, удивленные таким бескорыстием. Ведь спирту в подвалах, на худой конец, – тысячи на две!
– Когда прикажете приступить к исполнению сей печальной необходимости?
Барон Келлерман язвительно и с явным оттенком презрения улыбался своими тонкими, слишком сухо и определенно очерченными губами. Да и весь он был сухой и определенный, несмотря на свой румянец. Носил густые и короткие баки, посредине пробритые. Ловицкая, со своей подчас резкой прямотою избалованной женщины, которой все сойдет, от поклонников в особенности, а все ее окружавшие мужчины были ее поклонниками, – однажды сказала:
– Знаете, у вас удивительно характерное лицо.
Акцизный чиновник насторожился, по самовлюбленности натуры своей ожидая что-нибудь лестное. Но вторая половина фразы уже менее понравилась ему.
– Да, характерное… Я не могу вообразить более удачного грима для молодого карьериста-чиновника.
Анна Николаевна любила пикироваться с Гуго Рудольфовичем. Он раздражал ее своею влюбленностью, искренней или кажущейся – не все ли равно?
2
– Нельзя ли меня избавить от этой церемонии, там ведь у вас и Франц Алексеевич, и Янкель Духовный, пусть они…
– Необходимо ваше присутствие.
Вся в белом, Анна Николаевна походила на девушку – такой моложавостью веяло и от фигуры ее, тонкой и гибкой, и от нежного лица с темными глазами, блеск которых был удивительно мягкий. Анна Николаевна шла через обширный двор, как луг, поросший травою. За нею становой и барон, а за ними – белокурая и свеженькая горничная Стася.
Вот и завод, угрюмый, с облупившейся штукатуркой, давно немытыми окнами, с печатью запустения во всем, и, несмотря на это, или, вернее, именно потому, величавый, весь в минувшем, поэтический, грустный. Когда-то вся магнатская Волынь съезжалась под этими портиками на пиры и банкеты, тянувшиеся неделями. На хорах гремел свой оркестр, и в большом зале до упаду отплясывали красиво и с огненной лихостью, как только умеют поляки, "бялего мазура".
Из подвалов, где раньше веками вылеживались пыльные, мохом поросшие бутылки с густым, как масло, венгерским и крепким медом, способным кого угодно лишить языка и ног, выкатывались теперь бочки с плебейским спиртом.
Франц Алексеевич Этцель, в коротком синем пиджачке, с впалым животом, человек неопределенного возраста и необычайной худобы, являл собой нечто среднее между Мефистофелем и Дон Кихотом, что не мешало ему быть скорее блондином, чем брюнетом. Светлые волосы его и усы – подбородок он брил – как-то белесо, линюче седели. Говорил он чуть слышно. Австрийский немец, он давно, очень давно служил у себя на родине в пограничной страже. Как-то глухой ночью преследуемый Этцелем контрабандист полоснул его ножом по горлу. Этцель чуть не умер, долго отлеживался. Шрам остался навсегда, и пропал голос. С тех пор, вместо человеческой речи, – скрипучий, какой-то чуть слышный шелест.
Этцель уехал в Россию, перешел в русское подданство и специализировался в деле винокурения.
Бледными бескровными губами Этцель жевал окурок сигары. Он был немыслим без этого, целый день перегоняемого из одного угла рта в другой окурка. Холодные, светлые, уже выцветающие глаза попытались блеснуть приветливо. Этцель, сняв котелок, склонился к руке своей хозяйки. Анне Николаевне почудилось, что ее клюнула какая-то недобрая, хищная птица. Этцель заговорил на "своем собственном" русско-польско-немецком жаргоне.
– Можно зачинать? – спросил винокур, он же и подвальный, Янкель Духовный, бледный еврей с громадной черной бородой, в люстриновом, ниже колен сюртуке.
Рабочие с серьезными, сосредоточенными лицами открыли краны высоких, в рост человеческий, бочек. Спирт, серебрящейся на солнце, струей поливал траву.
– А теперь завтракать, есть хочется, скоро двенадцать, – взглянув на часы-браслетку, сказала Анна Николаевна.
К столу кроме Плисского и барона приглашен был и Франц Алексеевич. Анна Николаевна ничего не ела. Завтрак вкусный: дикая утка в сладком соусе, гренки в зеленом шпинате и компот из собственных груш.
– Вы же хотели есть? – с мягкой заботливой укоризною влюбленного заметил барон.
– Хотела, а теперь не хочу.
Зато Плисский проявил аппетит отменный. Кости хрустели на его зубах, он мощно перемалывал их, и его борода ходуном ходила в движении.
К крыльцу, звеня особыми чиновничьими колокольчиками, подкатили две брички: новая, желтенькая, и другая попроще, затрапезная, исколесившая немало на своем веку и в погоду, и в непогодь. Первая – Келлермана, вторая – Плисского.
Прощаясь, барон улучил минутку остаться с Анной Николаевной с глазу на глаз.
– Через неделю я приеду ревизовать книги. Мне надо будет поговорить с вами об одном, очень важном предмете.
– Важном для кого: для меня или вас?
– Для… для нас обоих…
– Даже? Вот не думала о существовали таких "предметов", – пожала плечами Анна Николаевна, – ладно, поговорим, я никуда не собираюсь и, вероятно, буду…
3
Объявление войны Ловицкая встретила спокойно.
– Уезжайте, бегите! – советовал Гарновский, спешно покидавший свое имение.
– Зачем и куда? Ведь мне же ничего не сделают, а я решила провести здесь все лето до сентября.
– Мало ли что может случиться… Молодая одинокая женщина…
– Но ведь не дикари же, не варвары, не павианы поголовные эти австрийцы, надеюсь?
Винокур Янкель Духовный предлагал то же самое.
– Нехай ваша ясновельможность едет себе до Житомира, до Петрограда, чи до Москвы – так будет лучше, ей-богу!
В душе Анны Николаевны дрогнуло какое-то сомнение. Что б рассеять его, – Ловицкой до смерти не хотелось покидать Черностав, – она обратилась к Этцелю:
– Ну вот вы, Франц Алексеевич, вы сами бывший австрийский офицер, скажите, – можно опасаться насилия… грабежа?
Этцель с усмешкою, блестя своими выцветшими глазами, покачал головой, и тоненький, откуда-то изнутри, голосок сипло и тихо зашелестел:
– Але то глупство, австрийский и унгарский офицер – это джентльмен до конца ногтя, блаубен зи руих! Оставайтесь спокойны, ни одни волос не спадне… Аристократы, бароны, графы… война есть война, ал еж это рыцари!..
Анна Николаевна успокоилась, но ненадолго. Утром Стася, розовая, как холеный, молоком вспоенный поросеночек, доложила, что пришел Максим Недбай.
Максим Недбай, плечистый мужик с густой щетиною волос, зачесанных на лоб до самых бровей, был охотник, рыболов, вечный бродяга и, как все кругом говорили, контрабандист. От скитаний по болотам его постолы[9]9
Кожаные лапти.
[Закрыть] всегда были мокрые, и от него пахло какими-то лесными травами, сыростью заводей поросшего густыми камышами пруда и кровью убитой дичи. Всюду его видели с пистонной двустволкой за плечами. Вот и сейчас, покашливая, с ноги на ногу переминаясь, в желтой, с громадным трюмо в плоской раме, передней, он держал эту двустволку с обмызганной веревочкою вместо ремня.
Анна Николаевна любила разговаривать с ним. У других мужиков только и было нудных речей об урожае, о земле, о том, что трудно жить, о хлебе. Максим никогда не жаловался. Он приносил уток, бекасов и дупелей, которых бил на болотах и на громадном тридцативерстном в длину пруде, бороздя ею в своей душегубке. И всегда он рассказывал что-нибудь любопытное. Может быть, и привирал, но выходило интересно. То ему попадалась какая-то "ласка", или как зовут ее на Волыни – пырныкоза, величиною с доброго откормленного индюка. Он ее застрелил, но угораздило же ее, проклятую, упасть в камышиную гущу, и нельзя было найти, хоть ты тут пополам тресни… Повстречалась ему раз в лесу не то дикая кошка, не то бог знает что с перепончатыми крыльями. Только приложился, а ее и след простыл. Но крылья видел собственными глазами…
Однажды Максим всадил добрый заряд утиной дроби австрийскому пограничнику, пытавшемуся отнять у него ружье, ибо он перешел уже на швабскую сторону. Это была правда, так как между австрийским комиссаром и становым Плисским возникла по поводу раненого солдата целая переписка.
Недбай кашлянул, погладив коричневыми, узловатыми пальцами густую каштановую бороду и зоркими охотничьими глазами осмотрелся:
– А чи тут никого нэма?
– Узнал что-нибудь? Австрийцы идут?
– Придут! В Красноселке позавчера наш русский шкадрон ночевал, я там у кума был и на другой день остался у кума, а на ночь пешки сюда вернулся. И бачу – якойсь огонь над заводом, там кто-то в руке держит ни бы то факел, ни бы хфонарь и кружить им. Покружить и перестанеть, знов кружить… Я тихонько все ближе, ближе, крадучись по подстенками, эге, та это Франц Лексеич, и стоит на крыше, как бес худой, и все кружит!
– Ничего не понимаю!
– Я то ж добре понял, – с сознанием собственного превосходства мужчины и охотника над бабой, молвил Максим, – думает пани, спроста шваб встал среди ночи да полез на крышу? Знаки дает! Своя же кровь, швабская, знаки дает, что наш русский шкадрон уехал, то они, австрияки, могут к нам долазить. Они наш хлеб едят, так они нашу сторону держат – черта с два! Их нарочно швабы посылают сюда на границу, чтобы своих людей иметь, ох если б моя воля, всех бы этих колонистов вырезал! Что ни колонисту – гнездо гадючее!
– Как же быть?
– А так! Вы, ланочка, не давайте виду этой швабской морде, что знаете, как он махал огнем, а я что-нибудь придумаю, нехай приходят, большого войска не пришлют, самое большое будет шкадрон, нехай приходят на свою же голову, мы им дадим рады!
Анна Николаевна, хотя и смущенная, – холодком ее всю так и обвеяло, – угадала, что Максим единственный отважный и сметливый человек в усадьбе, на которого она может надеяться. Правда, более удобный выход – уехать совсем из Чарностава, но какой-то непонятный, противоречивый каприз мешал бежать. Было и страшно, и жутко, и одновременно какое-то волнующее любопытство нашептывало: "Остаться".
4
Днем, в пятом часу, подкатила, звеня колокольчиком, желтая бричка. Дворняги с лаем бросились к ней. Барон Келлерман выглядел накрахмаленней и щеголеватей обыкновенного. Китель сверкал белизною, подбородок был пробрит до глянца между бюрократическими баками.
– Пани наша у саду, – объявила Стася, ухмыляясь.
Келлерман прошел через столовую, гостиную, еще одну комнату без определенного названия и очутился на веранде. Прямо уходила липовая аллея. В глубине, на скамейке сидела с книгою Анна Николаевна.
– Что вы читаете?
Она протянула ему книгу.
– Вы знаете, что со дня на день могут нагрянуть сюда австрийцы?
– А вы бы уехали… Впрочем, это культурная нация, и, я уверен, они будут строго лойяльны.
– Культура, лойяльность, но ведь сама по себе война что-то дикое и чудовищное… Пойдемте отсюда… Я хочу движения, сегодня, кажется, будто свежо, видите, какое солнце оранжевое…
Они обошли дом, пересекли двор и очутились у ворот.
Спускался пологий пригорок, переходивший в плотину. С одной стороны плотины – в распутицу ее покрывала вода – начинался пруд, из-за которого и все имение названо было Чарностав. Вода в пруде совсем не была похожа на пресную, – такой отливала чернотою. Высоко, над камышами, треугольником носились, крякая пронзительно и сухо, стаи диких уток.
К другой стороне плотины подступало болото. С виду самое обыкновенное, много-много по колено глубиною, болото. На протяжении версты уходили к сосновому лесу зеленые влажные кочки средь темнокрасной обильной железом водицы. Обманчиво было первое впечатление этого предательского, засасывающего болота, бездонного и страшного, – каких немало в юго-западном крае. Случалось, гибли в нем без следа отбившиеся от стада коровы, лошади. На деревне, там и сям белыми хатами раскинувшейся за плотиной, знали грешные человеческие души, убийственно засосанные проклятым болотом. Бабы, отправляясь за грибами или за ягодами в лес, дугою обходили болото за много верст. Лишь носатые журавли да аисты, прыгавшие длинными, красными ногами с кочки на кочку, оживляли мертвую поверхность болота.
Ветерок петлистой рябью, сверкающей на солнце, вздувал гладкую, как черное зеркало воду, протяжным шелестом гудел в камышах и трепал выбившийся у бледного виска локон. В модной прическе Ловицкая не напоминала сейчас девушку, как в дни гладкой прически. Теперь тяжелая каска волос изменила все лицо, и даже тонкая фигура чудилась в других линиях.
Анна Николаевна оглянулась на крышу завода с несколькими уступами и белыми закопченными, разных величин трубами. Ночью, возле одной из этих труб, худой и зловещий… Что у него было, фонарь или факел? И, думая вслух, она повторила:
– Фонарь или факел?
– Pardon?
– Ничего…
Навстречу шла красивая яркой восточной красотою девушка с гладкими начесами темно-синих волос и свежим румянцем щек. Поравнявшись, девушка, опустив ресницы больших черных глаз, прошептала:
– День добры, пани.
– Здравствуйте, Велля… Это Велля, дочь винокура. В ней что-то библейское, не то Эсфирь, не то Юдифь, и если 6 я умела рисовать…
– Анна Николаевна, я долго собирался с духом, я люблю вас и предлагаю руку и сердце. Я все обдумал, я красив, молод, у меня титул, впереди карьера, через два года я надзиратель, через пять ревизор и через десять управляющий акцизными сборами…
– Смотрите, до чего он быстро… Этот Максим…
Узенький челн летел по зыблящейся глади пруда. Максим, стоя посредине душегубки, греб тонким и гибким веслом. Челн с размаху ударился острым носом о берег. Максим, не теряя равновесия, схватил ружье и выпрыгнул на землю, весь забрызганный водою.
– Швабы, целый шкадрон, за полчаса будут у Чарностави!
– Что ж это будет, что ж это будет? – бледнея, спрашивал Келлерман. – Положим, я немец, и фамилия моя немецкая, но ведь я должностное лицо. Они могут объявить меня военнопленным… Это ужасно!
Он озирался, беспомощно ломая руки. Его благовоспитанное лицо искривилось гримасою отчаяния.
– Что ж это будет? Вам хорошо, вы женщина, надо скорее уезжать. Ах, если б успеть!
И Келлерман, даже не простившись с Анной Николаевной, со всех ног бросился к усадьбе…
Максим стрелял на пруде уток недалеко от берега, хитрыми излучинами подошедшего к полю. Он увидел своим охотничьим глазом подвигающийся в облаке пыли отряд конницы. Дорогой, петлями змеившейся меж полей, до Чарностава было около восьми верст.
Смутно думая, соображая, стояла Анна Николаевна, и не было сил, решимости двинуться с места.
– Неужели надвигается что-то грозное, неведомое, неужели? Сейчас, когда небо так ясно, так нежно греет вечернее солнце и низко над плотиною, шелестя острыми крыльями, пронеслись неровным треугольником утки? Все так же спокойно, безмятежно, как всегда.
И почему-то именно сейчас вспомнилось Анне Николаевне – птицы потому летят треугольником, что так им легче рассекать воздух. Это ей объяснял Максим…
5
Анна Николаевна сидела у себя в будуаре, прислушиваясь к чему-то, затихшая, ожидающая, а сомнения хаосом опережали друг друга. То ей казалось непоправимым это решение остаться, хотя даже теперь еще не поздно взять деньги, кое-какие драгоценности и в чем есть поспешить в сад. Там в конце аллеи свернуть вправо и через калитку, мужицкая подвода и…
Шум шагов, идут двое, торопливо через две комнаты. И еще шум, другой, чьи-то голоса, какие-то приказания на совсем неведомом языке. Это несется со двора в открытое окно, несется первым предостережением… Теперь уже поздно, всякое отступление отрезано, она не успела бы вынуть деньги из старинного, на тоненьких ножках секретаря-жакоб. А брильянты хранятся в материнской шкатулке с перламутровыми инкрустациями, шкатулка в спальне, в глубине приземистого комода красного дерева…
Франц Алексеевич и пан Свенторжецкий. Этцель спокоен, только по обыкновению глаза блестят, выцветшие и холодные. На Свенторжецком лица нет, и вместе с нижней челюстью дрожит эспаньолка.
– Мадьярские гусары пришли, офицеры хотят представиться вам, – начал, растерянно жестикулируя, Свенторжецкий.
– Я не хочу никого видеть, никого, – капризно ударила маленьким бледным кулачком по столу Анна Николаевна, – зачем? Накормите их, дайте, ну овса что ли лошадям.
– Так не можно, – с язвительною улыбкою перебил Франц Алексеевич, – то есть самы аристократичны регимент, официрен, все графы и бароны, так не можно…
Анну Николаевну схватила черная злоба против этого, чуть слышно шелестящего своим противным голосом человека. И она гневно бросила ему:
– Это им вы сигнализировали с крыши, за то, что самый аристократический полк?
Этцель съежился весь и метнул в помещицу такой взгляд, – она угадала чутьем, что этот человек способен на все и так же полоснет ее ножом по горлу, как двадцать лет назад его самого чуть не зарезал контрабандист.
– Зовите их, – молвила она упавшим голосом. Сама не узнала своих грудных нот.
Четыре гусарских офицера в темно-синих, отороченных мехом, не по войне, парадных и не по сезону теплых венгерках и в сургучного цвета рейтузах, придерживая левым локтем гнутые эфесы длинных сабель, щелкая шпорами, представились:
– Граф Этчевери…
– Граф Чакки…
– Барон Ласло…
– Граф Клечэ…
У Анны Николаевны отлегло. Все они корректны, воспитанны, отлично держатся, говорят по-французски. Страхи, к счастью, оказались пугалом собственной фантазии. Она овладела собой, превратившись опять в женщину, знающую свет и людей, какой она была в своей петроградской гостиной.
Ротмистр, командир эскадрона, граф Чакки, среднего роста, смуглый скуластый брюнет с тараканьими усами. Остальная молодежь – лейтенанты. Барон Ласло белобрыс, худ, скорей пруссак, чем венгерец. Граф Клечэ красивый, бритый, с определенными южными чертами лица и английским пробором через всю голову. Этчевери плотен, грузен, монументален и, если б не черные зубы, молодец хоть куда!
Не "завоеватели", а соседи, навестившие интересную помещицу.
Граф Клечэ, искусно владея моноклем, подхватывая круглое без ободка стеклышко на лету орбитой твердо угнездившегося птичьего глаза, восхищался:
– Оказывается, ваша Волынь, pardon, теперь она будет нашей, живописный край, не уступающий Карпатам!
– Этот громадный пруд в камышах, – подхватил, шевеля усами, граф Чакки, – уток тьма, и мы, с разрешения нашей очаровательной хозяйки…
Ей было смешно и странно. Комедия это – или порядочность? Ведь они могут делать здесь, что им угодно; все в их власти.
Она спросила:
– Зачем эта война, ведь это же один сплошной кошмар?
– Увы, Россия слишком горячо вступилась за Сербию.
– Но Сербия, ведь она же такая маленькая, это все равно, что взрослый человек начнет борьбу с ребенком.
– Что делать, – склонил голову граф Чакки, – и маленьких детей, дурно воспитанных, принято наказывать. А Сербия все время держала себя по отношению к Австро-Венгрии вызывающе, наше терпение истощалось, и мы сотрем ее с лица земли.
– У вас очень красивая форма, – заметила Анна Николаевна, мало интересовавшаяся судьбою Сербии.
Офицеры самодовольно переглянулись.
– Мы не признаем никаких защитных цветов, – сказал граф Клечэ, – мы по старой традиции идем на войну, как на праздник, пусть враг видит нас издалека. Madame, право, наша форма очень красивая. Это первый гусарский полк венгерской короны, самый аристократический во всем королевстве, попасть в него так же трудно, как живым на небо. Вакансий мало, а желающих много, принимают с самым тщательным разбором, кандидат обязан документами установить свое трехсотлетнее дворянство.
Граф Чакки встал, за ним и молодежь.
– Мы на время откланяемся, благодаря любезности господина Этцеля мы успели привести себя в порядок, а теперь надо позаботиться о наших людях. Надеюсь, madame не откажет нам, проголодавшимся солдатам, в скромном обеде?
– И сама украсит его своим присутствием, – подхватил граф Клечэ, вынимая из глаза монокль.
– Русские знамениты на всю Европу своим хлебосольством, в сущности, только и есть две хлебосольных нации, это русские и венгерцы, – заметил, вытягиваясь, белобрысый барон Ласло.
Четыре офицера вышли, придерживая левым локтем эфесы. Анна Николаевна, обедавшая по-городски, в восьмом часу, пригласила их к своему столу.
Это, пожалуй, непатриотично, мелькнуло у нее, но ведь они могли бы потребовать обед силой, и если б она вздумала протестовать… Слава Богу, что все так хорошо, никаких страхов, ужасов. А они милые, пусть внешне, но есть лоск и умение держать себя в гостиной.
6
Усадебный двор оживился.
Мадьяры в своей напоминающей балетных гусар форме и в красных головных уборах, водившие в поводу расседланных крепких венгерских лошадей, таких плотных в теле, холеных, еще не успевших исхудать на походах и на бескормице, – сообщали что-то лагерное, воинственное этой зеленой лужайке перед белым барским домом. И у людей, загорелых, скуластых, был хороший свежий вид. Если б не пыль, густым налетом покрывавшая лицо, можно было бы подумать, что весь эскадрон прибыл в Чарностав прямо с парадного смотра.
Этцель, жуя своими бескровными губами окурок сигары, чересчур охотно исполнял обязанности квартирьера. Приказал кучеру Анны Николаевны открыть громадные каменные конюшни в глубине двора, где можно было разместить весь конский состав.
– Что же касается солдат, – говорил граф Чакки по-венгерски Этцелю, – теперь ночи теплые, пусть спят на дворе – всем эскадроном. И к лошадям ближе, и в случае тревоги… Кстати, Этцель, вы уверены, что поблизости нет казаков?
– Я же вам говорил, граф, третьего дня в окрестностях был эскадрон улан, и они ушли в Дубно, а теперь на шестьдесят верст по радиусу отсюда не наберется и нескольких русских солдат. В стратегическом отношении эта местность их нисколько не интересует, они все свои силы двинули к Люблину.
– Это хорошо, – согласился граф Чакки, – значит, нечего опасаться… Ну, а как у вас насчет прекрасного пола?
Этцель чуть слышно, скрипуче засмеялся гаденьким смехом.
– Выбор есть. Во-первых, сама хозяйка дома – женщина весьма интересная, затем тут еще у меня жид-винокур, дочка у него загляденье! И потом среди баб и девок… Словом, выбор хоть куда.
– Овса много у вас? – вспомнил вдруг ротмистр, что он образцовый эскадронный командир и, следовательно, хозяйственные заботы – прежде всего.
Франц Алексеевич развел руками.
– Вот этим, к сожалению, мы похвастать не можем, овса пустяки самые, но почему непременно овес? Мы имеем большой запас ячменя.
– Вот и прекрасно, позаботьтесь.
Ловицкая переодевалась к обеду с помощью Стаси. За дверью послышался взволнованный, умоляющий голос пана Свенторжецкого.
– На милость Бога!..
– Я сейчас, подождите минутку…
Анна Николаевна вышла помолодевшая, в скромном и гладком темно-зеленом платье, закрывавшем наглухо ее белую гибкую, красивых линий шею. Это было умышленно. Строгость туалета до некоторой степени – броня от всяких ухаживаний со стороны этих непрошеных гостей. Она все еще была под впечатлением своего неудачного, разбитого романа в Петрограде. За тишиной и покоем она и уехала сюда в эту волынскую глушь.
– Что случилось, пан Свенторжецкий?
– Але то, проше пани, разбой на большой дороге! Этот лайдак Этцель кормит унгарских коней ячменем, а когда я сказал, что я здесь хозяин и не позволял, то он мне обещал, что венгри меня забиют.
Ловицкая нахмурилась, белый чистый лоб пересекся деловой, озабоченной складкой.
– Это в самом деле безобразие! Ячмень – слишком дорогой корм не только для неприятельских, но и для своих собственных лошадей. Я вышвырну вон Этцеля, а пока… Кто у них главный? Этот с усами? Я ему скажу за обедом… приходите и вы, но только ради бога не в этом измятом пиджачке. Этцеля я не позову к столу, австрийский шпион, он им сигнализировал, вы это знаете?
– Я все на него поверю, проше пани, это самый последний галган!
Вышколенная в Петрограде Стася с помощью бывшей у нее на побегушках дивчины сервировала на славу обеденный стол. Букет молочных электрических лампочек освещал сверху белоснежную скатерть, симметрично расставленные приборы с твердыми, как рогатые кардинальские шапки, салфетками. Сверкали серебро и хрусталь. По концам стола группировались бутылки с белым и красным вином, старкой и всевозможными, домашнего приготовления наливками. А чтоб окончательно поразить гостей, Стася, по собственному почину, добыла из погреба две приземистые, запыленные бутылки старого венгерского.
Голодные гусары облепили столик с закусками. Сардины, маринованные грибы, сыр, масло, редиска – все это уничтожалось усердней, чем следовало бы, заливаясь очищенной зубровкой и разными другими настойками, оцененными по достоинству офицерами "самого аристократического полка" венгерской короны. И когда сели к столу, они были куда развязней и в своих речах и движениях, чем в будуаре хозяйки. У всех блестели глаза, и даже белобрысый и бескровный барон Ласло весь пылал румянцем.
Пан Свенторжецкий сидел по левую руку Анны Николаевны. Он успел переодеться в черную визитку, и вид у него был весьма благопристойный. Он молчал, опустив глаза в свой прибор, и только вздрагивавшая эспаньолка выдавала его состояние.
Воспитанности венгерских гусар ненадолго хватило. Они как-то незаметно успели напиться, и в смеси водок, наливок и вин растаял их внешний лоск… А главное, к чему себя сдерживать и перед кем притворяться? Ведь они завоеватели. Один из этих "завоевателей", граф Чакки, так больно и грубо ущипнул Стасю, державшую перед ним блюдо с плавающими в сметанном соусе дупелями, что горничная, вскрикнув и вспыхнув, уронила блюдо…
Анна Николаевна, отшвырнув салфетку, поднялась гневная и, бросив гостям: "Вы не умеете держать себя в обществе, это не на кухне и не в казарме", – вышла из столовой, вся в слезах оскорбления и обиды.
Вслед за нею демонстративно покинул стол и пан Свенторжецкий. Офицеры весело хохотали. Смех, не предвещавший ничего хорошего. Носками своих лакированных гусарских сапог с кокардами они расшвыривали по полу дичь вместе с осколками разбитого блюда.
Стася скрылась. Обед был прерван. Офицеры остались без цветной капусты и сладкого. Но они были сыты, а шеренга выстроившихся перед ними бутылок представляла собою угол непочатый удовольствия.
Анна Николаевна заперлась у себя в спальне. Похолодевшая, чувствуя с ужасом, что теперь только "начинается"… Все рисовалось тревожно, мрачно, отвратительно. А впереди – ночь, пугающая, без конца и края. Спальня в первом этаже, и слава богу, можно в окно и бежать… Ах, зачем она не сделала этого раньше!.. Кто б мог подумать, что под красивыми мундирами и громкими титулами – такое оголтелое хамство… И вот она в своей нарядной, венецианской, белого дерева спальне, одинокая, беззащитная узница… Они могут ворваться…
Стук в окно, осторожный и длительный. Ловицкая вздрогнула… Темно. Анна Николаевна не зажигала огня. Четко и ясно обрисовалась на фоне стекла бородатая голова в теплой шапке. Лицо – и знакомое, и чужое. Страх сделал его чужим. Узловатые пальцы продолжают тихо барабанить из вечернего мрака…
– Максим! – спохватилась Анна Николаевна. И, бросив опасливый взгляд на дверь, – гул пьяных голосов доносился из столовой даже сквозь целую анфиладу комнат, – приоткрыла окно.
– Пани, беспременно утекайте, а то они зробят вам худое – швабы; у меня есть простая жиночая одежа, – сподница, свитка, хустка на голову… То я вас проведу, только грошей с собою возьмите. Без грошей не можно, – спокойно и деловито объяснял Максим.
– Как же это? Я не знаю, право… – терялась Анна Николаевна… Но уже не было никаких колебаний. Остаться – это себя самое не жалеющее безумие.
Она торопливо взяла с собою все деньги, что были под рукою. Несколько сторублевок, горсть золота.
Максим торопил:
– Ой, не будет часу, – схватятся проклятые!..
Он помог Анне Николаевне вылезать, подняв ее как ребенка сильными руками и осторожно поставив на влажную вечерней росою траву. Меж густыми кустами сирени он повел ее в глубину фруктового сада. Там, в темноте сторожевого шалаша, пахнущего яблоками, Анна Николаевна одела сподницу, белую самотканную свитку, а голову повязала платком, и хотя она верила Максиму, чисто звериной, охотничьей сметке его, но все же ее колотила дрожь и зуб не попадал на зуб…








