Текст книги "Шпионы и солдаты"
Автор книги: Николай Брешко-Брешковский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
СТАРЫЙ АФРИКАНСКИЙ СОЛДАТ
1
Когда немцы вошли в Лодзь и шумным, галдящим бивуаком расположились на главной Петроковской улице, из дверей небольшого табачного магазина их наблюдал сухощавый, седой, горбоносый старик, с коротенькой трубкою в зубах.
Саксонские уланы, преимущественно ландштурм, подсаживаемые друг другом, неуклюже и громоздко взбирались на своих монументальных лошадей. Грузный, отяжелевший народ, основательно отвыкший от езды и конного строя.
Именно этого и не понимал седоусый, с гладко выбритым подбородком человек с трубочкою, сам на своем веку много и хорошо ездивший. Настоящей кавалерист не может разучиться сидеть на лошади и управлять ею. А эти брюхатые саксонцы – им только лестниц недостает. Приставил бы к седлу и – давай наверх карабкаться.
Но хороша и пехота…
Один вид этих пруссаков зажигал презрение. Вековечное презрение солдата-француза к солдату-немцу. Марширует по-журавлиному, вытягивая ноги, выпячивая грудь. Трясутся при этом налитые пивом щеки. А вот не угодно ли с такой маршировкой в пустыню, где нога вязнет в сыпучем песке, а сверху адским раскаленным пеклом дышит африканское солнце?..
Старик один в магазине. Покупателей ни души. Какие уж тут покупатели… Все живое позабивалось дома у себя. Слава о немецких подвигах успела прийти из Калиша… И кому охота быть расстрелянным, так, ни за что ни про что, этими озверевшими бандитами в синих мундирах и касках с императорским орлом…
Старик не был бы эльзасцем, если б всей душою не сочувствовал этой войне с ее несомненными перспективами германского унижения и разгрома. Теперь же, когда в нескольких шагах он видел карабкавшихся на коней саксонских улан, видел прусскую пехоту, приостановившую движение людной и шумной улицы, запрудившую своим собственным солдатским мясом и пирамидами винтовок широкие панели, мостовую и трамвайный путь, он вспыхнул весь краскою проснувшейся ненависти и стыда перед самим собою…
Он уже стар, ему пятьдесят восьмой год. И пусть-ка молодежь так "поработает" на полях смерти, как поработал он в свое время! Но теперь в эти дни, такие трудные и великие, нет никаких оправданий. И когда кровавый смерч закружил всю Европу и его родная и прекрасная Франция встала вся, как один человек, против соседей-вандалов, он Габриэль Троссэ, старый солдат иностранного легиона, будет достоин всяческого презрения… Нельзя, немыслимо спокойно торговать папиросами, табаком и сигарами. Невозможно… Всякий, самый ничтожный человек, дрянь, вправе будет плюнуть ему в лицо! В лицо боевого солдата со шрамом через всю щеку. Он хотел тихой пристани, отдыха, покоя. Но бывают моменты, когда к черту летят все тихие пристани и отдыхи. Такой момент настал…
А с улицы так назойливо врывалась отрывистая командная – о, как она была ему знакома! – немецкая речь. Он захлопнул дверь – руки в карманах, сжимая зубами трубочку, шагал взад и вперед в бунтующем раздумье.
– Так нельзя… Нельзя… К дьяволу все эти оклеенные глупо-слащавыми головками и картинками ящики, жестянки и коробочки… К дьяволу!..
Распахнулась дверь, и, звеня шпорами, бряцая длинным палашом, ввалился в магазин весь в пыли громадный уланский офицер в клеенчатом кивере. И тупо глядя, не видя перед собою никого, прохрипел:
– Sigarren!
Троссэ был охвачен неудержимым искушением: сию же минуту, как свинью, пристрелить наглого самодовольного шваба. Но какой смысл? Самого же сейчас расстреляют. Жизнь за жизнь. Стоит ли? Где-нибудь подальше, на свободе, он сумеет уничтожить несколько таких же, как этот…
И бледный, вся краска отхлынула, суровый, сдерживающий себя Габриэль Троссэ молча дал немцу десяток сигар. Офицер, не торопясь, закурил и вышел, даже не спросив, сколько стоят сигары. К чему?.. Ведь он же в "завоеванном" городе!..
2
В опустевшей, покинутой усадьбе польского помещика стоял временно корпусный командир со своим штабом.
Молодой генерал с небольшими усами и белым пажеским крестиком на гусарской венгерке, корпусный пил со своим адъютантом утренний чай в мрачной, с острыми готическими перекрытиями деревянного потолка, столовой. Денщик в белых нитяных перчатках возился у самовара. Кашель, звон шпор. Солдат-кавалерист с винтовкою и в защитной фуражке вытянулся у порога.
– Так что, ваше превосходительство, один "вольный" пришел… беспременно хочет видеть ваше превосходительство…
– Вольный? – переглянулся генерал со своим адъютантом. – Может быть, шпион, какие-нибудь интересные сведения?.. Зови сюда…
Через минуту вестовой ввел коротко остриженного седоусого старика. Сухой и стройный, он был в теплой куртке, панталонах галифе и желтых штиблетах, с желтыми до колен гетрами. Вся грудь от плеча к плечу – увешана иностранными орденами.
– Кто вы такой и как вас зовут? – спросил генерал.
– Старый солдат иностранного легиона Габриэль Троссэ. Бывший германский подданный… Эльзасец, дезертир прусского четвертого гусарского полка. Восьмой год состою в русском подданстве, – отвечал Троссэ по-русски, с заметным акцентом.
И обилие орденов, и служба в знаменитом иностранном легионе, и дезертирство из немецкой армии – все это вместе заинтересовало корпусного.
– Подойдите ближе!
И сам встал.
– Это за что? – спрашивал корпусный, указывая белым крупным и холеным пальцем на крайнюю медаль справа.
– За Тонкин и Формозу…
– Это?..
– За Дагомею.
– Это?..
– Мадагаскар.
– Это?..
– Зюд-Оранэ-Сахара…
– Это?..
– За Марокко. Почетный легион. Дважды раненный, остался в строю…
– Шрам?
– В Индо-Китае. Поднятый мною на штык пират полоснул меня саблей…
– Браво, браво, каков молодец! – восхищался генерал. – Садитесь, Троссэ… Пантелеев, стакан…
За чаем африканский солдат по-французски, – это было ему легче, рассказал свою историю.
В конце семидесятых годов в Эльзасе еще было так свежо все родное, французское.
И тем мучительней, невыносимей стал гнет грубой прусской ботфорты. Пришло время Габриэлю Троссэ отбывать солдатчину. Он попал в четвертый гусарский полк, тогда квартировавший в Данциге. Прусская дисциплина, да еще по отношению к эльзасцу, – сплошной ряд издевательств и пыток. Все, начиная с полкового командира, эскадронного, лейтенантов, вахмистров и унтер-офицеров, иначе не называли эльзасцев как французскими свиньями. Особенно бесило этих скотов, что французы всегда лучшие кавалеристы в полках. Брать ли барьеры, вольтижировать, о посадке нечего и говорить – французы всегда первые. Французы да поляки еще. И не тяжелым, неповоротливым и грузным немцам тягаться с ними!..
Но из всех зверей самым лютым зверем был командир эскадрона ротмистр барон Траубенберг. Холодный, щеголеватый, надушенный, с моноклем. И глаза – таких глаз Троссэ не встречал потом ни у тайских пиратов, ни у каторжников Сенегала, ни у чернокожих Мадагаскара, лакомящихся человечиной, – ни у кого!..
За малейшее отступление от дисциплины барон приказывал вешать эльзасцам на шею торбу с конским навозом. Сажали на общее посмешище средь казарменного двора и ставился часовой с карабином.
Во время сменной езды эскадронный вооружался длинным бичом из гиппопотамовой кожи. И чуть ему не понравится посадка эльзасца, носки недостаточно привернуты или что-нибудь в этом роде, он стегает несчастного солдата изо всей силы. Ему бы в палачи, а не в кавалеристы! Одним ударом Траубенберг кончиком бича рассекал мундир и вместе с ним кожу и мясо, до крови…
В полку отбывал повинность племянник барона. И вот однажды, зимою в теплом манеже, племянник на барьере упал с коня. Троссэ шел за ним, как сейчас помнит, на три корпуса. И чисто взял барьер, вышиною метр с небольшим. Взбешенный ротмистр велел ему спешиться и ударил его по лицу. Троссэ бросился на своего обидчика… Был схвачен солдатами. Его посадили в крепость, отдав под суд за оскорбление действием офицера при исполнении служебных обязанностей. Нужно ли пояснять, что его расстреляли бы. Больше тридцати лет прошло с этого дня, а щека до сих пор горит… Он не забыл оскорбления…
Троссэ удалось – это можно объяснить разве чудом – бежать из крепости. Свои же эльзасцы помогли. И тут начинается авантюристическая эпопея во вкусе Эмара или Жакольо. Костюм бродяги, французское торговое судно, темный трюм, пахнущий оливковым маслом, гигантский порт Марселя, бирюзовые волны Средиземного моря, песчаный берег Африки, пальмы, тропический зной…
Троссэ был принят в один из полков иностранного легиона. Там не интересуются, кто и откуда ты. Туда сбегалось все, потерпевшее в жизни крушение. В одной роте с Троссэ, такими же, как и он сам, нижними чинами, были: промотавшийся маркиз, кирасирский полковник, разоренный банкир, беглый епископ из Штирии, доктор медицины и профессор консерватории – автор нескольких талантливых опер.
В иностранном легионе эльзасец прослужил два пятилетия. Потом, желая вернуться к прерванной службе в кавалерии, поступил в "голубые" стрелки. Всякого бывало. Приходилось драться в пустыне с целыми тучами кабилов, томиться в плену у суданских негров, умирать медленно и мучительно от ран и от жажды, охотиться на львов и усмирять пиратов Индо-Китая, самых опасных и самых жестоких разбойников на свете.
Так минуло пятнадцать лет жизни колониального солдата. Захотелось покоя. Сбережения небольшие завелись. На родине все, что было близкого, вымерло. Одинокий, бобыль бобылем. Случайный рейс парохода-"купца" забросил Троссэ в Одессу… Он скитался по России, знает Петроград, Москву, и вот, наконец, зашвырнутый броском судьбы в Лодзь, открыл табачный магазин, думая этим кончить. Но как только он увидел пруссаков, вся уснувшая ненависть ярким пламенем вспыхнула! К черту, вниз головою полетели все мирные планы! Старый африканский солдат еще может на что-нибудь пригодиться!..
Отправив на тот свет десяток-другой этой сволочи, самому не грех тогда ликвидировать свои отношения с коварной и ветреной женщиной, которая называется жизнью… Не надо слишком засиживаться…
3
Посланные в разведку драгуны вернулись. Они побывали в немецком городке, островерховая кирха которого иглою пронизывала ясные небеса впереди, в трехчетырех километрах. Там – хоть бы одна душа человеческая! Вымер город, все бежало. Только что бежало. Следы «горячие» – в буквальном смысле слова. Спешившись, драгуны вошли в один дом и наскоро пообедали еще неостывшим картофельным супом…
Ротмистру Попову приказано было вместе с его эскадроном занять покинутый город.
– По крайней мере, заснем по-людски. Я восемь суток не раздевался, – говорил Попов едущему рядом с ним Троссэ.
Старый легионер, просившийся в добровольцы, и не в пехоту, а в конницу, назначен был в эскадрон к Попову. Кроме Троссэ было еще девять человек охотников, – сплошь все кавказская молодежь в черкесках, с тонкими, как у девушек, талиями. И вышло само собою так, что эскадронный отдал всю эту молодежь, или, как называл ее Попов с презрительной ласковостью, "иррегулярную кавалерию", под опеку старого африканца, которого оценил с первых же шагов совместной "работы".
– Берите себе эту иррегулярную кавалерию и делайте с нею, что хотите… Я вполне доверяю вам!..
Не прошло и нескольких дней, как Троссэ с избытком оправдал доверие эскадронного.
Без малого полжизни дравшийся в колониях, он личным опытом изучил полный предательского коварства способ ведения войны со своими черными и желтолицыми противниками. И весь этот мудрый опыт из африканской пустыни и джунглей Индо-Китая он перенес на лоно чистенькой, чопорной и аккуратно выметенной природы восточной Пруссии.
Разведка была так поставлена у Троссэ, можно было подумать, что он знает не только передвижения, но и мысли неприятельские. Поперек лесных дорог он устраивал проволочные заграждения. Точно в капкан или мышеловку попадали в них не только большие разъезды, но и целые эскадроны пруссаков. А "иррегулярная кавалерия", частью превращенная в пехоту, ибо лежала у дороги, затаившись в кустах, частью ставшая воздушной конницею, так как забиралась на деревья, – снизу и сверху жесточайшим огнем расстреливала ошеломленное, сбившееся в беспорядочную гущу, лошадиное и человеческое месиво…
Однажды таким образом Троссэ взял в плен бронированный автомобиль со штабом германской дивизии. Получил за это Георгия. Словом, что ни день, то новый какой-нибудь подвиг.
И неутомимость при этом – изумительная. Уж на что кавказцы народ привычный, выносливый, а даже и эта молодежь в папахах и черкесках пасовала перед железным стариком. По восемнадцати часов не слезал с коня, и хоть бы что – ни в одном глазу!
Ехавшие в голове эскадрона тучный с короткой шеей Попов и сухой, весь из нервов, Троссэ – были фигуры на диво контрастные. "Пешком" Попов казался вдвое толще. На коне же совершенно преображался. Вдруг худел, неизвестно куда подбирая часть тела, которую французы галантно называют "la naissanse de jambes"[8]8
Рождение ног.
[Закрыть], и посадкой его можно было залюбоваться…
Попов известен был во всей русской коннице своим искусством буквально срастаться с лошадью. Раз одна высокопоставленная особа делала инспекторский смотр полку. А потом все офицеры верхом провожали высокого гостя на железнодорожную станцию, за двадцать пять верст. Попов, как выехал, положил четыре пятака следующим образом: два на каждое стремя, придерживая их подошвами, это называется "играть стременем", а два между седлом и каждым коленом. И лишь у самого вокзала, спешиваясь, вынув из стремян ноги и расставив "шенкеля", он уронил на землю все четыре пятака. Этот труднейший трюк привел всех в восторг, а высокий гость, сняв с себя золотые часы, пожаловал их Попову…
Горячили своих маленьких горбоносых "звездочетов" молодые кавказцы, грудью припадавшие к луке.
– Эх вы, иррегулярная кавалерия! – улыбнулся в свои рыжеватые густые бакены Попов, не признававший ни казачьей, ни кавказской посадки.
Серым полотнищем уходило шоссе. Впереди, у горизонта, обозначались крыши городка и над ними – шпиц кирки. День был серенький, и сквозь матовый алюминий облаков дразняще как-то, чуть заметно обозначался круг солнца.
– Кажется, неприятельский разъезд, – заметил Троссэ, прищурившись в осенние прозрачные дали.
Попов вооружился биноклем.
– Да, верно. Однако, милейший Троссэ, у вас по природному цейссу сидит в каждом глазу.
Красивый, смуглый, носатый чеченец с черным пушком над верхней губою, весь загоревшись, подлетел к эскадронному:
– Гаспадин ротмистр, разрэшите… Разрэшите, га-спадин ротмистр…
– Что такое?..
Юноша выразительно махнул нагайкой по направлению немецкого разъезда.
– Далеко ведь. Около двух верст, поди… Уйдут, как от стоячих?.. А?..
– Гаспадин ротмистр, разрэшите! – с мольбою и чуть ни со слезами просил чеченец.
– Ну, валяйте… иррегулярная кавалерия…
С удивительной сочностью выходило у Попова это "иррегулярная кавалерия".
Кавказцы, заломив косматые папахи, нахлестывая своих "звездочетов", вынеслись полевым галопом. Только по камням копыта зацокали.
– Месяц-другой по этим проклятым шоссейным дорогам, и весь конский состав к черту! – с досадою сетовал эскадронный старому африканцу. – Сколько мы не брали в плен немецких кавалеристов, и у всех лошадей ноги разбиты. И все по милости шоссейных дорог. Камень…
Кавказцы распластываются уже далеко впереди. Германский разъезд о десяти конях бросился наутек по направлению к городу.
– А ведь догонят, – заметил Троссэ.
– Догонят, чего доброго, – согласился Попов, – и вырежут всех до одного. А когда вернутся с немецкими лошадьми в поводу и спросишь: "Где же пленные?" – у них один ответ: "Сапрротивлалысь"… Иррегулярная кавалерия!..
4
Впереди эскадрона, шагах в тысяче, на шоссейную дорогу с пересекавшей ее проселочной, въехала нагруженная каким-то скарбом телега. И на ней – две фигуры.
– Мужчина и женщина, – сказал Троссэ.
– Мужчина и женщина, – скрепил глянувший в свой цейс Попов.
Телега медленно двигалась. Между нею и эскадроном все уменьшалось пространство. Обе фигуры, немецкий мужик в шляпе и баба, завозились над чем-то.
По лицу Троссэ пробежала судорога… Старый африканец, дав шпоры, вынесся вперед, осадил коня, сорвал с плеча карабин и почти не целясь выстрелил раз и другой…
Баба в платке мешком свалилась с телеги, а мужик так и остался лежать на своем скарбе.
– Вы с ума сошли… Нельзя же расстреливать мирное население! – вскипел Попов, догоняя Троссэ.
– Это – такое же мирное население, как и мы с вами, ротмистр, – спокойно отвечал Троссэ, вешая за спину карабин. – Не угодно ли убедиться. Я уверен, еще минута, и они обстреляли бы наш эскадрон из пулемета… Прав я или нет, сейчас убедимся…
Троссэ и Попов, два офицера и вахмистр окружили телегу. Баба, разметавшаяся на пыльном шоссе, еще стонала, царапая скрючившимися пальцами камни. А мужик неподвижным пластом лежал на телеге, раскинув руки. Словно защищая свое добро. Все спешились. Троссэ разгреб у задка телеги сено, вышвырнул два пустых ящика – и показался новый, ловко замаскированный пулемет.
– Как вы могли угадать? Какой вы дивный стрелок! – всплеснул руками восторженный корнет Имшин.
– Инстинкт! – пожал плечами с улыбкой Троссэ. – И кроме того, подозрительно: мирное население от нас убегает, напуганное баснями о зверстве русских войск, а эти – вдруг ни с того ни с сего… Но погодите… это еще не все…
Старый легионер подошел к бабе с навылет простреленной грудью, она продолжала стонать, – и одной рукой сорвал закутывавший голову и лицо платок, другою – поднял юбки. Под юбками оказались офицерские сапоги и синие панталоны с красным кантом. Через всю голову шел сквозной английский пробор, а над верхней губою – выбритые усы. Какой-нибудь юный лейтенант, жаждавший подвига?.. Убитый мужик при ближайшем рассмотрении оказался нижним чином. Поверх мундира – поношенное штатское пальто.
Попов обнял Троссэ:
– Мерси, голубчик! Сегодня же пошлю ординарца в штаб… Вы спасли мне полэскадрона…
Солдат-санитар возился над раненым прусским офицером. Но спасти его – труд напрасный. Даже минуты были сочтены. Он стонал все слабей и слабей. Силился бормотать что-то, а глаза хотя и смотрели, но никого и ничего не видели, стеклянные и чужие. И как-то странно переплелись в этом молодом, умирающем теле строгое и важное, чему равного нет в мире, ибо это смерть, и, увы, – смешное, разоблачающее какой-то кровавый маскарад, теперь такой ненужный, нелепый. И жалко торчали из-под грубой суконной юбки ноги в офицерских сапогах и в панталонах с красным кантом. А голова со сквозным пробором и страдальческим оскалом зубов разметалась на бабьем измятом платке…
Через минуту, когда все было кончено, вахмистр снял фуражку, перекрестился.
– Хуш и сволочь народ, вообче, хотел через обманным путем нас обстрелить, а все ж душа человечья!..
Попов, теперь, когда слез с коня, такой тучный и неуклюжий, отвернувшись, покусывал губы.
– Да, поганая штука война эта самая…
Тела убитых взяли в город – там похоронят.
Запряженная парою крепких и сытых лошадей телега шла за эскадроном. Править было некому. Арьергардный всадник вел за собою в поводу немецкую запряжку.
Вскоре – навстречу кавказцы. Издали можно было принять их за женщин, такие они все гибкие и тонкие в поясе. Они гнали впереди себя несколько крупных кавалерийских лошадей под новенькими с иголочки строевыми седлами.
– Ну что? – с усмешкою встретил Попов своих джигитов, – сапративлялись?..
– Так точно, гаспадин ротмистр, сапративлялись!.. Рубить немец совсем не умеет. Баится рубить… Из карабина стрелял.
– Потерь нет, кажется?..
– Никак нет, гаспадин ротмистр. Только у Гурген-бекова плечо прастрэлили. Пустаки, савсем пустаки!..
– Молодцы!.. Ай да иррегулярная кавалерия!..
У джигитов за спиною кроме своей собственной винтовки болтались еще неприятельские карабины. А раненый Гургенбеков вез трофей – кирасирскую каску с императорским орлом, которую он снял с им же самим отрубленной головы прусского офицера.
Заняли вымерший городок. Такой вымерший, что было жутко. Ни звука, ни движения, ни одной человеческой фигуры. Отступившее население испортило все провода, телеграфные и телефонные. Проволока свисала со столбов и крыш через улицу. Задеваемая копытами, она вздрагивала и звенела как живая, и лошади косились на нее своим гордым, пугливым белком…
Офицеры вместе с Троссэ расположились в первом попавшемся доме с пианино, с мебелью в белоснежных чехлах и с неизменными салфеточками, в изобилии украшавшими спинки диванов и стены комнат и кухни. Салфеточки с вышитыми острым готическим шрифтом изречениями и пословицами, скучными, банальными, приторными, как все немецкое.
Вестовой возился у пылающей плиты. В громадном чайнике бурлил кипяток. На эмалированной сковороде кипело в масле что-то мясное.
Сбросив свои солдатские шинели, шапки и ледунки, офицеры, неделю пробавлявшиеся сухомяткой, ели с волчьим аппетитом. За чаем Троссэ по-французски – его все понимали – живописал мирную и боевую жизнь иностранного легиона.
И здесь, на этой немецкой чужбине, обесцвеченной внешней культурою мещански-эгоистических удобств, – прекрасным героическим видением, картина за картиною, вставала кровавая экзотика… Мчались в своих белых, розовеющих на солнце бурнусах бронзовые, романтические бедуины средь раскаленной пустыни… Скопище мадагаскарских туземцев с гигантскими луками. Тучи стрел. Горсточка затерявшихся легионеров… Влажные веки томных мароккских девушек, их смуглые точеные руки… И много еще интересного, волнующего, как в фантастическом романе – хотя это была сама жизнь…
А потом эти утомленные солдаты, изголодавшиеся по кровати с чистым бельем, по удовольствию снять сапоги, уснули безмятежно и крепко на тех самых перинах, где только еще минувшей ночью храпели, пропахшие дешевыми сигарами и налитые пивом добрые немецкие бюргеры со своими фрау Амальхен.
5
В месяц какой-нибудь Троссэ успел создать вокруг себя легенду.
С крохотным отрядом своей "иррегулярной кавалерии" старый африканский солдат творил чудеса. Эта кучка всадников отбивала неприятельские обозы, колошматила в пух и в перья большие разъезды; бесшумно подползая ночью, вырезывала патрули, вешала вольных стрелков, схваченных с браунингом в пиджачном кармане, устраивала засады и с безумной отвагою, средь бела дня, проникала в местечки и города, занятые пруссаками. Благодаря своим шпионам немцы знали, кто именно этот страшный, неуловимый партизан, сваливающийся как снег на голову там, где его менее всего ждут. Знали, что это Габриэль Троссэ, эльзасец, прусский дезертир, солдат иностранного легиона, конный голубой стрелок, владелец табачного магазина в Лодзи и, наконец, русский гверильс, действующий с горстью мальчишек в косматых бараньих шапках. Но эти мальчишки так владеют саблею, словно родились вместе с нею.
Троссэ попал в плен. Он вместе со своими джигитами, это было уже в Польше, случайно напоролся на целый эскадрон пруссаков. С диким гортанным криком врезались кавказские всадники в неприятельскую гущу. Они крошили тяжелых немецких кавалеристов, рубили им головы, а Гургенбеков пополам, чуть не до седла рассек щеголеватого, вырядившегося будто на парад лейтенанта. Джигиты полегли, как один, расстрелянные издали. Троссэ без сознания свалился с коня, раненный пулею в голову.
Очнулся он в каком-то сарае, на подстилочной соломе. Голова кое-как перевязана была тряпками. Это сделали немцы. И не человечности ради – какая уж тут человечность! – а потому, что пленника приказано было доставить "живьем" к начальнику дивизии.
Старого африканца томила жажда. Он забарабанил в дверь. К нему вошли двое часовых, держа наперевес винтовки с плоскими, зазубренными штыками. Он попросил воды. Немцы погрозили ему прикладами, расхохотались в лицо, дыхнув пивом, ушли и заперли двери.
Троссэ не тешил себя розовыми надеждами. Его час пробил. Ни на спасенье, ни на бегство рассчитывать нечего. Его слишком ревниво стерегут. Он был спокоен. Не продешевил себя, Он один отправил на тот свет больше тридцати пруссаков, отбил денежный ящик с восьмьюстами тысяч марок… А сколько вреда нанес он своими разведками?..
Габриэль Троссэ был спокоен в своем полутемном сарае. Спокоен, несмотря на голод и адское желание пить.
В древнем бернардинском монастыре квартировал дивизионный со своим штабом. Военно-полевой суд, вернее, комедию суда устроили – день был солнечный, теплый, – на вымощенном гранитными плитами монастырском дворе. Квадратный, с мраморным колодцем посредине двор окаймлен был с четырех сторон портиками, с колоннами. Давно ли под этими портиками беззвучно скользили бородатые фигуры в коричневых сюртуках? Теперь по гладким, веками отполированным плитам стучали сапогами прусские солдаты.
Вынесли стол, покрыли его синим сукном, поставили чернильницу. Из монастырских покоев, сопровождаемый офицерами, вышел дивизионный, высокий, худой и прямой генерал в каске и с подстриженными, свинцово-седыми баками, – в виде вопросительных знаков тянулись они от висков к углам сухих губ. Громадный ульмский дог – дивизионный всюду таскал его за собою в подражание Бисмарку – резвясь прыгал передними лапами на грудь своему хозяину, обильно выстеганную ватою грудь синего форменного сюртука с орденами.
Двое часовых, уланы с обнаженными палашами, подвели к столу пленника с обвязанной головой.
Начался допрос, хотя и без допроса господа судьи отлично знали, с кем имеют дело и кто перед ними. Генерал и офицеры с полным ненависти любопытством разглядывали Троссэ.
Пленник не слышал вопросов и не отвечал на них. Он видел перед собою одного человека и на нем сосредоточил все свое внимание. Этот человек – генерал, в одной руке державший карандаш, другой ласкавший чудовищную голову своего "бисмарковского" дога.
И молнией обожгло всего пленника… Это барон Траубенберг, тридцать семь лет назад его, Габриэля Троссэ, ударивший по лицу!.. Он, конечно же он!.. Разве могут быть такие глаза у другого?
И спружинившись, как тигр, – никто и опомниться не успел, – бросившись на стол, изо всей силы закатил генералу пощечину. Монокль выскочил из глаза, и сам барон Траубенберг, вместе со стулом, опрокинулся навзничь.
Монастырский двор опустел. Меланхолически кружился в воздухе увядший лист, бог весть откуда залетевший… А в углу двора, у колонны червонила на каменных плитах густая лужа крови. Ульмский дог подошел, понюхал и, высунув шаршавый и влажный язык свой, стал жадно лизать кровь… благородную французскую кровь старого африканского солдата Габриэля Троссэ.








