Текст книги "Когда идет поезд"
Автор книги: Николай Почивалин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Почивалин Николай Михайлович
Когда идет поезд
Николай Михайлович ПОЧИВАЛИН
КОГДА ИДЕТ ПОЕЗД
Любая дорога – рассказчик; если же вы сели в поезд и к этому еще мало-мальски внимательны и отзывчивы, то непременно узнаете, услышите и такое, что заденет и вас самого, прочно войдет в память. Каждый раз при этом оказываясь в одной из трех неизбежных ролей: своеобразного громоотвода, в который, как молния, бьет и уходит чужая беда, либо сконцентрированная до такого уже энергетического заряда шальная радость; в роли невольного советчика, когда – по какому-то несформулированному психологическому закону – человек, что-то скрывающий, таящий от самых близких, выкладывает вдруг всю подноготную постороннему, и советом становится не только твое слово, но даже твое молчание; и, наконец, в самой необременительной, хотя с моральной точки зрения, возможно, и уязвимой роли случайного свидетеля и слушателя-подслушивателя: лежишь себе на верхней полке, покачиваясь, поглядываешь в открытое окно, за которым шумит теплый майский дождь, и, привлеченный какой-то фразой, прозвучавшей внизу, под тобой, какой-то исповедальной интонацией незнакомого голоса, весь обращаешься в слух, нимало уже не беспокоясь, хорошо это пли плохо...
Сведенные под одну крышу истории записаны в разное время, но появлением своим одинаково обязаны вагону. Записаны они с максимальной, доступной автору точностью и единственно, что он разрешил себе – полностью или почти полностью обойтись в них без фигуры самого автора; несмотря на то что занимал не только последнюю из упомянутых вначале позиций молчаливого слушателя, но, случалось, и вмешивался прошеными и непрошеными советами, оценками, эмоциями. Полагаю, что такое удаление ничего у этих историй не отнимет, а другое немаловажное качество – краткость – придаст.
1. ВСЕ МОЖЕТ
Когда они вошли, я поднялся; предложил было уступить свою, нижнюю полку, – обе они, присев напротив, рядышком, отказались: ехать столько, что можно бы и стоймя, разве что не к чему ноги без нужды бить.
Ответившая таким образом молодая, лет тридцати, женщина была худенькая, миниатюрная, с какими-то напряженными, едва ли не испуганными черными глазами, суетливая. Вторая, постарше и подороднее, неторопливо скинула на плечи бордовую, с кистями шаль, плавно пригладила рукой густые светлые волосы, отчего два бугорка на ее высоком чистом лбу стали как бы заметнее, изпод темных, слегка закурчавившихся бровей серые большие глаза смотрели ясно и спокойно. Была она в той поре, о которой говорят: в сорок пять баба – ягодка опять.
Первую – по обращению друг к другу – звали Клавдией, вторую – Ольгой.
Мы обменялись какими-то малозначащими и почти обязательными в подобных условиях словами – что-то о погоде, о том, когда придет поезд, – женщины негромко заговорили о чем-то своем. Посчитав себя свободным, я сначала прилег, полистал уже читанный журнал, а потом и вовсе лег, удобно вытянувшись.
...Сквозь дрему дошел, пробился обескураженный вопрос Клавдии:
– Ну что ты тут сделаешь, что?
– А вот что, – не сразу отозвался неторопливый напевный голос старшей, Ольги: – Ты его к нам в бригаду приведи.
– Да-а, а куда?
– Хотя бы вон заместо Воробьева. Последний дом с нами кладет. Либо в подсобники, либо уж совсем – на пенсию выйдет. Видала, как его болезнь разнесла? Больше курит, чем работает. Хоть курить-то ему вовсе не надо. А какой ведь каменщик был! Годов десять я у него в бригаде работала... На его место и приводи. Как встанем на новый объект, так и приводи.
– Не пойдет он. Зазорно ему покажется.
– Чего ж зазорно? – спокойно, не удивляясь, спросила Ольга. – Сколько он у тебя в экспедиторах получает?
– Восемьдесят... Когда подкалымит, то и побольше. – Собеседница доверчиво пожаловалась: – Из-за этих-то калымов и горе мое. Все в бутылку идут. Когда еще и прихватит.
– Ну вот видишь. А у нас без всякого калыма вдвое заработает. Обвыкнется, мастером станет, – его тогда и не выгонишь. Дело-то у нас какое красивое! Подумай-ка! И опять же – на глазах у тебя всегда будет.
– Хорошо бы, конечно... Да разве его уговоришь?
– Подумаешь! – легонько засмеялась Ольга. – Захочешь – уговоришь. Сказываю тебе: сначала заработком помани. Дом, другой сложит почувствует. Гордость заимеет.
– Пить бы только бросил, – начиная поддаваться, вздохнула Клавдия и снова горько и сердито зачастила: – Веришь, иной раз перебила бы я все эти бутылки!
Торговать бы ими запретила! Или когда думаю: посадить бы его в комнате, запереть на месяц на ключ, и сидп!
Чтоб отвык.
– Вот и неправда твоя, – уверенно перебила Ольга. – Ключом от этого не отучишь. Потом хуже сорвется.
По-другому надо.
– К-а-к? – с болью спросила Клавдия. – Легко тебе говорить, когда твой-то в рот не берет.
– Берет, – невозмутимо возразила Ольга. – В субботу после бани я ему сама чекушку на стол ставлю. Больше тебе скажу: примечу, что головой по сторонам вертеть стал, – затеваю на воскресенье пироги, говорю: зови дружков. Соберутся, пошумят, попразднуют, – опять тихо. А как же? Ты сама подумай: у мужиков и свои разговоры есть. Нельзя их все время у подола держать, – когда немного и отпустить нужно. С умом, конечно.
– Не пойму я что-то тебя, – призналась Клавдия. – Что ж это получается: выходит, к его поллитровкам мне еще свою чекушку добавлять? Не жирно ли будет! Нет уж – не дождется!
– Ох, горюшко ты мое луковое! – ласково отозвалась Ольга, – Да разве я тебе про это толкую?.. И от пьянки, говорю, отучить можно. Только не ключом... Не ценишь ты себя, бабонька. Молодая, ладная, тебе ли жаловаться? Где лаской надо, где строгостью, где терпением. А все в одно бей. Женщина, если тебе сказать, как захочет, так и будет.
– Это все на словах. А попробовала бы ты с мое помучиться!
– Эх, девонька! – шутливые добродушные нотки в неторопливом голосе Ольги исчезли. – Старше я тебя.
Вроде бы негоже перед тобой нагишаться, а все равно скажу. Может, тебе на пользу пойдет. На крепость.
Она помедлила, певуче, с какой-то даже гордостью сказала:
– Мой-то ведь совсем шальной был, как я за него вышла!
Разговор, и без того очень личный, обещал стать еще более интимным; мне бы, конечно, следовало объявиться, что я очнулся, не сплю, а вместо этого продолжал лежать отвернувшись, не шевелясь, закрыв глаза и чувствуя, как горячие уши мои словно вырастают, становятся наподобие звукоуловителей...
– Ни отца, ни матери я не помню, – рассказывала меж тем Ольга. – Так, чуть-чуть разве... Отец перед самой войной помер, не знаю с чего. А мать под бомбежкой пропала, как мы из-под Смоленска эвакуировались. В деревне там жили. Привезли в детский дом – недалеко тут, в районе, болела долго... Я это к чему? В восьмой класс как перешла, мне уж восемнадцать доходило. Девка против других-то. Стыдно, да я еще к той поре выправилась. Ушла после восьмого в ФЗО, – все думаю, надо самой на ноги вставать... Кончила – сюда, в Пензу направили. Очень мне это понравилось – каменщицей. Кладешь и с каждым кирпичом в небо все выше поднимаешься. Весь день на воздухе. Прежде-то у меня что-то с легкими было. Слабые, что ли, говорили. А тут все ровно рукой сняло. Стою на верхотуре, дышу – ну, словно вон газировку пью, аж пощипывает! Налилась, что вон яблочко, озорная стала. Ребята, бывало, подкатятся, как двину – кубарем летят!.. А жила в общежитии, трое еще со мной в комнате. Славненькие такие пигалички, я у них вроде матери либо старшей сестры была. Как скажу – так и будет!..
Отчетливо донесся легкий смешок, вызванный какимто воспоминанием, и снова поплыл неторопкий напевный голос:
– Дело у меня сразу пошло. Старательная, силушкой бог не обидел, да в бригаду еще хорошую попала. К Аверьянычу, к Воробьеву-то нашему. Вот, скажу тебе, мастер был! Все с шуточкой, с прибауточкой, – покажет, подскажет, и выходит, что это ты сама до всего додумалась. Через год я у него правой рукой была, даром что моложе всех в бригаде... Ну вот. Обвыклась, обшилась, приоделась, – все ровно хорошо и лучше не надо. А человеку-то всегда что-нибудь надо... Двадцать первый год пошел, по-нашему, по-деревенски, – почти что перестарка. Гнездо, думаю, вить пора, ребеночка завести. У сирот, видно, стремление к своему гнезду сильнее, чем у тех, кто прямо от папы с мамой на свою дорожку вышел... А с кем его вить-то, – не одной же? Ребят, правда, в общежитии хватало, да все неподходящие. ФЗО либо ремесленное только кончили, нынче здесь, завтра в армию. В голове ветер, разве им еще про семью думать? Зеленые. Поцеловаться либо ненароком за пазухой пощупать, – больше и на уме ничего нет. А мне это уже без надобности. Пока, бывало, по коридору до кухни добежишь, всю руку отобьешь... Что смеешься, не правда разве?
– Правда, потому и смеюсь, – тихонько отозвалась Клавдия. – Очень похоже.
– Это, наверно, у всех похоже, – усмехнулась и Ольга; опуская что-то лишнее, она помедлила, голос ее построжал. – С Петром со своим я на Западной Поляне встретилась. Там тогда первый квартал заложили, он кладовщиком на складе работал. За рукавичками пошла. Потом -еще раз ли, другой на склад зачем-то ходила. В автобусе вместе с работы попадали... Что старше – это ничего, мне даже нравилось. А вот что молчит все время, никак, бывало, не привыкну. Столкнемся на стройке – кивнет и мимо. Только глазищами зыркнет. В автобусе едем – опять молчит. Словно ему цементом скулы схватило. Только когда водочкой от него потянет, тогда слово и обронит.
– С ним и сейчас не разговоришься, – вставила Клава.
– Что ты! – не согласилась Ольга. – Сейчас-то отошел, человек как человек. Тогда бы поглядела! Я ему, пока гуляли, всю автобиографию выложила. А он про себя – опять же молчок. Начала допытываться пошучивает: "А зачем тебе надо? Вот он, я – весь перед тобой".
Ну, говорю, хоть про родителей расскажи. Где они у тебя, кто? "Отец после войны скончался. Маманя в Подмосковье живет. Вот женюсь, говорит, сюда ее перевезу".
Я сразу за другое: а до этого, мол, где работал? "Мало ли где, говорит, – земля большая". И тоже на другое: "Мороженого хочешь"?
– Скрытный.
– Еще какой! Поженились, и то не все про него знала. Да и выходить-то из-за этого боялась. То вроде ясный вон как день, то будто лес темный. Разбери его. Из девок, думаю, уйти легко, а назад в девки не воротишься.
Казнись потом.
– Я-то своего с мальчишек почти знала, – с затаенной болью сказала Клавдия. – Учились вместе. А видишь, как ошиблась.
– Ты погоди на человека раньше времени крест ставить, – убежденно остановила Ольга. – Человека всегда повернуть можно.
– Повернешь!.. Тебе-то, слушаю, и поворачивать ничего не пришлось.
– Так думаешь? – Ольга усмехнулась. – А я тебе скажу, это все прибайки, а байка впереди. И потрудней водочки все обернулось, хотя с нее, с водочки-то, и началось... Сначала-то ровно все хорошо было. Сняли частную квартиру, переехали, работаем. На работу – вместе, с работы – вместе. Я уж и привыкать стала, что молчун он.
А тут он и разговорился! Опять с дружками своими прежними столкнулся. Что ни божий день, то выпивши. Откуда, на что? Зарплату всю до копеечки домой несет. Ну, раз там угостят, другой, третий, – когда-то и самому платить нужно. Да и характер у него не такой, чтоб на дармовщину прокатываться. Вижу – нечистое дело, а допытаться не могу. Пришел раз посильней выпивши, чем всегда, я и давай его! Думаешь, мол, не понимаю, что ловчишь ты в своей кладовой? А обо мне подумал, если о себе думать не хочешь? Дите будет – куда я с ним, если тебя посадят? Решетки-то, мол, побойся, если стыда не боишься!..
– Мой-то подрабатывает, – облегченно сказала Клавдия.
– Сидит, помню, за спинку кровати держится, сапоги снимает. А тут услышал про решетку-то – потемнел.
И про сапог забыл. "Да не,боюсь, я, – говорит, – твоей решетки. Был я уже там". Как был?! У меня, веришь, опустилось все.
– Надо же! – испуганно ахнула Клавдия.
– "А так, – говорит, – за спасибо живешь два года на Чукотке вкалывал". – Тут у него и хмель вроде весь вышел. Сказываю тебе – первый раз разговорился... Пришел он в сорок восьмом из армии, с япошками только захватил. Пришел весной, а зимой перед этим отец в воспитале скончался. После войны израненный весь был. Мать-то, конечно, подкосило, хворая. Поступил на строительство – завод какой-то строили, а тут подоспело на заем подписываться. Чего-то там у них туго пошло, наперед ли других хотели – не знаю уж. Комсомольцы и постановили побольше других подписаться. А он комсомолец был.
На себе-то одни штаны казенные, доноски, в дому – мать хворая. Он и отказался. Сколько, мол, подписал – будет, а больше не могу. Его на комитет, и давай мозги чистить! Молчал, молчал и сказанул что-то. Вот за это за самое и припаяли ему!
– Ой, ужас! – тоненько ойкнула Клавдия.
– Ты вот что, Клавдюша, – словно спохватившись, другим, будничным тоном, попросила Ольга, – не болтай об этом. Кому надо знать – знают, а всем-то и знать нечего.
– Да разве я не понимаю?
– Освободили-то его досрочно! И бумажка на руках есть: "Ввиду отсутствия преступления". А все одно нехорошо, если б языками трепать стали. Горячий. Сорвется с места и меня сорвет.
– И поехала бы? – с любопытством спросила Клавдия.
– Куда же я денусь? – только что полный предосторожности и просьбы голос Ольги дрогнул. – Для другихто я вроде в руках его всю жизнь держу. И сам, наверно, так думает. А того не знает: помани только пальцем – куда хочешь за ним помчусь. До сих пор. Хоть на край света, Хоть на Чукотку эту самую!
– Счастливая ты, подружка! – завистливо сказала Клавдия.
– Счастливая, – спокойно подтвердила Ольга. – Только за свое счастье досыта я побилась. Нет к нему, Клавдюшка, гладких дорожек. Было у меня, что думала, уйду от него.
– Почему?
– Да все из-за этого самого разговора... Не та беда, что сидел, а та, каким пришел оттуда. Выговорился он в ту ночь – дочиста... Я сижу, слушаю, руки на колени опустила и не знаю уж, что мне с ним делать. Жалеть ли его, шального, или с кулаками на него лезть... "Повидал я, – говорит, – всяких: и виноватых и невинных. Нет правды нигде. Вся, – говорит, – правда – рви свое, пока можешь. А остальное – пропади пропадом!" Да ты что, мол, очумел? На всех кидаешься! Ну зашибли тебя, обидели, – так что, всю жизнь и станешь теперь через обиду свою смотреть? Ничего, кроме зла своего, не видеть? Ты что, говорю, – не видишь, что время другое пошло? Ослеп? Да если, говорю, ты это все из головы не выкинешь – уйду от тебя. Злой ты, чужой, ненужный.
– А он?
– Рукой махнул. Не ко времени, мол, разговор, спать пора. И ведь скажи ты – лег и захрапел, как ни в чем не бывало! А я глаз сомкнуть не могу. Перебрала всю свою жизнь – сызмальства. Нет, все верно, хоть она у меня немногим легче-то была. Не пропала, с протянутой рукой не ходила. Выручили, в люди вывели. Выходит, чужая мне его злоба – неприемлемая... Да что ж это, думаю, получается? Враг он, что ли? Да нет будто – какой там враг! Разодрал болячку и носится с нею... Крутилась вот так, крутилась на постели и надумала. Нельзя мне оступаться.
Воевать с ним надо – из-за него же. Последнее это дело, если человек в себя только глядит, а по сторонам ничего не видит. Никак это человеку нельзя – не зверь он дикий.
Зверь и тот из норы на солнце выходит. А нетто человеку без солнца можно?.. Надумала я – как бы это тебе половчее сказать? – домашнюю агитацию вести, что ли. Посвоему, по-житейски. Агитаторы, те всякие красивые слова говорят, а я, думаю, его – полегонечку, исподволь.
Фактически...
Собрали нас вскоре на общее собрание, начальнику строительства и всыпали на нем сами же рабочие. Домой идем – говорю: здорово, мол, проперчили! "За дело, – говорит, – так ему и надо". Правильно, мол, – и я про то же.
И еще, мол, про то, что при других-то порядках дал бы он за эту критику пинком под зад, и ступай с богом, побирайся! Молчит. Крепенько я так за него взялась. Чуть что, я на свое поверну. Да не напрямки, а сторонкой. Вроде бы между прочим.
– Хитрая ты, – одобрительно засмеялась Клавдия.
– Не хитрая, – возразила Ольга. – Наоборот – без хитрости. Хитрому все это без надобности. Он, хитрый-то, ночью одно может думать, а днем, на людях, – другое говорить. И проживет еще получше других. А я эдак не умею. Я что ночью, что днем – одинаковая. И надо мне, чтоб и муж мой таким был. Чтоб между нами перегородка не стояла...
– А дальше-то как?
– А дальше-то мне полегче стало. Пришли с партийного съезда газеты с докладом – у меня будто помощник заимелся. Принесла газету домой, говорю: читай вслух, ты, мол, побойчее меня читаешь. Начал со скукой, потом заскреб в затылке. "Погоди, – говорит, – один почитаю".
Сидит, губами шевелит, – пробирает, гляжу, моего мужика. Потом отдал газету, лег, – руки под голову. Читаю, читаю, гляну – не спит. Легла, спрашиваю: ну, как, мол, – есть она, правда-то? Молчит. Да мне тут от него речей и не требовалось... Дали нам весной комнату в новом доме. Сама его, к слову-то, и клала. Переехали. Теплынь, светло, кроме нас-то еще одна семья только – хоть каждый день стирайся да мойся. Гляжу – радехонек. Ходит, мурлычет, полочки где надо и не надо приделывает.
Как же так, Петенька, – спрашиваю: правды-то нет, а квартиру дали?.. Первый раз обиделся. Даже палец молотком зашиб. "Пила! – говорит, а сам на палец дует. – Что ты меня все пилишь? Неужели думаешь, сам ничего понять не могу?" Ругается, а у меня, веришь, на душе легче. Светлеет, вижу, человек. Только радоваться начала – опять грех новый.
– Чего еще?
– Да водочка эта, будь она неладна! Ведь как они противно, мужики эти, устроены! На душе у него сумно – от этого пьет. Все хорошо станет – и вовсе обязательно выпить надо. Вот и мой зачастил. Придет – тепленький, обниматься лезет. Я и так и сяк – нет, вижу, что-то капитальное надо. Кумекала, кумекала, и выходит одно – из кладовой его уводить надо. Ну что за радость – железки да рукавички с места на место перекладывать?
Ни уму ни сердцу ему такая работа. И от греха бы подальше. Вот, думаю, куда ему надо – на стройку, в бригаду. Как тебе вот советую. Чтоб понял, для чего руки дадены.
– Не пойдет, боюсь.
– Пойдет. Ты думаешь, мой-то сразу пошел? Как бы не так. Вот тут-то я, правду скажу, схитрила немного.
Выждала получку, приходим домой, я на стол свои деньги положила, рядышком – его. А моя-то пачка вдвое побольше. Смотри, мол, что получается, видал?.. С лица сменился, – больно я его, похож, зашибла. "А тебе, – говорит, – не хватает?" Да не в том, мол, суть – хватает или не хватает. Неловко просто получается: мужик ведь. Пойдем, говорю, к нам в бригаду, – в кладовой тебя любая девчонка заменит. Неужто тебе уважения не хочется?.. Ничего не сказал. Дня через три, четыре ли является – шлеп на стол пять сотенных! "Теперь, спрашивает, стыдить не будешь?" Откуда, мол? Усмехается. "Не бойся, не украл. Сколько лет работаю – ни разу не ловчил. Разве что на пол-литра. Так ты вынудила – радуйся". Вроде, говорю, и неглупый ты мужик, а дурак. Так ничего, выходит, и не понял. Не надо мне таких денег. "Ну не надо, – говорит, – и не надо". Сгреб и – в карман. Ох, думаю, загуляет, может, еще хуже сделала, что не взяла. Нет. День прошел, неделя – трезвый. Не вытерпела, спрашиваю: куда деньги дел? "В речку бросил". Я, мол, серьезно. "И я, – говорит, – серьезно. Завернул в тряпочку вместе с камушком и " Суру. Могу, – говорит, – место показать, только глубоко там". Посмеивается, а по глазам вижу: не врет.
Шальной!.. За то, может, такого и люблю.
– Мой-то не бросит, – вздохнула Клавдия.
– А ты дальше слушай. Незадолго, как мне в декретный идти, пришел он к нам поглядеть. Долго стоял.
Сверху оттуда всю Пензу видать – красиво. Вечером спрашиваю: ну, как тебе у нас, приглянулось? Плечами пожимает. "Ничего, говорит. Обыкновенно". Я больше об этом ни слова, и он молчок. Ладно, думаю, после декретного я за тебя опять возьмусь. А из роддома вернулась, гляжу, он утром спецовочку надевает, а на ней – известка. Это с чего? спрашиваю. Ухмыляется. "Со стройки, – говорит. – Муж заменил жену, ничего особенного". Когда я из декретного вышла, он уже по высшему разряду работал. Руки-то у него золотые!..
– Не сумею я так-то, – выждав, пожаловалась Клавдия.
– Надо будет – сумеешь, Клавдюшка. Семью наладить, это вон что дом выстроить. – Ольга помедлила, напевный голос ее прозвучал уверенно и горделиво: – Ты главное помни: женщина все может!
2. ЖЕНА
Он появился, когда поезд уже набрал скорость – широкоплечий, в лихо сдвинутой матросской бескозырке, в черном бушлате, с крохотным чемоданчиком в левой руке – такой большой, высокий, что едва уместился в двери купе. Никто еще не успел произнести и слова; как он, блеснув широкой улыбкой здорового сильного человека, вскинул к бескозырке руку, рокотнул молодым чистым басом:
– Здраю-желаю!..
– Тише вы! – полный человек в голубой пижаме смешно подскочил на верхней полке, придерживая рукой квадратные стеклышки очков; желтый глазок бокового "ночника" на секунду оказался у него под мышкой.
– Экий оглашенный, – несердито попрекнула вслед за ним седенькая бабка, деловито работающая спицами в углу у окна. – Не видишь – дите спит?..
Только сейчас моряк разглядел, что на нижней полке, справа, головой к двери, лежит женщина с ребенком – малыш, всхлипывая, затихал, мать что-то ласково нашептывала ему.
– Виноват! – извинился моряк, с трудом удерживая рвущийся из могучей груди голос. – Сказали, в Сызрани у вас место освободится. Я пока в коридоре, не помешаю. Мне бы только чемоданчик.
– И чемоданчик клади, и сам садись, – велела бабка со спицами, указав на свою полку и на женщину с ребенком. – Она же вон и сходит.
– Давайте помогу, – предложил я, свесившись со своей полки.
– Я сам, спасибо.
Под неприязненным взглядом человека в пижаме моряк, даже не приподнявшись на носки, сунул чемоданчик наверх, снял и пристроил на крючок короткий бушлат, – было немножко странно, что он, такой большой и громогласный, передвигается в тесном купе легко, гибко и осторожно.
– На побывку, что ль? – поинтересовалась старушка, поглядывая на детинушку.
– Совсем, мамаша, отслужил, – громким шепотом отозвался моряк, присаживаясь рядом и здоровенной пятерней причесывая густые темные волосы. Его крупное продолговатое лицо дышало спокойствием, большие толстые губы, казалось, едва сдерживали беспричинную, просто от избытка хорошего настроения, улыбку.
– Ждут, поди, дома-то?
– Как же, известно, ждут. Маманя с батей вроде вас – старенькие уже.
– А я своего младшенького не дождалась. С войны. – Старушка сурово подобрала тонкие бледные губы, зоркие глаза ее задержались, словно огладив, на лице моряка. – С тобой вроде немного схожий был – по обличию.
– Что поделаешь, мамаша, – вздохнул моряк и с простодушной дипломатией отвлек ее вопросом: – Вы что ж, в гости к кому?
– Не знай уж как тебе и сказать. То в Уфе проживаю, то в Харькове. Отдав скупую дань неизбывному материнскому горю, старушка мягко, всеми морщинками, усмехнулась. – У сынов живу. У этого год-два поживешь – другой обижается. Как их поделишь? У обоих ребятишки, а они, знаешь, внучата, какие дорогие! Так и ездию, так и катаюсь – эти к сердцу прирастут, а другие уже наказывают: ждем бабку-то!.. Своих заимеешь – поймешь. Не обженился еще?
– Нет, мамаша. Вот уж приеду, дома.
– Это хорошо: не извертелся, значит. А то ведь как ионе: какую ни цацу, лишь бы со стороны. А что у самих золото – того не видят. Чего ж ты, в деревне останешься либо подашься куда?
– Зачем, мамаша? У нас земля добрая, сады, пшеница – все родит. Сам я моторист, тракторист – только подавай, во как соскучился!
Моряк показывал большие грубоватые ладони, еле сдерживаемый голос прорывался, и тогда человек в голубой пижаме переставал шуршать газетой; моряк, спохватившись, переходил на шепот.
– Море – это служба, а земля – жизнь!
– Верно, сынок, верно, – довольно поддакивала старая, чему-то удивляясь и радуясь. – Надо за землю держаться, надо. Все от нее!
Пижама наверху издала какой-то неопределенный звук; зоркие глаза старушки скользнули поверху, словно по пустому месту, и снова остановились на чистом и добром лице парня.
– Мои-то уж отбились, в инженеры вышли. А по мне и пононе лучше деревни нет.
За окном побежали огни какой-то станции, вагон качнуло. Женщина, баюкавшая ребенка, поднялась, привычным движением руки поправила короткие светлые волосы, одернула на круглых коленях сиреневый халатик; большие серые глаза ее сонно улыбались.
– Можно громче, теперь его и пушкой не разбудишь.
– Вздремнули, Асенька? – проворно свесилась сверху голубая пижама.
– Немножко.
– А сама вон тоже шепотишь, – заметила старушка.
– Это уж по привычке, – засмеялась Ася; голос у нее был грудной, с легкой, после сна, хрипотцой, и его тембр как-то полно вязался со всем ее обликом. Взглянула на золотые часики и, позевывая, пришлепывая ладонью но свежим, чуть припухшим губам, спросила: – Когда ж в Сызрани будем?
– Часа через два, видимо, Асенька, – отозвался сверху пассажир, причесываясь.
Не принимая, как новенький, участия в разговоре, моряк быстро поднялся.
– Сейчас узнаю.
Ася не успела его остановить, как он уже выскочил в коридор.
А когда минут через пять вернулся, неся в бумажке пяток крупных соленых огурцов, товарищ в пижаме сидел уже внизу, рядом с Асей, и, блестя квадратными стеклами очков, сочувственно выговаривал:
– Отчаянная вы головушка! Ну разве можно в такую доиогу – одной, с ребенком!
– В Сызрани через час тридцать, – доложил моряк, одновременно протягивая огурцы. – Вот, угощайтесь, пожалуйста.
– На ночь? – двойной подбородок человека в очках колыхнулся. – Ну что вы!
– А я съем, хочется соленого. – Ася взяла темный ядреный огурец, большие серые глаза благодарно глянули на порозовевшего от удовольствия моряка. – Спасибо.
– Ну, было бы за что! Маманя, а вы?
– Давай, и я, пожалуй, пососу, – засмеялась старушка.
Некоторое время в купе слышалось только дружное похрустывание; обладатель голубой пижамы снисходительно пояснил:
– Вообще-то соленое на ночь не рекомендуется. Особенно – если нездорова печень.
– У меня здоровая, – улыбалась Ася.
– Будет те, мил человек! – махала рукой старушка. – Чтоб от огурца да вред какой, – вот уж никому не повепю!..
Моряк с аппетитом грыз огурцы, показывая сахарные зубы, поглядывал на разглагольствующего лысоватого человека в очках, явно обращающегося только к Асе, и молча усмехался.
Тот поднялся на лесенку, покопался в коричневом саквояже и раскрыл перед Асей коробку конфет.
– Не угодно ли после кислого?
– Спасибо, – Ася покачала головой. – После кислого как раз и не хочется.
– Тогда малышу, – настаивал он, продолжая на весу держать коробку.
– Детям до трех лет шоколад не рекомендуется, вы должны знать, улыбнулась Ася. – Вы не врач? Правда, правда, – вы на врача похожи.
– Польщен, но – увы! Если всерьез рекомендоваться, я всего-навсего заместитель директора одного весьма уважаемого завода. – Стекла его очков, не задерживаясь, покосились в сторону бабки и моряка. – Прошу, товарищи.
– Меня уж, батюшка, уволь, – отказалась старушка. – Зубы поберегаю.
– А вы?
Моряк поколебался и, раздвинув крупными смуглыми пальцами бумажные кружева, вынул фигурную штуковинку.
– Правильно: по-морскому, – без всякого энтузиазма одобрил заместитель директора; помедлив, он сам взял конфету, вкусно зачмокал.
Незаметно отодвинувшись от слишком близко подсевшего соседа, Ася склонилась над ребенком, и, когда снова выпрямилась, глаза ее, еще секунду назад улыбающиеся, полны были огорчения.
– Только разоспался, и опять скоро будить. Замучила я его на этих пересадках.
– Чего уж хорошего, – поддакнула старушка, снова принимаясь за вязание. – Дорога. Издалека, стал быть, едешь?
– С севера, бабушка.
– Ох ты, откуда! – изумилась старая. – Холодно там?
– Плохо! – с тоской вырвалось у Аси, верхняя, чуть выдавшаяся губка ее задрожала. – Ох как плохо, бабушка!
Моряк кашлянул, собираясь, похож, вступиться за север, но его опередил уверенный голос заместителя директора:
– Боже мой, да разве это место для молодой интеллигентной женщины? Нет, нет. Вы что – после института попали?
– Hет, с мужем, – легкая тень неуловимо прошла по лицу женщины. – Он военный, летчик. Жили раньше в Белоруссии, а потом знаете как: послали, и все.
– Надо было возражать, не соглашаться! – квадратные очки заместителя директора энергично поблескивали. – Зачем же губить лучшую пору жизни?
– Служба! – коротко и решительно вмешался наконец моряк, вложив в одно слово весь смысл, который понятен любому военному.
– Для таких условий в армии, вероятно, есть более подходящие люди: без детей! – резко возразил заместитель директора.
Моряк только сейчас, по-видимому, вспомнил о спящем малыше, смолчал: довод был существенным.
На этот раз и старушка решительно приняла сторону толстяка в пижаме.
– К дитю, чай, и снизойти можно. Какая бы там ни служба.
– Говорила я мужу, – горько вздохнула Ася. – Не слушает: место офицера там, куда его пошлют!
– Вот это чистейший эгоизм! – жестко определил заместитель директора, уши у него от негодования порозовели.
– Приехали мы туда, – устало рассказывала Ася, – тоска взяла. Глазу остановиться не на чем. Две сопки, между ними шесть каменных домов, аэродром, и все. А дальше – степь, тундра... Летом еще так-сяк, терпимо, походить можно. А зимой – невмоготу. Пурга, бураны, зароемся, как кроты, и сидим. Воет. И солнце выглянет – тоже не радует. Слепит, взглянуть нельзя. А все мертвое, ледяное... Кино – раз в неделю, по гостям ходить скука, а тут муж улетит, сидишь и думаешь: вернется ли?
Чувствуя участливое внимание слушателей, молодая женщина все больше проникалась к себе острой жалостью, серые глаза ее начали беспокойно блестеть.
– А тут сын, два года... Ну что он там видит? На улицу не понесешь: застудить недолго. Овощей свежих нет, все консервированное. Фрукты когда подвезут, так и те поморозят... И у самой душа не на месте: кончила институт иностранных языков, французским владею, а к чему? Иной раз не выдержишь – заплачешь, муж сердится. Временно, еще год, ты жена офицера! А мне разве от этого легче? – голос женщины задрожал. – Едем теперь к моим родителям: хоть передохнуть немного, отогреться!..
– Ох ты, грех какой! – старушка сочувственно кивала седой головой, машинально перекидывала две-три петли и снова забывала о спицах.
– А вы говорите, служба! – Заместитель директора с упреком посмотрел на моряка. – Губить из-за ложно понимаемых представлений жизнь ближнего преступление!
В дверь постучали. Прихрамывающий усатый проводник вынул из клеенчатого кошеля билет, протянул его Асе.