355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Кононов » Магический бестиарий » Текст книги (страница 4)
Магический бестиарий
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:54

Текст книги "Магический бестиарий"


Автор книги: Николай Кононов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Мы, конечно, говорили-говорили, но, убей Бог, я теперь не совершенно помню, о чем мы беседовали. Во всяком случае, жаловаться и сетовать на что-либо между нами, было как-то не заведено.

Мы были закрыты и для особенных игр и прикосновений, в которые играли наши сокурсники, то есть мы не были игроками, хотя, совершенно определенно, азарт жил в нас. И я видел, как у Гаги иногда вспыхивают, сужаясь, чудные узкие глаза, какой темный взор длиннит перепелесые ресницы. Но к этому инструментарию мы вплотную не прикасались. Мы вроде бы не имели болевых точек или были слишком молоды, чтобы их предъявлять друг другу. Вот и в тот день все сводилось к веселой добросовестной милой возне.

И я не походил на речное коромысло, жрущее на лету бессмысленное существо – поденку, лепира.

Километры бессмысленных бессловных анекдотов летели в моей полупустой голове куда-то назад, словно птицы над нетрудной щедрой дорогой. Ведь по ней, казалось, можно всегда вернуться назад.

Лето – изумительно. Жизнь – не угрожала нам. Мы почти излечились. Все по-прежнему.

Курос иногда, как клуб дыма, вырастает, подымается над своим кустом и с трудом не смотрит в нашу сторону. Будто он абсолютно один на белом свете. Ну что же, бывает, и скучная пора застает взрослого человека, но он и ее должен принимать с благодарностью. Что ж, книжка наскучила? Вот как?

Он от нас где-то метрах в тридцати-сорока. Почти в тумане.

И Бог с ним.

Гага подает реплику, что, кажется, может подгореть на этом еще яром августовском солнышке, ведь Гага куда бледнее меня, и тогда будет все болеть, может даже температура повыситься, – и идет в водичку.

Со мной наедине Гага любит уменьшительные суффиксы и безличные предложения. Вот Гагина речь. Можно сложить столбик детского стишка:

Водичка.

Солнышко.

Стрекозка.

В этом наивном языке есть что-то от липкого воздуха предместий, смуглой цыганщины, жалкого заговаривания зубов.

Я лежу, уткнувшись в строгий отраслевой журнал.

Многоэтажные формулы кустятся на странице понумерованными растениями, как в ботаническом саду. Я часто читаю их, не понимая никакой сути, только созерцая.

По какому-то наитию я отрываю глаза от математической вязи – передо мной вовсе не буколическая сцена.

Оживший курос – мужичина, мужик, рыбак, лодочник, водолазище, морячище, ныряльщик в обильных матросских татуировках, перенесясь по воздуху сидит вблизи меня, просто рукой подать. Не на корточках, а как-то раскорячившись, по-узбекски, будто в чайхане, подогнув под себя ногу и опершись о поджатую голень.

В нем сквозит вопиющее качество, все вопиет, что тела в нем куда больше, чем зрелища. Его наличие передо мной – грубо и абсолютно.

Как он пришел, переполз, донырнул или перелетел ко мне, я не заметил.

Но чудная тонкая кость, впалый живот, какой-то пегий, выгоревший, совершенно голый морок. Безумие. Нет ума.

Он словно итог бредовых выкладок и заключенией сложной теоремы, в которую мне надо просто поверить. Вот – есть. Вот – существует. Если дотянешься – можно потрогать. Чтобы удостовериться.

Кто-то совершенно белым голосом говорит за него. Сквозь его сомкнутые губы формулу доказательства:

– Я тут посижу пока?

Я молча смотрю на него, думая, как и что ему ответить, ведь мне придется при этом обязательно открывать рот. И это для меня проблема. Я выдам свое непонимание. И он, не говоря ни единого слова, а только вперившись в меня, глубоко и пристально, опережает мой ответ:

– Ты смотри на меня, смотри, смотри, да ты смотри, ты… смотри…

И я действительно на него смотрю, и догадываюсь, что во мне нет ни капли враждебности и даже тени неприязни.

Я вошел в голое перепаханное поле безразличия. Он туда подброшен неизвестно каким образом. Неизвестно какой силой. Он – плотский механизм или странное произведение рукомесла. Есть ведь смешные такие резные игрушки – мужик с медведем куют, зайцы пилят бревно, хитрая лисица толчет пустоту в пустой ступе.

Его рука скользит по механическому сияющему фаллу вверх и вниз, он безмолвно твердит в ритм: “Смотри, смотри, смотри…” Его слова доходят до меня, будто он кидает в меня шарики пинг-понга…

Они ударяются в мое прозрачное тело, в самую грудину, так как он не промахивается.

До меня доходит вся глупость, вся двусмысленность и позорность моего положения.

У меня словно раскрываются глаза: я вижу перед собой на жаркой сковороде, на косом вечереющем солнцепеке воплотившегося из ничего, из моего бреда, печиво поганого Приапа.

Глядя на него, я даже не замечаю, что делают сами собой мои руки.

Я не в силах остановиться.

Неужели так встречаются с богом выгоревшего ольшаника и прозрачного тальника?

Я бубню ему, я приговариваю, словно присказку-клятву в каком-то ритуальном запале:

– Я скорей, я скорей, я скорей, я скорей, Господи, Господи.

Я чумею.

Мне не стало страшно еще и потому, что я вспомнил детскую славную игру «моя рука последняя».

И я должен был во что бы то ни стало опередить.

Моя задача – опередить всех.

Этого бога низин.

Этого себя самого.

Наконец, эту свою смерть, глядящую на меня откуда-то сверху, с порозовевшей засмущавшейся тверди.

Я словно бы касался с трепетом его, как, наверное, и он меня. На самом донышке моего сознанья билась предательская богоборческая мысль.

Что я – это он, как и он – это я.

И я – это просто всё, и оно, это самое всё, – тоже я.

Я чувствовал себя диверсантом в глубоком, заряженном смертельной опасностью тылу. За самым алтарем. Еще немного – и кара меня настигнет. Но чья и за что?

Между нами что-то должно было пробиться тупой жесткой искрой, как в черном коротком замыкании.

Вот-вот воспламенятся – и золотая стрекоза в небе, которая смотрела на меня, и Гага по пояс в побледневшей от смущения воде, и предающее и попирающее все на белом свете трепещущее сердце в моей груди.

Все сразу, как в магическом кристалле, предстало мне сущим мороком, бессмысленной маетой на фоне жары и безветрия, одинокой чужой трагедией, разыгрываемой на позорной песчаной сцене.

Фазан, выскользнувший из силка кустов в человеческом обличье.

Мой безгласный монолог «я скорей, я скорей, я скорей» выходит из меня, словно стихотворение, воздушный шарик, дразнилка, не дразнящая по сути никого, кроме моего выстаревшего татуированного отражения, восставшего в зеркале горячего полуденного воздуха, как мираж, против меня.

6

Если Гаге и будет в чем меня упрекнуть, так только в мгновенном пароксизме, в гадкой игре со своим нелепым немолодым шизонутым шиндарахнутым двойником. Или с самим собой, в конце-то концов.

С самим собой, с самим собой, с самим собой, Гага, неприкосновенное чудо мое.

Я был уже готов примерить на себе роль песчаного вуайера, кустарникового лазутчика, фазана, вечернего разведчика, пропотевшего в засаде день, натрудившего слух и зрение, полного выжиданьем удобного момента.

Краткого, как укол.

И для чего?!

Шеренга моих слов: „Я скорей, я скорей, я скорей» – разбрелась по низкой лысой дюне, где мы лежали с Гагой, словно кто-то им дал команду “рассеяться”.

Смысла в этом происшествии было обескураживающе мало. Один какой-то праздный переизбыток. Молниеносная, не создающая дефицита, трата.

Я мог бы сказать Гаге, что я и после остался таким же чистым, как и был, – свежим и незапятнанным, освещенным сползающим за горизонт отекшим солнцем. Чистым, чистым, – не таким, как в крысиной классической литературе, а просто вот мгновенно прекрасно излечившимся от тяжести. Просто оказавшимся в рядовой человечьей жалкой жизни, не очень далекой от чистого прозябания равнодушных непривязчивых животных.

Ну, уговорил ли я тебя?

И я не прибавил: «…любовь моя». Я ведь этого даже не подумал.

Гага, да это тебе привиделось или там приснилось.

Обморок и несвежий сон на жаре.

На лютом непереносимом солнце. Ведь ты знаешь, от него безумеют все.

Ну, не стоит, с кем не бывает.

Случаются с нами вещи и похуже.

Ведь такого яростного света, как этим летом, не было никогда? Ведь правда? Ну, спроси хоть своего отца, если не веришь мне, он все знает про излучения, он подтвердит. Только безумные не сходят с ума. У них его нет.

«А вот плакать не стоит», – это я внятно, по слогам, сказал не разомкнув губ, когда мы вошли в стемневшее время, словно в воду по грудь, – сначала идя по острову, потом тащась по мосту, – в глухой пригород к Гагиному дому.

«Не плачь, не плачь. Ты ведь моя радость», – еще про себя прибавляю я. И предаю наше равенство. Я кладу руку на близкое Гагино плечо. Но не чувствую Гагиной плоти, на которую могу опереться. Моя рука снова повисает вдоль моего тела, словно она прошла сквозь сизый объем папиросного дыма. Или тебя нет совсем? Скажи мне?

От Гаги мне досталась одна реплика:

– Ничего не объясняй мне.

Эти слова простого запрета вывернули всю логику моих объяснений, которые я готовил излить из себя. Поставили пирамиду вершиной вниз. И это оказалось устойчиво… И вот я завалился на спину, как побиваемый слабый пес, в самую пучину – позора, стыда, испарины, горящих ушей, пересохшей слюны и прочего.

Мне пять секунд хотелось умереть, и, если бы мы шли по высокой части моста, я бы сиганул. Но тут – поток автомобилей, не бросаться же мне под КАМАЗ, Гага, чтобы стать грязной кучей отрубей, которую в поганое ведро будут собирать санитары совковой лопатой. Эта перспектива меня не устраивала.

Молчание Гаги плотно окутало меня, словно пыльца пчелу, залезшую в цветочное устье. Что, тебе хочется моей смерти? Ты ее еще получишь…

Кому мне принести эту липкую картину? В какой такой улей?

Как ее позабыть?

Как квалифицировать, какими особенными прилагательными оторочить?

Мерзкая, гнусная, эгоистическая, человеколюбивая, чистая, лучезарная моя любовь, моя нега, моя… не знаю что.

И, оставшись в живых, самое нужное из перечня, я не смог выбрать до сих пор.

Я словно бы сам себя заставал и застаю этими вопросами врасплох. Не живого и не мертвого.

Я смотрел на Гагу.

Моя завороженность возвращалась ко мне, отразясь от подсвеченного высокими лампионами хрупкого существа: прямые недлинные волосы, остриженные в скобку, подхваченные теплым ветром, огонек сигареты, сбегающий к длинным пальцам, серебряное кольцо на мизинце, обветренные, словно мои, губы, будто моя тощая шея, почти мой невысокий рост. Отражаясь, я оставался в этом возлюбленном облике, как в зеркале. Я видел так, что понимал всю даль, в которой находился, все непомерное непроходимое расстояние нежной непристойности, разверзшееся между нами. И эти руины мне было уже не собрать.

Последний ход оставался всегда за Гагой. Так повелось.

Ведь молчание и безответность, сплоченные тобой в ночную глухоту, были самым сильным ходом.

Я ничего не смог больше предпринять, лишь день ото дня, час от часу, от минуты к минуте делался ужасней и ужасней, неуязвимей и неуязвимей. Со мной все стало происходить с точностью до наоборот.

Может быть, мне надо было кого-то из нас троих убить. Ведь три, трое, троица – это чересчур. Мне надо было бороться сразу с двумя. И обязательно с Гагой.

В этом самом месте, где река переходит в циклопическую свалку остовов проржавевших судов, затопленных лодок, покореженных емкостей, тогда тем чертовым летом я, проходя, бросил в воду свои часы. Вместо унылого всплеска меня настиг глухой недалекий удар о металл. Мне до сих пор кажется, что я услышал себя самого, себя как свое эхо, что вот-вот отделится от меня, эхо, настигшее свой источник, вернувшееся и переменившееся, – ржавое, гиблое, убийственное.

Мне кажется, что совсем тихий Гагин голос потонул в пустоте:

– Это от тебя ушла душа.

Но это я сказал себе сам Гагины слова, Гагиным тихим невыразительным голосом.

Я погружаюсь в пустое невозделанное томление.

Больше никогда я не смогу пройти по этим местам чистым и нетронутым охламоном, неким никем, юным человеком, вышедшим из троллейбуса.

Это событие вызывает во мне муку, я покрываюсь стигматами, так как я поверил в бога, но не в того, Царя Небесного, а… Я томлюсь и расчесываю свою муку, будто вижу себя самого из своей собственной глубины, но Гагиными затуманенными глазами, полными слез, которых, клянусь, тогда не пролилось ни капли.

Мимо вонючего мыловаренного завода, что гудит так угрожающе тихо, мимо смолкшей только на ночь лесопилки с раскоряченным козловым краном, мимо наистрожайшей тюрьмы, облитой желтыми лучами, где, по слухам, до сих пор расстреливают, – вероятно, туда ехала та свора солдат нести жестокий караул, сторожить людскую живодерню.

Гага, зачем ты здесь обитаешь? В этой черной бахроме.

Я всегда узнаю дорогу к твоему дому, будто я узкотелое норное животное: мне достаточно только лишь вслушаться к отверстые лютые запахи. Они, словно ветвящиеся норы, проедены в ночном времени щербатых окраин.

Гага, мы вступили в пространство кариеса – я тоже не могу вымолвить ни одного слова, мой язык цепляется за прогнившие острые выступы смысла, его мы не преодолеем больше никогда. Нас сжуют. Сейчас. Вот-вот.

Смотри, Гага, по небу ползет тяжеленный пьяный самолет, он так велик, что почти не движется, замирая вверху над нами. Он, как силач, опирается сонными бицепсами о зримые выступы твердого воздуха, в котором растворены мы и томящее нас тупое молчание, собачий дух мыловарни, ненависть и тревога, выпирающие над периметром тюрьмы, как живая пена над бродильным чаном.

Вот подо что мне хочется броситься – под этот самолет, натрудивший свое гигантское оперение хрен знает где.

Рев заливает всю мутную округу. Дрожащий занавес.

Его словно рвет на нас с высоты. В густую бороду огневого шума.

Пилот не промахивается.

Видение стихает, как шум сердца в моей груди.

Этот путь, дорога троллейбуса, мое созерцающее неучастие в этом перемещении воспринимаются мной как непомерная, разоряющая меня трата: к концу пути я должен быть совершенно истощен, опустошен до самого дна и предсмертно вымотан.

7

В этом районе власть создавала оседлый цыганский поселок, помогала ставить ладные дома, учила золотозубых хорьков грамоте, вовлекала в смуглые плясовые ансамбли и халтурные театры с истерикой и отчаянным пением. Цыгане делались подпольными сварщиками, легальными торговцами анашой, добрыми фальшивомонетчиками, гадальщиками и магами.

Ведь конопля росла изобильным сорняком везде в наших краях, и голые цыганята, как ангелы, спускались, перелетев ограды, не потревожив сторожей, на охраняемы поля вокруг стратегического аэродрома, и старшие братья счищали с их потных коричневых маленьких тел особо ласковыми скребками, словно с каурых коней, легкую упоительную прибыль.

Дом Гагиного отца примыкает к веселому цыганскому поселку.

Вот с шоссе стремительно сворачивают «Жигули» с потушенными фарами. Они чуть не сбивают меня. Как в ковбойском фильме, я отскакиваю, заваливаясь в кювет. Как из окопа, я вижу: из ближней калитки, словно чиркнув спичкой о грубый воздух, выскакивает шеметом цыганенок и, едва заглянув в приоткрытое окно урчащей машины, что-то мгновенно передав и получив, уносится восвояси. Автомобиль, тараща красные зенки, с ревом пятится в крупнозернистую ночь, как хорь в нору.

Впрочем, эту часть пути я не должен описывать, так как она перешла в абсолютное прошлое, где купаешься себе в изобилии светящихся воспоминаний, как цыганенок в конопляном поле под сенью тяжкого рева взлетающих бомбардировщиков.

__________________

Я легко нахожу дорогу.

Вот по-стариковски ухоженный дом Гагиного отца – старый и добротный: сухие бревна на высоком кирпичном фундаменте, беленые стволы яблонь и груш – все, со следами достатка, с роскошной добропорядочной библиотекой, старыми энциклопедиями и словарями. Бывало, семьи целели и в вакханалии времени. Их семья была из уцелевших. Как каприз, как дозволенная шутка, как иллюстрация законов распределения.

Гага – позднее единственное дитя, обожаемое дитя, дитятко, дитё…

«Деточка», – говорит про тебя старик, чуть улыбаясь.

Миска вишен и россыпь слив на непокрытом, чистом дубовом столе. Несколько яблок-паданцев. Над чайником висит смородинный дух… Старик всегда угадывает точное время моего прихода.

Я иногда приезжаю в гости к твоему старому отцу, Гага. Ведь так заведено. Я шлю ему открытку за неделю перед приходом. Мне трудно соответствовать обещанному времени, ведь машин прибавилось, знаешь ли, на мосту бывают и пробки, но я, честное слово, очень стараюсь. Это словно невыполненные обязательства перед тобой. Ведь я тебе стольким обязан. Я не шучу. Вот все они, мои белые бумажные прямоугольники без рисунка, – все, заткнутые за раму проплешивленного зеркала в больших сенях. Чудится, что больше никто ему не пишет. Это зеркало, кажется, помнит твое отражение.

Мы с ним – не с зеркалом, а с твоим отцом – никогда не обсуждаем варианты твоего ухода, так как вариантам несть числа. Это уже астрономия. Их надо не обсуждать, а суммировать, понимая под «суммой» не обычное действие арифметики. Ведь и через столько лет ничегошеньки нельзя прояснить. Нет, не прояснить, а уяснить.

Знаешь, Гага, я ведь недоумеваю.

А что, ведь, и правда, страна-то ой какааая большааая.

Только выйди за воротааа…

Сегодня цыгане шумят, ссорятся, до меня доходит их плещущий шум, матери не унимают расшалившихся детей, рукоплещут дверьми пустотелого строенья. Несколько семей поспешно, опрометью тратят за часы нажитое. Они вот-вот снимутся по никому неведомым законам с хлебного обжитого места, шумно набьются в грязный волшебный поезд и сперва молча, а потом с песнями исчезнут из конопляного плена, вон из нашего зрения.

Они становятся чистой галлюцинацией.

Имя им – трын-трава.

8

Умный старый отец, преподаватель математики в техникуме, увлекся, выйдя на пенсию, теоретической астрономией. На большом столе есть место и древней логарифмической линейке, и сафьяновому футляру из-под нее, и обелиску черного арифмометра.

Только этот старец один на тысячи километров окрест помнит, как ими пользоваться.

Когда его не станет, уже никто не сумеет сложить гигантские числа и найти их логарифмы.

Он теперь сверяет свои старые поденные записи с настоящими безумными графиками солнечной активности. Он срисовывает их тончайшим карандашом на кальку в городской библиотеке, на другом берегу, за тридевять земель, роясь в академических отчетах астрономических заведений. его любят и в библиотеке. Он в переписке с серьезными прекрасными обсерваториями. Ему любезно отвечают кандидаты наук на серьезнейших настоящих бланках, и он, осчастливленный, проверяет и уточняет свои удивительные сравнения.

Он говорит в который раз мне, что цыгане снимаются с места только на восходящей глиссаде, когда им становится совсем уж невмоготу.

«Они ведь солярно очень талантливы, – прибавляет печально он. – Это потому и золотые цацки, и зубы, и блеск воровства, и лучистая спекуляция, и мошенничество как ослепление».

Они ему очень нравятся. Как и он им.

Про Гагину мать я ничего никогда не слышал. О ней никто не обмолвился и словом.

Во дворе Гагиного дома – не знаю можно ли его после Гагиного ухода так его именовать, – шумное нашествие. Старика зовут в гости, на прощальную вечеринку перед отъездом неведомо куда. Ему золотозубо улыбаются, тормошат, берут под руки.

Мы всей гурьбой идем до троллейбусной остановки, он – бодрый, невысокий, в летней тьме светится его белая рубашка с галстуком. Рядом с нами пестрядь веселых чернявых людей. Один из них вкладывает мне в ладонь косячок с пахучим, наверное, темно-зеленым нутром.

Словно извиняясь, ведь меня в гости не позвали.

9

Я сажусь на корточки, как пьяный татарин у самой обочины пустого шоссе, сосредоточенно раскуриваю дареную папиросу и жадно наедаюсь кормом жирного тяжелого дыма.

Я делаюсь сытым после первого глотка.

После первого залпа внутрь.

Ко мне из сладкой легчайшей тьмы вот-вот выбегут толпой исправившиеся, совсем ласковые солдаты.

Колеблемые ветром, они смущенно сторожат нестрогую тюрьму с единственным заключенным.

В ней давным-давно заперт в самом себе я.

Ко мне ведь уже подсел запросто поговорить, уже темно улыбается, глядя мне в зрачки, в лицо, кладет мне руку на плечо сорокалетний, до одури знакомый голый человек – это я сам.

Его светящиеся ползучие татуировки иногда складываются в формулы созвездий.

Мы сейчас наговоримся вволю.

Ну, говори, я тебя слушаю.

И ласковые нежные солдатики чертят по воздуху сияющее люминесцентное сообщение про то, что они нигде не видели Гаги и ничегошеньки про Гагу не знают.

Хотя, сражаясь с демонами тьмы, искали Гагу и за домом, и в поле, и в кустах у самой реки, и даже несколько раз проходили по мосту туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда и даже обратно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache