412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Карамзин » Избранные сочинения. В двух томах. Том 1 » Текст книги (страница 6)
Избранные сочинения. В двух томах. Том 1
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:04

Текст книги "Избранные сочинения. В двух томах. Том 1"


Автор книги: Николай Карамзин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 50 страниц)

11

Двадцать один год работал Карамзин над «Историей государства Российского» – с 1804 по январь 1826 года, когда началась болезнь, оказавшаяся роковой. 21 мая он умер. «История» не была завершена. Неоконченный двенадцатый том обрывался фразой: «Орешек не сдавался…»

До 1816 года Карамзин жил уединенно в Москве или в Подмосковье, занятый своим трудом. Десять лет он практически не участвовал в литературно-общественной жизни. К декабрю 1815 года были закончены первые восемь томов, которые историк счел возможным издать. Официальное положение историографа обязывало представить труд Александру. 2 февраля

1816 года Карамзин прибыл в Петербург. Но император был злопамятен: он не забыл «Записки о древней и новой России» и не принял Карамзина. Полтора месяца жил Карамзин в столице, унижаемый и оскорбляемый царем. «Я только что не дрожал от негодования при мысли, что меня держат здесь бесполезно и почти оскорбительным образом… – писал он Дмитриеву. – Меня душат здесь, – под розами, но душат» (Н. М. Карамзин по его сочинениям, письмам и отзывам современников. Материалы для биографии. С примечаниями и объяснениями М. Погодина, ч. II. М., 1866, стр. 147.). Наконец ему подсказали, что необходимо сходить на поклон к Аракчееву. Возмущенно отказавшись поначалу, Карамзин вынужден был нанести визит всесильному временщику. На другой же дань Карамзина принял Александр – и разрешение на издание «Истории» было получено.

Печатание затянулось на два года; только в феврале 1818 года восемь томов «Истории» вышли в свет. Успех превзошел всякие ожидания: многотомное сочинение с научным заглавием, изданное тиражом в три тысячи экземпляров, восемь томов прозы в пору торжества поэтических жанров разошлись зa один месяц. В конце того же года начало выходить второе издание. Образованная Россия жадно принялась читать «Историю». Вхождение Карамзина в литературу 10-х годов XIX века оказалось триумфальным.

но «Историю» не только читали и хвалили – она вызвала оживленные, страстные споры, ее осуждали. Год издания «Истории» – год собирания сил передовой России; дворянские революционеры готовились к борьбе с самодержавием; в это время был поставлен вопрос об освобождении бедствующего в неволе крепостного крестьянина. В «Истории» же Карамзин, верный своим убеждениям, писал, что только самодержавие благодетельно для России. Столкновение передовой России с Карамзиным было неизбежно. Будущие декабристы не желали считаться со всем богатством содержания огромного сочинения и справедливо восстали против его политической идеи, которая с особой четкостью была выражена в предисловии и в письме-посвящении «Истории» Александру. Никита Муравьев в специальной записке подверг анализу предисловие, посвящение и первые главы первого тома, сурово осудив политическую концепцию их автора. Свою записку Муравьев показал Карамзину, который, познакомившись с нею, дал согласие на ее распространение.

А Карамзин продолжал работать и с воодушевлением принялся за девятый и десятый томы, посвященные царствованиям Ивана Грозного и Бориса Годунова. Не меняя своих идейных позиций, Карамзин не остался глух к бурным политическим событиям 1819–1820 годов и изменил акценты в «Истории» – в центре внимания писателя теперь оказались самодержцы, отступившие от своих высоких обязанностей, ставшие на путь самовластия, тирании и деспотизма. Стараясь в первых томах следовать примеру летописцев – описывать, но не судить, Карамзин в девятом и десятом томах пошел вслед за римским историком Тацитом, беспощадно осудившим тиранов.

Девятый том вышел в 1821 году. Он произвел еще большее впечатление, чем первые восемь. Теперь главными почитателями Карамзина стали декабристы: они сразу поняли огромное политическое значение сочинения, красноречиво показывавшего все ужасы неограниченного самодержавия. Никогда еще русская книга не читалась с таким энтузиазмом, как девятый том «Истории». По свидетельству декабриста Н. Лорера, «в Петербурге оттого такая пустота на улицах, что все углублены в царствование Иоанна Грозного» (Н. Лорер. Записки декабриста. М., 1931, стр. 67.). Дворянско-аристократические круги, связанные с двором, забили тревогу. Карамзина обвиняли в том, что он помог народу догадаться, что между русскими царями были тираны. Декабристы спешили использовать это сочинение в своих агитационных целях. Рылеев, прочтя девятый том, с восхищением писал: «Ну, Грозный, ну, Карамзин! – не знаю, чему больше удивляться, тиранству ли Иоанна, или дарованию нашего Тацита» (К. Рылеев. Полное собрание стихотворений. Издательство писателей в Ленинграде, 1934, стр. 418.). Используя материалы девятого тома, Рылеев начал писать ряд новых произведений – исторические думы, посвятив первую Курбскому. «История» Карамзина дала много сюжетов Рылееву, подсказала пути художественного изображения некоторых исторических характеров (например, психологизм образа Годунова). Пристальное и глубокое внимание к «Истории» теперь проявил Пушкин.

Споры вокруг «Истории», противоречивые оценки нового сочинения Карамзина, шумный успех у публики, пристальное внимание к нему литераторов – все это объективно свидетельствовало о том, что последний труд Карамзина был нужным произведением, что в период с 1818 по 1826 год, еще при жизни автора, он сыграл важную, совершенно особую, еще малоизученную роль в литературной жизни. То, что было очевидным для современников, что многократно подтверждал Белинский («История» «навсегда останется великим памятником русской литературы»), оказалось утраченным в последующее время. Как-то получилось, что «История государства Российского» выпала из истории литературы. Литературоведы изучают лишь творчество Карамзина 1790-х годов. Многотомное сочинение как бы перешло в ведение историков. Его же изучение они подменили повторением декабристских резко критических оценок политической концепции «Истории».

Пушкин первым пересмотрел свой взгляд на «Историю». В 1826 году он высказал новое и глубокое суждение об этом сочинении и попытался объяснить, как отрицание передовой Россией политической концепции Карамзина привело к недооценке всего действительно огромного содержания многотомного труда честного писателя. Сочинение Карамзина, по Пушкину, было новым открытием для всех читателей. «Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка – Коломбом. Несколько времени ни о чем ином не говорили». Но, с горечью свидетельствует Пушкин, несмотря на такую популярность «Истории», «у нас никто не в состояньи исследовать огромное создание Карамзина – зато никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся в ученый кабинет во время самых лестных успехов и посвятившему целых 12 лет жизни безмолвным и неутомимым трудам… Молодые якобинцы негодовали; несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий, казались им верхом варварства и унижения. Они забывали, что Карамзин печатал «Историю» свою в России; что государь, освободив его от цензуры, сим знаком доверенности некоторым образом налагал на Карамзина обязанность всевозможной скромности и умеренности. Он рассказывал со всею верностью историка, он везде ссылался на источники – чего же более требовать было от него? Повторяю, что «История государства Российского» есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека» (А. С. Пушкин. Полное собр. соч. в 10 томах, т. VIII. М.-Л., изд-во АН СССР, 1949, стр. 67–68.). Упрек Пушкина, что «огромное создание» Карамзина не исследовано, звучит современно и обращен прежде всего к историкам литературы.

«Русское самодержавие, – признают современные историки, – некогда сыгравшее прогрессивную роль в историческом процессе, способствовавшее объединению основной государственной территории России и сплочению в единое государственное целое разрозненных русских феодальных земель, а позже выступившее в лице Петра I инициатором важных государственных реформ, к изучаемому нами времени (царствование Александра I. – Г. М.) уже давно потеряло свою прогрессивную историческую силу» (История СССР, т. II Под ред. М. В. Нечкиной. М., Госполитиздат, 1949, стр. 42.). Принципиальной и непоправимой ошибкой Карамзина и было абсолютизирование этой относительно прогрессивной роли самодержавия. Ему казалось, что история России подтверждает концепцию просветителей, и если когда-то самодержавие было прогрессивным, то его следует сохранить и впредь. Но Карамзин не просто хотел еще раз повторить то, о чем он уже писал неоднократно. Его «История» должна была учить сограждан и царя.

«Простого гражданина», по мнению Карамзина, понимание опыта истории «мирит… с несовершенством видимого порядка вещей, как с обыкновенным явлением во всех веках» (H. M. Карамзин. История государства Российского, т. I. СПб., 1818, стр. IX.). Отрицая революционный путь, не доверяя творческой энергии народа, Карамзин, естественно, подчеркивал, что гражданин из истории поймет, что все нужное для развития России и для его частного блага исходит из рук монарха. Но история должна учить и царей. «Правители и законодатели, – пишет он, – действуют по указаниям истории и смотрят на ее листы, как мореплаватели на чертежи морей». На примерах правления русских монархов Карамзин хотел учить царствовать. Признавая право монарха «обуздывать» «мятежные страсти», он подчеркивает, что это обуздание должно осуществляться во имя учреждения такого порядка, где можно было бы «согласить выгоды людей и даровать им всевозможное на земле счастие» (Там же.). Урок царю приобретал остро политический, злободневный характер, когда на многочисленных примерах Карамзин показывал, как легко, просто, и, главное, часто русские самодержцы отступали от своих высоких обязательств, как они становились самовластными правителями, предавая интересы отечества и сограждан, как на долгие годы в России утверждался кровавый режим деспотизма. Девятый и десятый томы – пример такого остро злободневного политического урока, который воспринимался читателями, в силу объективного содержания собранных писателем фактов, вне зависимости от общей монархической концепции всего сочинения.

Но содержание многотомной «Истории» этим далеко но исчерпывалось. Пушкин первым сказал, что «несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия красноречиво» опровергаются «верным рассказом событий». Эти слова Пушкина следует понимать в том смысле, что суждения Карамзина о самодержавии не покрывают всего огромного содержания «Истории», что многотомный труд не сводился к доказательству тощего политического тезиса, что было в нем что-то такое, за что можно было Карамзина назвать «великим писателем», за что следовало ему сказать «спасибо». О том же писал Белинский: «…Карамзин не одного Пушкина – несколько поколений увлек окончательно своею «Историею государства Российского», которая имела на них сильное влияние не одним своим слогом, как думают, но гораздо больше своим духом, направлением, принципами. Пушкин до того вошел в ее дух, до того проникнулся им, что сделался решительным рыцарем «Истории» Карамзина…» (В. Г. Белинский. Полное собр. соч., т, VII. М., изд-во АН СССР, 1955, стр. 525.). Ясно, что когда Белинский писал о «духе», «направлении» и «принципах» «Истории», он подразумевал не политическую концепцию Карамзина, а что-то другое, более важное и значительное. Что же именно? Чем была дорога «История» Карамзина не только читателям, но и писателям – Пушкину, Белинскому?

«История» – произведение художественное, оттого его содержание шире, богаче научного сочинения, оно запечатлело не только политический идеал Карамзина, но и его художественную концепцию национального русского характера, русского народа, его патриотическое чувство к отечеству, ко всему русскому. В жанровом отношении «История» Карамзина – новое явление: она не была научным сочинением и не походила на привычные жанры классицизма и сентиментализма. Карамзин искал своего пути. Для него теперь было главным стремление «изображать действительный мир». Обращение к истории убедило его, что реальная жизнь нации исполнена истинной поэзии. Значит, следовало быть точным прежде всего. Отсюда стремление Карамзина-художника ссылаться на источник – летопись, документ, мемуары. Карамзин собрал и систематизировал тысячи фактов, причем из них много новых, им лично обнаруженных в летописных источниках; опираясь на все предшествовавшие материалы, он дал связное изложение хода истории России за несколько веков; наконец, он снабдил свое сочинение ценнейшими примечаниями, в которых использовал документы, впоследствии погибшие, – все это придавало произведению Карамзина научную ценность и научный интерес. Рассмотрение «Истории государства Российского» русской историографией закономерно.

Но при всем своеобразии и, главное, незавершенности поисков нового жанра, «История» проезде всего крупное произведение русской литературы. Оно на историческом материале учило литературу видеть, понимать и глубоко ценить поэзию действительной жизни. Героем сочинения Карамзина стала родина, нация, ее гордая, исполненная славы и великих испытаний судьба, нравственный мир русского человека. Карамзин с воодушевлением прославлял русское, «приучал россиян к уважению собственного». «Согласимся, – писал он, – что некоторые народы вообще нас просвещеннее: ибо обстоятельства были для них счастливее; но почувствуем же и все благодеяния судьбы в рассуждении народа российского; станем смело наряду с другими, скажем ясно имя свое и повторим его с благородною гордостию».

В «Истории» рассказано о многочисленных событиях, имевших порою решающее значение для существования государства и нации. И всюду в первую очередь выявлялся характер русского человека, живущего высокой и прекрасной жизнью, интересами отечества, готового погибнуть, но не смириться перед врагом. Карамзин ставил перед собой задачу «оживить великие русские характеры», «поднять мертвых, вложить им жизнь в сердце и слово в уста». Политические убеждения мешали художнику видеть истинные черты национального характера в рядовых представителях народа, в частности в земледельце, который не только пахал, но и творил культуру и воевал славу отечеству. Оттого в центре внимания Карамзина – князья, монархи, дворяне. Но при описании некоторых эпох под пером Карамзина главным героем «Истории» становился народ; недаром он обращает особое внимание на такие события, как «восстание россиян при Донском, падение Новгорода, взятие Казани, торжество народных добродетелей во время междуцарствия» (H. M. Карамзин. История государства Российского, т. I, стр. XIV.) и т. д. Именно потому, что Карамзин чувствовал себя художником, когда писал «Историю», он сумел выполнить свое намерение и создал собирательный, обобщенный образ народа.

Сочинение Карамзина обогащало литературу новым опытом. У Карамзина писатели находили не только множество сюжетов. Он включился в общую борьбу за народность литературы, по-своему решая эту проблему, теперь уже как художник, действуя примером. В его «Истории» «есть звуки сердца русского, есть игра ума русского». Мы знаем, что Карамзину было чуждо демократическое понимание народности. Социальная активность земледельца им осуждалась. Способность его к исторически активной жизни понималась ограниченно. И все же как художник Карамзин сумел запечатлеть черты русского характера, раскрыть «тайну национальности», которая выражается не в костюме, не в кухне, а в складе ума, в нравственном кодексе, в языке, в манере понимать вещи.

Карамзин был чужд историзма. Он еще не умел показать историческую обусловленность убеждений человека. Его герои, когда бы они ни жили – в IX или XVI веке, – говорят и чувствуют себя как истинные патриоты – современники Карамзина. Но упрекать Карамзина в антиисторизме бессмысленно: когда он писал свое сочинение, в России пора историзма еще не наступила. В то же время «История» расчищала во многом путь к историзму. И не только собранием фактов истории, не только скрупулезным восстановлением целых эпох народной жизни, но и показом исторически меняющихся нравов, обычаев, вкусов народа, развивающейся культуры Руси. Утверждение же неизменности нравственного кодекса русского человека как характера героического, всегда способного пойти на подвиг во имя общего блага имело свой положительный смысл именно в годы бурного развития романтизма с его разочарованным, нравственно больным героем, бегущим из общественной жизни в мир собственной души.

Важной художественной особенностью «Истории» была занимательность повествования. Карамзин показал себя замечательным рассказчиком. Как тонкий художник, он умел отбирать нужные факты, драматизировать рассказ, увлекать читателя изображением не выдуманных, а действительно бывших событий. «Главное достоинство» «Истории», – отмечал Белинский, – «состоит в занимательности рассказа и искусном изложении событий, нередко в художественной обрисовке характеров…» (В. Г. Белинский. Полное собр. соч., т. I, стр. 60.) Главные герои девятого и десятого томов – Иван Грозный и Борис Годунов – нарисованы как характеры сложные, противоречивые. Используя опыт своей литературной работы в 1790-е годы, Карамзин смело и удачно вносил в литературу психологизм как важный принцип раскрытия внутреннего мира человека.

«История» представляла чрезвычайный интерес и со стороны языка. Стремясь приучить читателя к уважению национального, русского, Карамзин прежде всего приучал его любить русский язык. Ему чужда теперь боязнь «грубостей» русского языка, заставлявшая его раньше более прислушиваться к языку дворянских салонов. Теперь он прислушивается и к тому, как говорят на улице, и к тому, как поют простые люди. Он высоко ценил народную песню и как раз в годы работы над «Историей» собирался издать свод русских песен. Он с радостью черпал новый запас слов из летописей, уверенный, что многие старорусизмы достойно обогатят современный русский язык. Кроме того, работая над «Историей», он удачно отбирал наилучшие для выражения содержания слова, старым давал новый смысл, обогащал слова новыми оттенками и значениями. Много сил было отдано стилистической отделке. Стиль «Истории» многообразен. Карамзин умеет передать живость действия и драматизм события, психологическую глубину переживания и патриотический порыв души, высокие чувства и лаконизм, афористичность речи русского человека. Белинский неоднократно подчеркивал, что только в «Истории» язык Карамзина обнаружил стремление быть языком русским. Оценивая слог «Истории», он писал: это «дивная резьба на меди и мраморе, которой не сгложет ни время, ни зависть и подобную которой можно видеть только в историческом опыте Пушкина: «История пугачевского бунта» (Там же, т. III, стр. 513.)

Произведения Карамзина 1790-х годов сыграли большую роль в русской литературе, но они имели преходящее значение. Не удалось Карамзину создать и новый жанр для исторического повествования – он написал «Историю государства Российского». Но и в той форме, в какую вылилось это сочинение, оно сыграло не меньшую, чем творчество Карамзина 90-х годов, а бесконечно большую роль в литературной жизни первой четверти XIX века. «В Истории государства Российского, – писал Белинский, – весь Карамзин, со всею огромностию оказанных им России услуг и со всею несостоятельностию на безусловное достоинство в будущем своих творений. Причина этого – повторяем – заключается в роде и характере его литературной деятельности. Если он был велик, то не как художник-поэт, не как мыслитель-писатель, а как практический деятель, призванный проложить дорогу среди непроходимых дебрей, расчистить арену для будущих деятелей, приготовить материалы, чтобы гениальные писатели в разных родах не были остановлены на ходу своем необходимостью предварительных работ» (В. Г. Белинский, Полное собр. соч., т. IX, стр. 678–679.). Мы обязаны знать и уметь ценить те творения, которыми Карамзин самоотверженно прокладывал дорогу многим писателям, и в первую очередь Пушкину.

П. Берков

Г. Макогоненко

Письма русского путешественника

Я хотел при новом издании многое переменить в сих «Письмах», и… не переменил почти ничего. Как они были писаны, как удостоились лестного благоволения публики, пусть так и остаются. Пестрота, неровность в слоге есть следствие различных предметов, которые действовали на душу молодого, неопытного русского путешественника: он сказывал друзьям своим, что ему приключалось, что он видел, слышал, чувствовал, думал, – и описывал свои впечатления не на досуге, не в тишине кабинета, а где и как случалось, дорогою, на лоскутках, карандашом. Много неважного, мелочи – соглашаюсь; но если в Ричардсоновых, Фильдинговых романах без скуки читаем мы, например, что Грандисон всякий день пил два раза чай с любезною мисс Бирон; что Том Джонес спал ровно семь часов в таком-то сельском трактире, то для чего же и путешественнику не простить некоторых бездельных подробностей? Человек в дорожном платьи, с посохом в руке, с котомкою за плечами не обязан говорить с осторожною разборчивостью какого-нибудь придворного, окруженного такими же придворными, или профессора в шпанском парике, сидящего на больших, ученых креслах. – А кто в описании путешествий ищет одних статистических и географических сведении, тому, вместо сих «Писем», советую читать Бишингову «Географию».

1793

Тверь, 18 мая 1789

Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце мое привязано к вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от вас удаляюсь и буду удаляться!

О сердце, сердце! Кто знает: чего ты хочешь? – Сколько лет путешествие было приятнейшею мечтою моего воображения? Не в восторге ли сказал я самому себе: наконец ты поедешь? Не в радости ли просыпался всякое утро? Не с удовольствием ли засыпал, думая: ты поедешь? Сколько времени не мог ни о чем думать, ничем заниматься, кроме путешествия? Не считал ли дней и часов? Но – когда пришел желаемый день, я стал грустить, вообразив в первый раз живо, что мне надлежало расстаться с любезнейшими для меня людьми в свете и со всем, что, так сказать, входило в состав нравственного бытия моего. На что ни смотрел – на стол, где несколько лет изливались на бумагу незрелые мысли и чувства мои, на окно, под которым сиживал я подгорюнившись в припадках своей меланхолии и где так часто заставало меня восходящее солнце, на готический дом, любезный предмет глаз моих в часы ночные, – одним словом, все, что попадалось мне в глаза, было для меня драгоценным памятником прошедших лет моей жизни, не обильной делами, но зато мыслями и чувствами обильной.

С вещами бездушными прощался я, как с друзьями; и в самое то время, как был размягчен, растроган, пришли люди мои, начали плакать и просить меня, чтобы я не забыл их и взял опять к себе, когда возвращуся. Слезы заразительны, мои милые, а особливо в таком случае.

Но вы мне всегда любезнее, и с вами надлежало расстаться. Сердце мое так много чувствовало, что я говорить забывал. Но что вам сказывать! – Минута, в которую мы прощались, была такова, что тысячи приятных минут в будущем едва ли мне за нее заплатят.

Милый Птрв. провожал меня до заставы. Там обнялись мы с ним, и еще в первый раз видел я слезы его; там сел я в кибитку, взглянул на Москву, где оставалось для меня столько любезного, и сказал: прости! Колокольчик зазвенел, лошади помчались… и друг ваш осиротел в мире, осиротел в душе своей!

Все прошедшее есть сон и тень: ах! где, где часы, в которые так хорошо бывало сердцу моему посреди вас, милые? – Если бы человеку, самому благополучному, вдруг открылось будущее, то замерло бы сердце его от ужаса и язык его онемел бы в самую ту минуту, в которую он думал назвать себя счастливейшим из смертных!..

Во всю дорогу не приходило мне в голову ни одной радостной мысли; а на последней станции к Твери грусть моя так усилилась, что я в деревенском трактире, стоя перед карикатурами королевы французской и римского императора, хотел бы, как говорит Шекспир, выплакать сердце свое. Там-то все оставленное мною явилось мне в таком трогательном виде. – Но полно, полно! Мне опять становится чрезмерно грустно. – Простите! Дай бог вам утешений. – Помните друга, но без всякого горестного чувства!

С.-Петербург, 26 мая 1789

Прожив здесь пять дней, друзья мои, через час поеду в Ригу.

В Петербурге я не веселился. Приехав к своему Д*, нашел его в крайнем унынии. Сей достойный, любезный человек (Его уже нет в здешнем свете.) открыл мне свое сердце: оно чувствительно – он несчастлив!.. «Состояние мое совсем твоему противоположно, – сказал он со вздохом, – главное твое желание исполняется: ты едешь наслаждаться, веселиться; а я поеду искать смерти, которая одна может окончить мое страдание». Я не смел утешать его и довольствовался одним сердечным участием в его горести. «Но не думай, мой друг, – сказал я ему, – чтобы ты видел перед собою человека, довольного своею судьбою; приобретая одно, лишаюсь другого и жалею». – Оба мы вместе от всего сердца жаловались на несчастный жребий человечества или молчали. По вечерам прохаживались в Летнем саду и всегда больше думали, нежели говорили; каждый о своем думал. До обеда бывал я на бирже, чтобы видеться с знакомым своим англичанином, через которого надлежало мне получить векселя. Там, смотря на корабли, я вздумал было ехать водою, в Данциг, в Штетин или в Любек, чтобы скорее быть в Германии. Англичанин мне то же советовал и сыскал капитана, который через несколько дней хотел плыть в Штетин. Дело, казалось, было с концом; однако ж вышло не так. Надлежало объявить мой паспорт в адмиралтействе; но там не хотели надписать его, потому что он дан из московского, а не из петербургского губернского правления и что в нем не сказано, как я поеду; то есть, не сказано, что поеду морем. Возражения мои не имели успеха – я не знал порядка, и мне оставалось ехать сухим путем или взять другой паспорт в Петербурге. Я решился на первое; взял подорожную – и лошади готовы. Итак, простите, любезные друзья! Когда-то будет мне веселее! А до сей минуты все грустно. Простите!

Рига, 31 мая 1789

Вчера, любезнейшие друзья мои, приехал я в Ригу и остановился в «Hotel de Petersbourg». Дорога меня измучила. Не довольно было сердечной грусти, которой причина вам известна: надлежало еще идти сильным дождям; надлежало, чтобы я вздумал, к несчастью, ехать из Петербурга на перекладных и нигде не находил хороших кибиток. Все меня сердило. Везде, казалось, брали с меня лишнее; на каждой перемене держали слишком долго. Но нигде не было мне так горько, как в Нарве. Я приехал туда весь мокрый, весь в грязи; насилу мог найти купить две рогожи, чтобы сколько-нибудь закрыться от дождя, и заплатил за них по крайней мере как за две кожи. Кибитку дали мне негодную, лошадей скверных. Лишь только отъехали с полверсты, переломилась ось: кибитка упала и грязь, и я с нею. Илья мой поехал с ямщиком назад за осью, а бедный ваш друг остался на сильном дожде. Этого еще мало: пришел какой-то полицейский и начал шуметь, что кибитка моя стояла среди дороги. «Спрячь её в карман!» – сказал я с притворным равнодушием и завернулся в плащ. Бог знает, каково мне было в эту минуту! Все приятные мысли о путешествии затмились в душе моей. О, если бы мне можно было тогда перенестись к вам, друзья мои! Внутренне проклинал я то беспокойство сердца человеческого, которое влечет нас от предмета к предмету, от верных удовольствий к неверным, как скоро первые уже не новы, – которое настроивает к мечтам наше воображение и заставляет нас искать радостей в неизвестности будущего!

Есть всему предел; волна, ударившись о берег, назад возвращается или, поднявшись высоко, опять вниз упадает – и в самый тот миг, как сердце мое стало полно, явился хорошо одетый мальчик, лет тринадцати, и с милою, сердечною улыбкою сказал мне по-немецки: «У вас изломалась кибитка? Жаль, очень жаль! Пожалуйте к нам – вот наш дом – батюшка и матушка приказали вас просить к себе». – «Благодарю вас, государь мой! Только мне нельзя отойти от своей кибитки; к тому же я одет слишком по-дорожному и весь мокр». – «К кибитке приставим мы человека; а на платье дорожных кто смотрит? Пожалуйте, сударь, пожалуйте!» Тут улыбнулся он так убедительно, что я должен был стряхнуть воду с шляпы своей – разумеется, для того, чтобы с ним идти. Мы взялись за руки и побежали бегом в большой каменный дом, где в зале первого, этажа нашел я многочисленную семью, сидящую вокруг стола; хозяйка разливала чай и кофе. Меня приняли так ласково, потчевали так сердечно, что я забыл все свое горе. Хозяин, пожилой человек, у которого добродушие на лице написано, с видом искреннего участия расспрашивал меня о моем путешествии. Молодой человек, племянник его, недавно возвратившийся из Германии, сказывал мне, как удобнее ехать из Риги в Кенигсберг. Я пробыл у них около часа. Между тем привезли ось, и все было готово. «Нет, еще постойте!» – сказали мне, и хозяйка принесла на блюде три хлеба. «Наш хлеб, говорят, хорош: возьмите его». – «Бог с вами!» – примолвил хозяин, пожав мою руку, – бог с вами!» Я сквозь слезы благодарил его и желал, чтобы он и впредь своим гостеприимством утешал печальных странников, расставшихся с милыми друзьями. – Гостеприимство, священная добродетель, обыкновенная во дни юности рода человеческого и столь редкая во дни наши! Если я когда-нибудь тебя забуду, то пусть забудут меня друзья мои! Пусть вечно буду на земле странником и нигде не найду второго Крамера! (Один из моих приятелей, будучи в Нарве, читал Крамеру сие письмо – он был доволен – я еще больше!) Простился со всею любезною семьей, сел в кибитку и поскакал, обрадованный находкой добрых людей! -

Почта от Нарвы до Риги называется немецкою, для того что комиссары на станциях немцы. Почтовые домы везде одинакие – низенькие, деревянные, разделенные на две половины: одна для проезжих, а в другой живет сам комиссар, у которого можно найти все нужное для утоления голода и жажды. Станции маленькие; есть по двенадцати и десяти верст. Вместо ямщиков ездят отставные солдаты, из которых иные помнят Миниха; рассказывая сказки, забывают они погонять лошадей, и для того приехал я сюда из Петербурга не прежде, как в пятый день. На одной станции за Дерптом надлежало мне ночевать: г. З., едущий из Италии, забрал всех лошадей. Я с полчаса говорил с ним и нашел в нем любезного человека. Он настращал меня песчаными прусскими дорогами и советовал лучше ехать через Польшу и Вену; однако ж мне не хочется переменить своего плана. Пожелав ему счастливого пути, бросился я на постелю; но не мог заснуть до самого того времени, как чухонец пришел мне сказать, что кибитка для меня впряжена.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю