Текст книги "Том 2. Стихотворения. Критика. Публицистика"
Автор книги: Николай Карамзин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)
Вы желаете, любезный друг, знать все подробности моего уединения; но мы, деревенские люди, живем так обыкновенно, так просто, что не умеем сказать о себе ничего любопытного и достойного примечания. Только вы, горожане, имеете способ разнообразить свою деятельность и пестрить жизнь вашу ежедневными новостями в планах, надеждах, удовольствиях. Если не всегда можете хвалиться счастием, то по крайней мере богатеете опытами, наблюдениями, и ваши сутки стоят нашего месяца. Мы в деревне наблюдаем только погоду, и наши записки служат историею не сердца человеческого, а термометра…
Вы назовете это сельскою шуткою – и не обманетесь. Жизнь моя, думаю, счастлива, ибо я доволен ею. Лета, конечно, исцеляют нас от сей душевной лихорадки, от сего внутреннего неизъяснимого беспокойства, которое тревожит молодость; но и самый чистый воздух полей и лесов, самый вид сельской природы не имеет ли также благотворного влияния на сердце и не располагает ли его физически к сладкому чувству покоя? Спросите о том у ваших медиков-философов; а я между тем нахожу сие действие вероятным, чувствуя себя как будто бы другим человеком со времени моего приезда в деревню.
Вам известно, любезный друг, что я не бывал мизантропом даже и в таких обстоятельствах, которые могли бы извинить маленькую досаду на ближних; знаете, что я некогда пылал ревностию иметь обширный круг действия, в нескромной надежде на свою любовь к добру и человечеству. Но долговременное ученье в школе опыта и феруля1сего жестокого мастера смирили мою гордость – так смирили, что я, оставив все дальнейшие требования на блестящую долю славных людей, взялся – за плуг и соху! Подивитесь же теперь чудной игре нашего самолюбия: с сего времени мне кажется, что добрый земледелец есть первый благодетель рода человеческого и полезнейший гражданин в обществе. «Где много героев, там много кровопролития; где много судей, там много ябеды и неправосудия; где много купцов, там много роскоши; но где много пахарей, там много хлеба, – а хлеб есть корень изобилия». Что вы скажете о сем рассуждении? Оно, верно, полюбилось бы китайцам.
Это вступление готовит вас к длинному письму: пеняйте сами на себя! Старики и деревенские жители любят поговорить, когда есть случай; а вы заставили меня взяться за перо, которому уже давно не было дела. Мне хочется, например, дать вам идею о главных моих сельских подвигах.
Я вырос там, где живу ныне. Путешествие и служба совершенно раззнакомили меня с деревнею; однако ж, сделавшись рано господином изрядного имения и будучи, смею сказать, напитан духом филантропических авторов, то есть ненавистию ко злоупотреблениям власти, я желал быть заочно благодетелем поселян моих: отдал им всю землю, довольствовался самым умеренным оброком, не хотел иметь в деревне ни управителя, ни приказчика, которые нередко бывают хуже самых худых господ, и с удовольствием искреннего человеколюбия написал к крестьянам: «Добрые земледельцы! Сами изберите себе начальника для порядка, живите мирно, будьте трудолюбивы и считайте меня своим верным заступником во всяком притеснении». Возвращаясь наконец к пенатам родины, чтобы умереть там, где начал жить, я сердечно утешался приятною мыслию, что найду деревню свою в цветущем состоянии; как поэт воображал богатые нивы, пажити, полные житницы, избыток, благоденствие и сочинял уже в голове своей письмо к какому-нибудь русскому журналисту о счастливых плодах свободы, данной мною крестьянам… Приезжаю и нахожу бедность, поля, весьма худо обработанные, житницы пустые, хижины гниющие!.. С горестным удивлением призываю к себе стариков, которых имена были мне еще с ребячества памятны, – расспрашиваю их и наконец узнаю истину! Покойный отец мой, живучи сам в деревне, смотрел не только за своими, но и за крестьянскими полями: хотел, чтобы и те и другие были хорошо обработаны, – и в нашей деревне хлеб родился лучше, нежели во многих других; господин богател, и земледельцы не беднели. Воля, мною им данная, обратилась для них в величайшее зло: то есть в волю лениться и предаваться гнусному пороку пьянства, дошедшему с некоторого времени до ужасной крайности как в нашей, так и в других губерниях. Эта язва в здешних, удаленных от столицы местах есть новое явление: живо помня лета своего детства, помню и то, что прежде в одни большие годовые праздники крестьяне веселились и гуляли, угощая друг друга домашним пивом или вином, купленным в городе. Ныне будни сделались для них праздником, и люди услужливые, под вывескою орла, везде предлагают им средство избавляться от денег, ума и здоровья: ибо в редкой деревне нет питейного дома. К чести некоторых дворян, соседей моих, скажу, что они отвергают выгоды, представляемые им откупщиками, и не дозволяют заводить у себя храмов русского неопрятного Бахуса; но другие не так думают, – особливо те, которые сами в откупах участвуют. Не мое дело осуждать сей легкий и модный способ умножать свои доходы; не смею вообразить, чтобы он был несогласен с достоинством благородного и великодушного патриота: ибо вижу многих почтенных людей, которые прибегают к нему без зазрения совести и хвалятся искусством в сем важном промысле. Мнения и вкусы различны. Однако ж те ошибаются, которые думают, что русские искони любили излишнее употребление вина и что никакая законодательная мудрость не отвратит их от сего порока: он заразил народ только со времен Годунова; сей царь, желая обогатить казну государственную, умножил число питейных домов[118]118
Слова летописца: «Устави же царь Борис в России и пошлину имати со всяких товаров, и мыты, и перевозы, и пиво продавати из казны».
[Закрыть]; а случай и удобность, как известно, соблазняют людей. Например, при князе Василье Ивановиче народ московский, без сомнения, не любил пьянства, ибо он укорял сим пороком иностранных солдат: немцев, поляков и литовцев, взятых тогда в русскую службу[119]119
См. Герберштеина, Гваньини, Олеария. – Место, где они жили (за Москвою-рекою), прозвалось Налейками, от слова налей, которое часто употреблялось ими.
[Закрыть]. Но при царе Алексее Михайловиче оно уже усилилось в Москве так, что благодетельное правительство искало мер остановить его, уничтожило питейные домы и положило во всяком городе быть одному кружешному двору, чтобы продавать вино только ведрами и кружками… Извините, любезный друг: такая материя совсем неприятна. Но мне надлежало здесь иметь дело с откупщиками и блеснуть перед ними ученостию в истории их промысла. Я постращал сих господ, что скоро выдам книгу о вреде его для государства и нравов, если они не избавят нашей деревни от своей вывески. Жестокая угроза и 1000 рублей убедили их исполнить это желание. Вот первый мой подвиг для блага земледельцев!
Землю мою отдавали они внаймы и брали пять рублей за десятину, которая может принести от 30 до 40, – но с трудом, а им не хотелось и для своей выгоды работать. Я возобновил господскую пашню, сделался самым усердным экономом, начал входить во все подробности, наделил бедных всем нужным для хозяйства, объявил войну ленивым, но войну не кровопролитную; вместе с ними на полях встречал и провожал солнце; хотел, чтобы они и для себя так же старательно трудились, вовремя пахали и сеяли; требовал от них строгого отчета и в нерабочих днях; перестроил всю деревню самым удобнейшим образом; ввел по возможности опрятность, чистоту в их избах, не столько приятную для глаз, сколько нужную для сохранения жизни и здоровья. Наконец, – без всяких английских мудростей, без всяких хитрых машин, не усыпая земли ни золою, ни известкою, ни толчеными костями, – смею похвалиться, что и друзья земледелия и друзья человечества могут с удовольствием взглянуть на мои поля, село и жителей его. Всего же более похвалюсь тем, что крестьяне благодарят меня за нынешнюю свою трезвость и работливость, видя счастливые плоды их: из бедных они сделались зажиточными; имеют хлеб, лошадей, скотоводство и надежду быть со временем сельскими богачами. Один опыт мог уверить их в счастии трудолюбия. Принудьте злого делать добро: отвечаю, что он скоро полюбит его. Заставьте ленивого работать: он скоро удивится своей прежней ненависти к трудам. Сократ называл добродетель знанием: всякий порок можно назвать невежеством, – ибо он есть слепота ума; ибо в нем гораздо более страдания, нежели приятности.
Иностранные путешественники, видя в России беспечную леность крестьянина, обыкновенно приписывают ее так называемому рабству. «Как ему охотно трудиться (говорят сии господа), когда помещик может всегда отнять у него имущество?» Но смею уверить их, что такая философия никогда не входила в голову нашим земледельцам: они ленивы от природы2, от навыка, от незнания выгод трудолюбия. Какой господин, в самом деле, отнимает у крестьян хлеб, лошадей и другую собственность? И разве нет между ими богатых и промышленных? Достойно замечания, что нерадивые всегда приписывают избыток работящих не трудам их, а счастию! Иностранные глубокомысленные политики, говоря о России, знают все, кроме России.
Я рассуждал так же в городском кабинете своем; но в деревне переменил мысли. У нас много вольных крестьян: но лучше ли господских они обработывают землю? по большей части напротив. С некоторого времени хлебопашество во всех губерниях приходит в лучшее состояние: от чего же? От старания помещиков: плоды их экономии, их смотрения наделяют изобилием рынки столиц. Если бы они, приняв совет иностранных филантропов, все сделали то же, что я прежде делал: наложили на крестьян оброк, отдали им всю землю и сами навсегда уехали в город, то я уверен, что на другой год пришло бы гораздо менее хлебных барок как в Москву, так и в Петербург. Не знаю, что вышло бы через пятьдесят или сто лет: время, конечно, имеет благотворные действия; но первые годы, без сомнения, поколебали бы систему мудрых английских, французских и немецких голов. Она хороша, если бы мы, приняв ее, могли заснуть с Эпименидом по крайней мере на целый век; но всякий из нас хочет жить хорошо, спокойно и счастливо ныне, завтра и так далее. Время подвигает вперед разум народов, но тихо и медленно: беда законодателю облетать его! Мудрый идет шаг за шагом и смотрит вокруг себя. Бог видит, люблю ли человечество и народ русский; имею ли предрассудки, обожаю ли гнусный идол корысти – но для истинного благополучия земледельцев наших желаю единственно того, чтобы они имели добрых господ и средство просвещения, которое одно, одно сделает все хорошее возможным. К счастию, мы живем в такое время, когда мудрое, отеческое правительство угадывает все истинные потребности государственного и народного блага: с какою радостию читал я указ о заведении школ деревенских! Вот исполинский шаг к вернейшему благоденствию поселян! Они русские: следственно, имеют много природного ума; но ум без знания есть сидень. Сей указ обрадовал меня тем более, что я в нынешнюю зиму по собственному движению завел у себя школу для крестьянских детей, с намерением учить их не только грамоте, но и правилам сельской морали, и на досуге сочинил катихизис, самый простой и незатейливый, в котором объясняются должности поселянина, необходимые для его счастия. Умный новый священник деревни нашей был в этом деле моим критиком, советником и помощником. За то и я бываю его критиком и советником, когда он пишет сельские проповеди. Доставлю вам некоторые из них, и вы увидите, что у нас есть свои Йорики. Когда отец Савва начинает говорить в церкви, земледельцы мои подвигаются к нему ближе и ближе: это хороший знак. Мы живем с ним дружно, часто обедаем вместе и, сидя на диване, в разговорах своих перебираем всю натуру от кедра до иссопа. Отец Савва есть не только теолог и моралист, но и физик, ботанист, даже медик самоучкою: я взял на себя должность аптекаря, и мы ребарбаром, сосновыми шишками и шифгаузенским пластырем делаем здесь чудеса. Крестьяне в охоте лечиться едва ли уступают городским жителям. Слабому человеку сродно искать облегчения в его страданиях, и медицина в некотором смысле есть дочь натуры. Чем она простее, тем лучше, и торжество ее всего явнее в деревнях, где природа, укрепленная суровою жизнию, при малейшем пособии искусства как Геркулес отражает болезнь. Действительность нашей маленькой аптеки отводит поселян от употребления вредных средств, предписываемых им в болезнях ворожеями, колдунами и другими сельскими адептами: польза немалая! Мне сказывали, что в московской Заиконоспасской академии с некоторого времени учат студентов анатомии и ботанике, то есть готовят быть и священниками и лекарями; эта мысль прекрасна и достойна нынешнего правительства. Так издревле ведется на Востоке, где одни люди врачуют душу и тело. Благодеяния медика возвышают достоинство нравственного учителя. Вижу опыт того в своей деревне: крестьяне мои уважают и любят священника как отца и сделались при нем гораздо набожнее. Я с своей стороны помогаю сему счастливому их расположению усердным примером своим и всякое воскресенье являюсь в церкви. Человек с умом образованным имеет тысячу побуждений быть добрым: набожность заменяет их для грубого земледельца и смягчает его душу. Ему кажется так естественно молиться небу, предмету надежды и страха для полей его! Питаясь непосредственно из рук натуры, может ли он забывать ее творца великого? Но, к несчастью, суеверие гораздо обыкновеннее набожности между людьми непросвещенными.
Зная, любезный друг, охоту вашу к садам, желал бы я сообщить вам прелестное описание какого-нибудь Эдема, мною заведенного; но, к великому благополучию, не имею уже работников для такого дела… Изъясню вам загадку. Сначала мы нередко ссорились с крестьянами за нерадивость и худое исполнение моих приказаний: как же наказывать виноватых? Я выдумывал для них работы в саду, довольно трудные, и хотел удивить моих соседей лабиринтами, Парнасами, водяными зеркалами и проч. Но мало-помалу число преступников уменьшалось, и наконец работы наши совсем остановились. «Тем лучше!» – сказал я садовнику и не думаю более о лабиринтах. Поля и рощи служат для меня самым приятнейшим английским садом. Некоторые из здешних дворян жалеют о моем дурном вкусе: что делать? Я люблю добрых, исправных земледельцев гораздо более садов и не могу без вины наказывать их трудами, вымышляемыми прихотью. Одно нужное и полезное кажется мне хорошим. Так, например, я с великим удовольствием отрыл собственными руками источник свежей воды подле самой большой дороги, обложил его диким камнем, сделал вокруг дерновое канапе, часто сижу на нем и веселюсь, смотря на проезжих, утоляющих жажду моею водою… Разумеется, что ваш приятель сравнивает себя тогда с славными благодетелями Востока, которые, следуя предписанию Алкорана, делают колодези для странников в степях аравийских. Видите мой романизм: это болезнь неизлечимая.
Однако ж, любезный друг, несмотря на то, я не хотел завести у себя романических праздников розы, Пусть во Франции семнадцатилетняя невинность как феникс украшается венками славы: у нас все девушки смиренны и невинны. Не хочу бросить яблока раздора между ими. Довольно, что мы три раза в год целою деревнею веселимся, празднуя весну, окончание полевых работ и день рождения моей дочери. Широкий господский двор обращается тогда в залу пиршества и храм изобилия; даем обед, какие описываются в старинных русских сказках и в Гомеровых поэмах; сажаем земледельцев с их семьями за столы дубовые и не жалеем плодов земных для угощения. После обеда является русский трубадур, слепой украинский скоморох с волынкою, и начинаются пляски. Между тем и рогов мифологической козы Амальтеи льется пиво и мед для шумного собрания; и если пословица всех народов говорит правду, что хмель обнаруживает сердце, то крестьяне любят меня душевно; ибо они, в Бахусовых восторгах, хотят беспрестанно целовать мои руки и называют меня самыми ласковыми именами… Да и в самом деле, за что им не любить господина, который старается быть добрым и главное свое удовольствие находит в их пользе? Они люди и, следственно, имеют чувство справедливости. Злая неблагодарность не так обыкновенна, как думают; но мы часто твердим об ней для того, что она красиво выражается в риторических фразах; для того, что гораздо легче говорить о неблагодарности, нежели делать добро великодушно и бескорыстно… Крестьяне мои знают, что я, подобно, другим, мог бы завести винный завод, приставить их к огромным кубам, палить огнем неугасаемым, взять винную поставку и нажиться скорее, нежели от земледелия. Я требую от них работы, но единственно той, для которой человек создан и которая нужна для самого их счастия. Они ленились, пили и терпели недостаток; ныне работают весело, пьют только в гостях у своего помещика и не знают нужды. Сверх того, обхождение мое с ними показывает им, что я считаю их людьми и братьями по человечеству и христианству… Нет, не могу сомневаться в любви их!
Это уверение, любезный друг, приятно душе моей; но еще гораздо приятнее, гораздо сладостнее то уверение, что живу с истинною пользою для пятисот человек, вверенных мне судьбою. Прискорбно жить с людьми, которые не хотят любить нас: всего же несноснее жить в свете бесполезно. Главное право русского дворянина – быть помещиком, главная должность его – быть добрым помещиком; кто исполняет ее, тот служит отечеству как верный сын, тот служит монарху как верный подданный: ибо Александр желает счастия земледельцев.
Главы из «Истории государства Российского»
<Царствование Иоанна IV>*
<Из главы первой восьмого тома>
Беспокойство россиян о малолетстве Иоанна. Состав Государственной думы. Главные вельможи, Глинский и Телепнев. Присяга Иоанну. Заключение князя Юрия Иоанновича. Общий страх. Измена к. Симеона Вольского и Лятцкого. Заключение и смерть Мих. Глинского. Смерть князя Юрия. Бегство, умысел и заключение к. Андрея Иоанновича. Казнь бояр и детей боярских. Смерть к. Андрея.
Не только искренняя любовь к Василию производила общее сетование о безвременной кончине его, но и страх, что будет с государством? – волновал души. Никогда Россия не имела столь малолетнего властителя, никогда – если исключим древнюю, почти баснословную Ольгу – не видала своего кормила государственного в руках юной жены и чужеземки, литовского, ненавистного рода. На троне не бывает предателей: опасались Елениной неопытности, естественных слабостей, пристрастия к Глинским, коих имя напоминало измену. Хотя лесть придворная славила добродетели великой княгини, ее боголюбие, милость, справедливость, мужество сердца, проницание ума и явное сходство с бессмертною супругою Игоря; но благоразумные уже и тогда умели отличать язык двора и лести от языка истины: знали, что добродетель царская, трудная и для мужа с крепкими мышцами, еще гораздо труднее для юной, нежной, чувствительной жены, более подверженной действию слепых, пылких страстей. Елена опиралась на думу боярскую: там заседали опытные советники трона; но совет без государя есть как тело без главы: кому управлять его движением, сравнивать и решить мнения, обуздывать самолюбие лиц пользою общею? Братья государевы и двадцать бояр знаменитых составляли сию верховную думу: князья Бельские, Шуйские, Оболенские, Одоевские, Горбатый, Пеньков, Кубенский, Барбашин, Микулинский, Ростовский, Бутурлин, Воронцов, Захарьин, Морозовы; но некоторые из них, будучи областными наместниками, жили в других городах и не присутствовали в оной. Два человека казались важнее всех иных по их особенному влиянию на ум правительницы: старец Михаил Глинский, ее дядя, честолюбивый, смелый, самим Василием назначенный быть ей главным советником, и конюший боярин, князь Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский, юный летами и подозреваемый в сердечной связи с Еленою. Полагали, что сии два вельможи, в согласии между собою, будут законодателями думы, которая решила дела внешние именем Иоанна, а дела внутренние – именем великого князя и его матери.
Первым действием нового правления было торжественное собрание духовенства, вельмож и народа в храме Успенском, где митрополит благословил державного младенца властвовать над Россиею и давать отчет единому богу. Вельможи поднесли Иоанну дары, послали чиновников во все пределы государства известить граждан о кончине Василия и клятвенным обетом утвердить их в верности к Иоанну.
Едва минула неделя в страхе и надежде, вселяемых в умы государственными переменами, когда столица была поражена несчастною судьбою князя Юрия Иоанновича Дмитровского, старшего дяди государева, или оклеветанного, или действительно уличенного в тайных видах беззаконного властолюбия: ибо сказания летописцев несогласны. Пишут, что князь Андрей Шуйский, сидев прежде в темнице за побег от государя в Дмитров, был милостиво освобожден вдовствующею великою княгинею, но вздумал изменить ей, возвести Юрия на престол и в сем намерении открылся князю Борису Горбатому, усердному вельможе, который с гневом изобразил ему всю гнусность такой измены. Шуйский увидел свою неосторожность и, боясь доноса, решился прибегнуть к бесстыдной лжи: объявил Елене, что Юрий тайно подговаривает к себе знатных чиновников, его самого и князя Бориса, готового немедленно уехать в Дмитров. Князь Борис доказал клевету и замысл Шуйского возмутить спокойствие государства: первому изъявили благодарность, а второго посадили в башню. Но бояре, излишне осторожные, представили великой княгине, что если она хочет мирно царствовать с сыном, то должна заключить и Юрия, властолюбивого, приветливого, любимого многими людьми и весьма опасного для государя-младенца. Елена, непрестанно оплакивая супруга, сказала им: «Вы видите мою горесть: делайте, что надобно для пользы государства». Между тем некоторые из верных слуг Юриевых, сведав о намерении бояр московских, убеждали князя своего, совершенно невинного и спокойного, удалиться в Дмитров. «Там, – говорили они, – никто не посмеет косо взглянуть на тебя; а здесь не минуешь беды». Юрий с твердостию ответствовал: «Я приехал в Москву закрыть глаза государю брату и клялся в верности к моему племяннику; не преступлю целования крестного и готов умереть в своей правде».
Но другое предание обвиняет Юрия, оправдывая боярскую думу. Уверяют, что он действительно чрез дьяка своего, Тишкова, подговаривал князя Андрея Шуйского вступить к нему в службу. «Где же совесть? – сказал Шуйский. – Вчера князь ваш целовал крест государю Иоанну, а ныне манит к себе его слуг». Дьяк изъяснял, что сия клятва была невольная и беззаконная; что бояре, взяв ее с Юрия, сами не дали ему никакой, вопреки уставу о присягах взаимных. Шуйский известил о том князя Бориса Горбатого, князь Борис – думу, а дума – Елену, которая велела боярам действовать согласно с их обязанностию.
Заметим, что первое сказание вероятнее: ибо князь Андрей Шуйский во все правление Елены сидел в темнице. Как бы то ни было, 11 декабря взяли Юрия, вместе со всеми его боярами, под стражу и заключили в той самой палате, где кончил жизнь юный великий князь Димитрий. Предзнаменование бедственное! Ему надлежало исполниться.
Такое начало правления свидетельствовало грозную его решительность. Жалели о несчастном Юрии; боялись тиранства: а как Иоанн был единственно именем государь и самая правительница действовала по внушениям совета, то Россия видела себя под жезлом возникающей олигархии, которой мучительство есть самое опасное и самое несносное. Легче укрыться от одного, нежели от двадцати гонителей. Самодержец гневный уподобляется раздраженному божеству, пред коим надобно только смиряться; но многочисленные тираны не имеют сей выгоды в глазах народа: он видит в них людей ему подобных и тем более ненавидит злоупотребление власти. Говорили, что бояре хотели погубить Юрия в надежде своевольствовать, ко вреду отечества; что другие родственники государевы должны ожидать такой же участи, – и сии мысли, естественным образом представляясь уму, сильно действовали не только на Юриева меньшего брата Андрея, но и на их племянников князей Бельских, столь ласково порученных Василием боярам в последние минуты его жизни. Князь Симеон Феодорович Бельский и знатный окольничий Иван Лятцкий, родом из Пруссии, муж опытный в делах воинских, готовили полки в Серпухове на случай войны с Литвою; недовольные правительством, они сказали себе, что Россия не есть их отечество, тайно снеслися с королем Сигизмундом и бежали в Литву. Сия неожидаемая измена удивила двор, и новые жестокости были ее следствием. Князь Иван Бельский, главный из воевод и член верховного совета, находился тогда в Коломне, учреждая стан для войска: его и князя Воротынского с юными сыновьями взяли, оковали цепями, заточили, как единомышленников Симеоновых и Лятцкого, без улики, по крайней мере без суда торжественного; но старшего из Бельских, князя Димитрия, также думного боярина оставили в покое, как невинного. – Дотоле считали Михаила Глинского душою и вождем совета: с изумлением узнали, что он не мог ни губить других, ни спасти самого себя. Сей человек имел великодушие и бедственным концом своим оправдал доверенность нему Василиеву. С прискорбием видя нескромную слабость Елены к князю Ивану Телепневу-Оболенскому, который, владея сердцем ее, хотел управлять и думою и государством, Михаил, как пишут, смело, и твердо говорил племяннице о стыде разврата, всегда гнусного, еще гнуснейшего на троне, где народ ищет добродетели, оправдывающей власть самодержавную. Его не слушали, возненавидели и погубили Телепнев предложил: Елена согласилась, и Глинский, обвиняемый в мнимом, нелепом замысле овладеть государством, вместе с ближним боярином и другом Василиевым, Михаилом Семеновичем Воронцовым, без сомнения также добродетельным, был лишен вольности а скоро и жизни, в той самой темнице, где он сидел прежде: муж, знаменитый в Европе умом и пылкими страстями, счастием и бедствием, вельможа и предатель двух государств, помилованный Василием для Елены и замученный Еленою, достойный гибели изменника, достойный и славы великодушного страдальца в одной и той же темнице! Глинского схоронили, без всякой чести, в церкви св. Никиты за Неглинною; но одумались, вынули из земли и отвезли в монастырь Троицкий изготовив там пристойнеишую могилу для государева деда; но Воронцов, только удаленный от двора, пережил своих гонителей, Елену и князя Ивана Телепнева: быв наместником новогородским, он умер уже в 1539 году с достоинством думного боярина.
Еще младший дядя государев, князь Андрей Иоаннович, будучи слабого характера и не имея никаких свойств блестящих, пользовался наружными знаками уважения при дворе и совете бояр, которые в сношениях с иными державами давали ему имя первого попечителя государственного; но в самом деле он нимало не участвовал в правлении; оплакивал судьбу брата, трепетал за себя и колебался в нерешимости: то хотел милостей от двора, то являл себя нескромным его хулителем, следуя внушениям своих любимцев. Через шесть недель по кончине великого князя, находясь еще в Москве, он смиренно бил челом Елене о прибавлении новых областей к его уделу: ему отказали, но, согласно с древним обычаем, дали, в память усопшего, множество драгоценных сосудов, шуб, коней с богатыми седлами. Андрей уехал в Старицу, жалуясь на правительницу. Вестовщики и наушники не дремали: одни сказывали сему князю, что для него уже готовят темницу; другие доносили Елене, что Андрей злословит ее. Были разные объяснения, для коих боярин, князь Иван Шуйский, ездил в Старицу и сам Андрей – в Москву: уверяли друг друга в любви и с обеих сторон не верили словам, хотя митрополит ручался за истину оных. Елена желала знать, кто ссорит ее с деверем? Он не именовал никого, ответствуя: «Мне самому так казалось!» Расстались ласково, но без искреннего примирения.
В сие время – 26 августа 1536 года – князь Юрий Иоаннович умер в темнице от голода, как пишут. Андрей был в ужасе. Правительница звала его в Москву на совет о делах внешней политики: он сказался больным и требовал врача. Известный лекарь Феофил не нашел в нем никакой важной болезни. Елену тайно известили, что Андрей не смеет ехать в столицу и думает бежать. Между тем сей несчастный писал к ней: «В болезни и тоске я отбыл ума и мысли. Согрей во мне сердце милостию. Неужели велит государь влачить меня отсюда на носилках?» Елена послала Крутицкого владыку Досифея вывести его из неосновательного страха или, в случае злого намерения, объявить ему клятву церковную. Тогда же боярин Андреев, отправленный им в Москву, был задержан на пути, и князья Оболенские, Никита Хромый с конюшим Телепневым, предводительствуя многочисленною дружиною, вступили в Волок, чтобы гнаться за беглецом, если Досифеевы увещания останутся бесполезными. Андрею сказали, что Оболенские идут схватить его: он немедленно выехал из Старицы с женою и с юным сыном; остановился в шестидесяти верстах, думал и решился – быть преступником: собрать войско, овладеть Новымгородом и всею Россиею, буде возможно; послал грамоты к областным детям боярским и писал к ним: «Великий князь – младенец; вы служите только боярам. Идите ко мне: я готов вас жаловать». Многие из них действительно явились к нему с усердием; другие представили мятежные грамоты в государственную думу. Надлежало взять сильные меры: князь Никита Оболенский спешил защитить Новгород, а князь Иван Телепнев шел с дружиною вслед за Андреем, который, оставив большую дорогу, поворотил влево, к Старой Руссе. Князь Иван настиг его в Тюхоли: устроил воинов, распустил знамя и хотел начать битву. Андрей также вывел свою дружину, обнажив меч; но колебался и вступил в переговоры, требуя клятвы от Телепнева, что государь и Елена не будут ему мстить. Телепнев дал сию клятву и вместе с ним приехал в Москву, где великая княгиня, по словам летописца, изъявила гнев своему любимцу, который будто бы сам собою, без ведома государева, уверил мятежника в безопасности, и велела Андрея оковать, заключить в тесной палате; к княгине его и сыну приставили стражу, бояр его, советников, верных слуг пытали, несмотря на их знатный княжеский сан: некоторые умерли в муках, иные – в темницах; а детей боярских, взявших сторону Андрееву, числом тридцать, повесили, как изменников, на дороге Новогородской, в большом расстоянии один от другого. – Андрей имел участь брата: умер насильственною смертию чрез шесть месяцев и, подобно ему, был с честию погребен в церкви архангела Михаила. Он, конечно, заслуживал наказание, ибо действительно замышлял бунт; но казни тайные всегда доказывают малодушную злобу, всегда беззаконны, и притворный гнев Елены на князя Телепнева не мог оправдать вероломства.
Таким образом, в четыре года Еленина правления именем юного великого князя умертвили двух единоутробных братьев его отца и дядю матери, брата внучатного ввергнули в темницу, обесчестили множество знатных родов торговою казнию Андреевых бояр, между коими находились князья Оболенские, Пронский, Хованский, Палецкий. Опасаясь гибельных действий слабости в малолетство государя самодержавного, Елена считала жестокость твердостию; но сколь последняя, основанная на чистом усердии к добру, необходима для государственного блага, столь первая вредна оному, возбуждая ненависть; а нет правительства, которое для своих успехов не имело бы нужды в любви народной. – Елена предавалась в одно время и нежностям беззаконной любви и свирепству кровожадной злобы!