Текст книги "Закрытые ставни"
Автор книги: Николай Корсунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Корсунов Николай
Закрытые ставни
Николай Корсунов
Закрытые ставни
Николай Федорович Корсунов родился в 1927 году в поселке Красноармейск Уральской области.
В 1944 году был призван в армию, служил на Балтийском флоте.
В годы освоения целины был редактором одной из районных газет.
Автор двух десятков книг, нескольких пьес, романов.
Более четверти века руководил уральской писательской организацией, затем вынужден был покинуть родину своих предков – уральских казаков– и переехать в Оренбург.
Над передовой затишье. Слышно, как в вышине поет жаворонок. Отделенный бьет кресалом по кремню, высекая искры. Фитиль пустил струйку дыма, отделенный дал прикурить Алексею, сам задымил самокруткой, вдернул фитиль в обрезанную по донцу гильзу.
– Что-то фрицы задумали, – сказал он, пряча кисет и кресало в карман.
Дымили, молчали. Апрельское солнце пригревало вовсю, стена окопа, к которой они прислонились спинами, сидя на корточках, была теплой.
– Какой-то ты смурной в последнее время, – тем же тоном сказал отделенный и ерзнул спиной – по стене окопа зашелестела осыпающаяся земля. Иль смерть чуешь? Это ты брось мне. Ты моя правая рука. Ты это брось мне...
Алексей ничего не ответил, вынул из нагрудного кармана гимнастерки маленькое круглое зеркальце, стал разглядывать свое лицо. Лицо как лицо, вчера впервые в жизни побрил его, порезавшись в трех местах. Вокруг носа вылупились веснушки – весна. Глаза карие, хорошие, брови – тоже ничего, черные, вразлет. А вот нос... Остер, задран. На него бы хорошо шляпы вешать.
– Да уж не втюрился ли ты? – осенило вдруг отделенного.
– Ага.
– Ну-ка, ну-ка, расскажи! – оживился отделенный, и так и этак прилаживаясь губами к окурку, чтоб не обжечься, – экономил табак.
Алексей для порядка поломался, да ведь известно, иному легче на языке горячие угли удержать, чем тайну, а тут вообще невмоготу, душа мается, отдушины просит. Тем более что и отделенный – свой парень в доску, с кем же и поделиться, как не с ним.
– Понимаешь, приближаются выборы в органы власти. Комсорг техникума сказал: вот тебе три квартала в Куренях, будешь в них агитатором. Будешь рассказывать жителям о нашей советской власти и агитировать за кандидатов блока коммунистов и беспартийных...
– А что такое Курени?
– А это у нас так называют самую старую окраину Уральска. С нее город начинался. Там останавливался Емельян Пугачев, там свадьбу с уральской казачкой Устей справлял.
– А ты в тамошнюю казачку влюбился? – насмешливо вставил отделенный.
– Ага. Пока агитировать еще не за кого, кандидаты не выдвинуты. Поэтому послали составлять списки избирателей моего участка. Ну, захожу в дома, записываю все данные взрослого населения с восемнадцати и далее, как положено. Записал, шагаю к следующему. Как-то глянулся, в глаза бросился домина близ Старого собора – большой, кряжистый, тремя окнами на улицу. Окна ставнями закрыты. День, а ставни на крючочках. Торкнулся в калитку заперта. Стучу – не открывают. А в щель вижу – на заднем дворе паренек тряпичным кнутом на длинной палке размахивает, свистит – голубей в небо загоняет. Кричу ему, а он, паразит, не слышит. Догадался, крутнул железное кольцо – калитка и отъехала настежь. Вошел во двор, кричу: "Хозяева есть?!" Пацан – ноль внимания, знай кнутом крутит над головой, свистит, аж слюна брызжет.
Во двор – тоже три окна, но эти открыты, цветами всякими заставлены изнутри. В сенях нарочно погромче сапогами гремлю, чтоб слышали меня, чтоб дверь в избу показали, потому что темно в сенях с улицы. Кое-как нашарил скобу. Открыл: "Можно?" – "Входите! – отвечает женский голос из горницы. Проходите сюда..."
Вот тут я и испекся, отделенный! Тут я и втюрился!
В горнице лежит на неразобранной кровати молодая женщина, упершись локотком в подушку. Читает книгу. Ноги укрыты шелковой татарской шалью с кистями, по зеленому полю – алые цветы. По правде говоря, вначале ее лицо не показалось мне: чуть, знаешь, широковатое тоже, как у меня, курносое, волосы распущены по плечам. Но глаза, отделенный, но глаза! Ей-богу, что-то м-м... неземное. Огромные, с каким-то зеленоватым, сжигающим огнем. И я сказал себе: готов, голубь, тут ты и спалишь свои крылышки!
Она достала паспорта, положила передо мной, я стал записывать. Наталья Владимировна Старцева... Василий Николаевич Старцев... Год рождения 1924-й... Как и у меня! Понимаешь? На фотокарточке в паспорте Василий Николаевич ничего, симпатичный...
Записал, можно уходить, а у меня – ну никакого желания. Мямлю всякое-разное, спрашиваю, где работает он, она. Наталья так, знаешь, улыбнулась: "Это нужно для списков?" Я сразу же стал прощаться. Она накинула на себя пальтецо, шаленку, вышла проводить. Знаешь, какое желание было в темных сенцах? Обнять да губами в губы... А потом – хоть под танк с гранатой! Она вроде как почувствовала, шастнула первой на крыльцо.
"А этого мы записали? – хрипло спрашиваю я во дворе и киваю на голубятника. – Или ему еще нет восемнадцати?"
По-моему, она смутилась, лицо – в сторону: "Это мой муж".
Наталья пошла к нему, а я к калитке. Возле калитки не утерпел, оглянулся. Василий мельком взглянул на жену, опять задрал голову к небу. Спросил через минуту, пожалуй: "Кто?" – Голос у него был удивительно высокий. – "Агитатор... Списки избирателей уточняет..."
"Красиво ходят", – повел он подбородком на стаю, кружившую в солнечном холодном небе.
"Красиво", – сказала она, видимо совершенно забыв о моем существовании. И я ушел.
– Да-а-а, – задумчиво протянул отделенный. – А у меня уж сын в школу пойдет...
Он хотел еще что-то добавить, наверное, собирался похвалиться каракулями сынишки, отделенный уж раз двадцать тем письмом хвастался. Не успел. Немцы начали артобстрел. Таким огнем навалились, в воздухе так запахло железом – ни разу Алексей не нюхал подобного. Они упали на дно окопа, прижавшись друг к другу. И тут начало их трясти, подкидывать, по спинам комьями земли бухать. Сколько времени месили фрицы передовую, неизвестно. При артналете или бомбежке, когда душа с телом ежеминутно расстается, время кажется нескончаемым. Последним снарядом фашистские артиллеристы достали-таки и их с отделенным: вместе со стеной окопа их взнесло ввысь и шваркнуло оземь. Алексею на мгновение причудилось, что собственная голова сорвалась с плеч и покатилась в сторону. Но это была каска. Сквозь оседавший сизо-пыльный прах увидел отделенного: лежит навзничь, а из виска осколок торчит, блестя зернистым изломом.
– А-а-а!.. – дико заорал Алексей, вскакивая навстречу ринувшимся к окопам немцам. Вдавив в плечо приклад ручного пулемета, опорожнял магазин за магазином. Отдача била в плечо, трясла всего Алексея, из ноги через обмотку цедилась кровь, а он не чуял ни боли, ни страха, в нем орала, вопила ярость, и он строчил, строчил, отбрасывая пустые диски, как вымолоченные подсолнухи.
А сзади кто-то с отчаянием, со слезами кричал:
– Да остановите вы его!..
Его тряхнули за плечи так, что отлетел в сторону "дегтярь", а сам он сел.
Тряс башкой, ничего не понимая: где он, что с ним?
Ах да, общежитие... Под потолком горит лампочка. На тумбочке стригут время черные стрелки круглого будильника – третий час ночи. С коек напротив с ужасом взирают на него глаза сопляшни-студентиков, пришедших в техникум после семилетки. А над ним склонился и держит за плечи восемнадцатилетний увалень Петька.
– Что? Чего? Опять?
Перепуганный Петька трясет подбородком, ничего не может ответить.
– Ладно, выключайте свет, – хмуро распорядился Алексей, ложась на ватную подушку. Растирал руку – отлежал, будто песок в ней. Не успокаивалось расходившееся сердце.
– А ты не будешь больше? – робко, со страхом подал голос парнишка с дальней койки.
– Да хрен же его знает! – ответил Алексей, натягивая на ухо байковое одеяло, злясь то ли на себя, то ли на парнишку.
Наверное, на себя: не давал пацанам спать. Или на войну. На нее, проклятую! Почти каждую ночь снится, трижды и четырежды проклятая. Что ни ночь – атака или бой в обороне, что ни ночь – гибель друзей или сам на последнем выдохе... Экая напасть! Почти два года, как война кончилась, а вот поди ж ты.
Печь, топившаяся из коридора, похоже, остыла, в комнате похолодало, и Алексей попросил Петьку кинуть на него шинель. Петька бросил поверх одеяла видавшую виды шинель и выключил свет.
Алексей угрелся и малость успокоился. Койка его стояла рядом с просторным окном, и он смотрел в темное звездное небо. Чуть слышно донесся гул набирающего высоту самолета. Алексей последил за его елочными мигающими огоньками. Хорошо-то как! Летит себе самолет, огоньков не прячет, никто не пуляет по нему, за иллюминаторами люди в мягких креслах подремывают... Хорошо!
Угрелся, а нога все ноет, словно в сыром окопе настыла. Она всегда после этих растреклятых снов ноет. Днем, даже после разгрузки вагонов, "хромуша" ведет себя ничего, а как ночь, как бой, так – кишки выматывает нытьем.
А сон сегодня был странный. Обычно снилось то, что въявь пережил, точь-в-точь повторялось, а нынче одно на другое налезло, смешалось. Да, точно так сидели они с отделенным в окопе и курили перед немецким артналетом, только никакая Наташка тогда и во сне не брезжилась Алексею. Точно так погиб отделенный – осколок торчал из русого виска. И точно так бил из "ручника" по хлынувшим фрицам он, Алексей, бил и плакал, пока не жахнула по голени, выше обмотки, разрывная пуля. А куреньская Наталья пришла в сон из сегодняшних дней. К сожалению (или к счастью?!), не только в сон. Поселилась в сердце незваной, да зато желанной, ой какой желанной! Сколько он снегу повытоптал близ ее дома за эту неделю, все щелки в заборе высмотрел, бровью огладил. Точно обалдел! Только один раз увидел, как она прошла через двор с тазиком, полным печной золы. Осторожно оглянулась, словно почувствовала, что на нее смотрят. Вывалив в кучу золу, быстро ушла в дом по разметенной дорожке. Хотелось подбежать к этим дурацким, вечно закрытым ставням, рвануть их настежь: глянь, дуреха, на улицу, хоть взглядом порадуй!
Мужа ее три раза видел. Он то дрова в дом нес, то снег откидывал, то голубей гонял. На фотографии в паспорте парень как парень, а тут показался уродцем: роста небольшого, а лицо какое-то расплывчатое, безбровое. Казалось, на лице и борода не росла. Чем он ее прельстил? Правда, женихи после страшенной войны нарасхват, но здесь уж больно не то, ей-богу, не то. Наталья и в такое время в девках не засиделась бы.
Алексей даже крякнул досадливо и повернулся на другой бок, натянул на голову одеяло, пытаясь уснуть. Да разве теперь уснешь! Пацаны во все свистульки посвистывают, посапывают, а у него Наташка в башке сидит, глазами в душу заглядывает. Вовсе некстати напоролся на нее: экзамены на носу, на станции калым неплохой обозначился... Очень некстати!
Детей у Старцевых, как видно, нет. Ну, конечно, нет. Что ж, к лучшему! А на что они, интересно, живут? Оба, кажется, целыми днями дома. И она так странно улыбнулась, когда спросил, где работают.
Комсорг техникума жутко доволен Алексеем. А раньше, как чуть, ворчал, однорукая бестия: дескать, нашего Алексея только с миноискателем можно найти, не агитатор, а сто рублей убытку! Болван, будто не понимал, что избегал общественных нагрузок Алексей не от хорошей жизни. На студенческую стипендию по нынешним ценам разве что воробья можно прокормить, но не такого конягу, как он. Вот и маштачил во всякий свободный час и день на станции плоское таскал, круглое катал. Любо-мило, платили сразу же, наличными. Даже матери с сестрой иногда деньжат подкидывал.
С появлением на голубом горизонте Натальи Алексея не нужно было искать, сам, без приглашения, хромоножил в агитпункт, напрашивался на поручения. Поручения были не ахти – списки избирателей на стену вывесить, стенд оформить, лозунг предвыборный на красном сатине написать,– но скоро, скоро наступят настоящие поручения, скоро придут отпечатанные типографией биографии кандидатов в депутаты, их вручат агитаторам и скажут: идите в свои кварталы, знакомьте избирателей, агитируйте. И уж Алексей постарается, если не каждый день будет в доме с задраенными окнами, так через день, не отвертятся Старцевы. Сегодня про кандидата в горсовет, завтра – в облсовет, потом – в республику, еще далее – в Верховный Совет страны. Останется время и на то, чтобы не единожды прийти, разъяснить, втолковать права и обязанности избирателя, статьи из Конституции. А что вы хотите, последние такие выборы проводились еще до войны, десять лет назад, все перезабыто! Причина для посещений у агитатора самая разуважительная.
Нога успокоилась, и Алексей уснул. Остаток ночи война не истязала его, снилось что-то легкое, радостное, на многие дни оставив ощущение какой-то загадки, невнятных обещаний.
Обещания, казалось, сбывались. Алексей застал Наталью одну. Она вроде бы и не удивилась, увидев его на пороге. Он весь был в хрусталинках. Где-то с крыши сорвалась сосулька и, обо что-то ударившись, разлетелась, осыпала Алексея осколками.
Пригласила садиться, но не пригласила раздеться. В избе было жарко до истомы, Алексей расстегнул крючки шинели и все равно обливался потом. На кой черт он надел свою драгоценность – шевиотовый костюм, купленный на толчке? Зачем выпросил у Петьки шелковую сорочку с галстуком?
Он рассказывал о простой работнице, выдвинутой в кандидаты, рассказывал плохо, часто сбивался, в душе ругая галстук, который давил все больше, сердясь на хозяйку за то, что не пригласила снять шинель, сердясь на свое косноязычие.
Наталья была терпелива. Она облокотилась на столик открытой зингеровской машинки, ладонью подперла щеку и слушала, внимала Алексеевой невнятице, почему-то не сводя глаз с его кирзовых заштопанных дратвой сапог. При этаком шикарном галстуке, при этакой восхитительной сорочке– такие сапоги? Может, об этом она думала? Или смотрела на лужицы, натаявшие с сапог? Мол, поскорее, я подотру пол да снова сяду к машинке, меня неотложное шитье ждет.
В общем, Алексей замолчал. Смотрел на нее, как дурак, и молчал. Она что, не заметила, что он умолк? Она его и не слышала, думала о чем-то другом, да? Закатное солнце вызолотило завиток на ее виске, розовым высветило ушную раковину, стушевало кончик темно-русой брови. Зеленый шерстяной сарафан, белая кофточка, зеленые опущенные глаза, скрещенные ноги в тапочках... Ух, как она была хороша. Возникло дикое желание – грохнуться перед ней на колени и губами, лицом прижаться к этим ее покойным красивым ногам, замереть так на целую вечность. И пусть бы она положила свою мягкую теплую руку на его голову, нерешительно, ласкающе спутала пальцами чуприну... Тогда б, наверное, и умереть можно было! Умереть? Вот уж нет! Не для этого через сто смертей прошел, чтоб умереть у ног любимой женщины. Прошел для того, чтоб жизнь на земле продолжалась! Чтоб эта женщина стала его женой, народила ему с полдюжины мальчишек и девчонок...
Какой ловкий, у нее же муж есть! Эгоист. Эгоист? Что ж, пожалуй. Любовь всегда эгоистична. Тут, как говорится, ни прибавить ни убавить.
– А где... ваш муж? – со служебной озабоченностью спросил он наконец. Ему тоже надо бы про кандидата...
– Не беспокойтесь, – вскинула глаза Наталья, – я ему расскажу о простой работнице.
Понятливый Алексей встал. Она тоже встала. И вот только сейчас они впервые пристально, обоюдно, посмотрели в глаза один другому. Щеки ее медленно зарозовели, и в глазах на мгновение вспыхнула нестерпимо жаркая зелень, и Наталья, прикусив нижнюю губу, быстро отвернула лицо к окну. Алексей взял ее за руку, с жутью и радостью ощутил, как под его пальцами на запястье ее часто и сильно стучит кровь.
– Уходите, – прошептала она сухими губами, не отнимая руки.
Уходить? Дудки!
Алексей взял ее за вторую руку, повлек к себе. И неожиданно другим огнем полыхнули ее глаза, злым, ненавидящим. Вырвала руки.
– Уходите! И больше не "агитируйте" нас. На запоре будут ворота... Уходите!..
Изгнанным, побитым псом выбрел из ее двора Алексей. Велика ль радость от того, что вечереющий воздух пахнет первыми проталинами, что за рекой над ветлами и тополями горланят возвратившиеся из чужого заморья грачи, что все карнизы, как елочными игрушками, обвешались серебристыми сосульками, что завтра солнышко заберется еще выше – что толку от всего этого, если на душе черно и пусто, как в брошенном вороньем гнезде. И некому выплакать душу, не у кого совета выспросить.
Дорогой отделенный, незабвенный товарищ сержант, что бы ты сейчас сказал своему солдату, что присоветовал, а? Ты правильно делал, что беззлобно смеялся над ним, глядя, как он даже безопаской умудрялся при бритье все лицо изрезать, наверное, смеялся бы и сейчас, когда Алексею давно уже не восемнадцать и бреет он свою стальную щетину каждый день. Как не смеяться, если твоему отчаянно храброму солдату женщина дала от ворот поворот и он обратился в паническое бегство... Неужто она любит того уродца с бабьим голоском? Или просто верность блюдет? Вроде – "я вас люблю (к чему лукавить?), но я другому отдана; я буду век ему верна"? Но она ведь не Татьяна Ларина, она – Наташа, Наташенька...
Вспомнил вдруг, что в доме у Натальи теплынь, уют, пахнет сдобой, на окнах цветут цветы, в стеклянной банке на комоде распушилась веточка вербы, на подоконье с той стороны воркует голубь... И ты, Алексей-Алеша, вознамерился лишить ее всего этого? Надеялся, что бросит она свою сытую, устоявшуюся житуху и ринется за тобой в студенческое общежитие или, в лучшем случае, в частную комнатенку, платить за которую – твоей стипендии не хватит? Раскрывай рот шире! А по-другому... Нет, по-другому он не хотел.
Похоже, Наталья слов на ветер не бросала: сколько бы Алексей ни приходил, ворота действительно оказывались на запоре со двора. Он пытался стучать – бесполезно, никто не выходил, наверное, через верхнее звено надворного окна было видно, кто настукивает в калитку. Настукивай, дескать, на здоровье, не жалко, надоест – сам уйдешь.
Он уходил, чтобы прийти снова – завтра, послезавтра, послепослезавтра. А что толку? Ну, иногда промелькнет во дворе Наталья. Ну, иногда выйдет или войдет во двор ее мелкорослый муж. А дальше что? Через забор лезть? В дверь дома ломиться? Ты очень уверен, что по душе ей, что решится она в конце концов разорвать с мужем? И с чего тебе все это в голову втемяшилось?! Втрескался, так терпи, не создавай треугольник. Не создавать? Отступить? Шиш! В этом треугольнике он намерен быть самым острым углом, чтоб напрочь развалить эту случайную семью. Нет и не может быть для него жизни без Натальи!
Вот напасть, скажи на милость. Двадцать три года прожил, всякого добра и лиха повидал, но такой напасти еще не знавал. Даже война стала меньше сниться.
Наталья, что ни ночь, к изголовью садилась, нашептывала всякие приятные разности, ласкала да целовала, так что он просыпался с мокрыми от счастья глазами и прислушивался к сумасшедшему гулу сердца. Поняв, что это всего лишь сновиденье, яростно переворачивался на грудь, давил в подушке стон.
Поиздевался бы, наверное, отделенный, узнав, как развозжался, рассентиментальничался кремень-солдат Леха Огарков. Поиздевался, да может быть, подсказал бы, как выйти целым из этой беды, он ведь ни в какой обстановке не терялся.
И приснился опять Алексею отделенный. Вроде бы вылез он из обвалившегося окопа, отряхнулся от пыли, даже чихнул со смаком, как умел это делать всегда, усмехнулся лукаво:
– Не взять меня фрицам, туды их в богородицу! Я им еще попущаю кровицы, в собственном дерьме захлебнутся... Больно мне хочется, Леха, на твоей свадьбе сплясать! Эх, сбацаю! – Притопнул трофейными сапогами, присвистнул:
За хорошим плясуном
Девки ходят табуном!
И-эх!.. Не унывай, Леха, все образуется! Говоришь, в следующее воскресенье встреча избирателей с кандидатами в депутаты? Вот и заставь свою зазнобу прийти на эту важнецкую встречу! А далее не учить тебя, ты фрица из разведки приволок, орден получил, а уж бабу и подавно уволочешь!..
Целый день каким-то шалым ходил после этой новой встречи с отделенным. Отец родной не так часто вспоминается да снится, как командир отделения, а ведь и отец сложил голову на войне. Отчего-то вошел в душу фронтовой побратим, до конца дней Алексея, верно, не выселится...
Конечно, Алексей и сам не раз и не два думал о том, как бы выманить Наталью. А тут и отделенный! Значит, кровь из носу, Леха, но случая не проворонь.
Однорукий руководитель агитколлектива в офицерской гимнастерке вручил пачку приглашений, строго сказал:
– Разнеси, товарищ Огарков, по всем избирателям, обеспечь стопроцентную явку. Встреча состоится в клубе пароходства. Действуй!
Оказывается, агитатором быть интересно. Ходишь по дворам, все тебя уже знают, приглашают как своего человека, даже за стол сажают: бери ложку, чем богаты, тем и рады! У самих не густо на столе, да видели, наверное: у хромого студента кишка кишке кукиш кажет, снимет он шинель – не бока, а стиральная доска. Только Алексей гордый, редко где приткнется на минутку-две, чайку пофыркает.
А послушать любит, интересного человека – особенно. Ныне ему кажется, в Куренях что ни дом – история, что ни семья – легенда, что ни человек судьбина. Да и не диво: отсюда, с Куреней, зачинался город более трех сотен лет назад, тут зарыто коренье казачьей вольницы. Вон бугор подворья, там стоял дом казака Толкачева, в коем Емельян Пугачев устроил свой императорский дворец. А в той вон угловой, чуть покосившейся избе под тесом выросла Устя Кузнецова, которую заприметил и взял в жены Емельян. А этот древний собор видел еще струги Степана Разина, поднимавшиеся по Уралу от Каспия. Далее, ближе к новому городу, дом на высоком подклете, в нем квартировал начдив Чапаев...
Хороший, интересный у Алексея участок для агитации! Интересно смотреть в чернющие, сатанинские глаза деда Агея, до бровей заросшего раскольничьей смоляной бородой, и угадывать: на чьей стороне ты шашкой махал в гражданскую? Не угадаешь. А дед ширяет туда-сюда иглицей, вяжет из суровых ниток рыбацкую сеть-восьмерик (наверняка собирается на севрюгу в мае выйти!), стреляет разбойными глазами то на "хлебающего" чай Алексея, то на свою бабку и ведет, вяжет байку о собственной женитьбе:
– Пришла беда – отворяй ворота. Остался я, стал быть, вдовцом, с двумя парнишками на закорках. Жил я тогда в Бударинской станице. Хозяйство, сам знашь, дети – жениться надо. Запрягли с товарищем лошадь, кинули в сани мою гармошку и загрунили по хуторам. И там советуют, и там. Расхороши, а не по душе. Айда, говорю, в незнаемые места! Много ехали, дорога – развилком. По какой править? Айда, какая шибче накатана! Поехали, а тут тебе маштак пристал. Кой-как, кой-как догреблись до какого-то хутора. Попросились на постой, хозяева – пожалуйста! И, само собой, соорганизовывают вечёрку жених приехал, как жа. Я на гармони играю, девушки танцуют. Хозяйка показывает на одну ягодку, шепчет: "Вон ту возьмешь? Сестрица моя..." "Перекрестись, – говорю, – чай, у нее Бог еще не отнял разум, чтоб за вдовца идти!.." – "А она согласна..." – шепчет хозяйка...
Так, матри-ка, и женился. А она на четырнадцать годков моложе. Народили с ней еще двух парнишков и дочку. Дононе, матри, живем за любо-мило, голосья вместе пойдем отдавать, будь спокоен, агитатор.
– Расхвастался! – нарочито хмурилась польщенная бабка, подливая Алексею свежего чаю. – Кабы знала, что такой бешеный, сроду б...
– Х-ха-ха! – хохотнул дед, осветив чернь бороды молодой кипенью зубов. – Матри, почти тридцать лет за плечи откинулось, а все не могет простить. Сцокнулись мы с ее дядей в бою. Увидал меня, глаза вылупил, орет: "А-а, краснопузик, стяс я те!.." Увертывался я от его шашки, увертывался надоело. Привстал на стременах, извернулся – и снес дядину башку начисто, под корень. – Дед Агей зыркнул на жену: – Аль мне свою надо было подставить под шашку твоего крестного? Кто б тебя взял опосля меня!
– Свет не без добрых людей, – постно пожевала бабка губами.
Алексею подумалось, что такие беззлобные баталии у них происходят часто, никак не сойдутся старики в цене: чья голова дороже – крестного или Агея. Если засидеться у них, то дед начнет рыбацкие байки рассказывать. Слаще их нет у него воспоминаний. Рыбак он, похоже, истовый, о таких говорят – в бударе родился или сетью-ярыгой в Урале "пуматый". Своей истовостью напоминал Агей родного деда Алексея.
И внезапно наворачивает память прошлое, полузабытое. Лето, зной. Артель рыбаков чалит к песчаной косе невод, все уже сходятся его крылья, все меньше петля его. Сазаны сигают через верхнюю подвору, в центре петли вулканическое кипение рыбы, а меж мелкоты этой – важный, как боярин в соболях, огромный сом. Десятилетний Лешка, взбивая голяшками брызги, мчит к нему, хочет схватить в беремя, а он хлобысть обмахом по рылу – и брыкнулся Лешка навзничь под хохот рыбаков.
– Ты, лопух, чао так хваташь! – стервенится дед. – Ты хватай яо за усы и веди, веди на мель!
Лешка хватает сома за упругие, скользкие усы и тащит на мель, тот идет покорный, лишь слегка хвостом-обмахом поводит, вроде бы помогая мальчишке.
"Какие пироги из сомятины с капустой маманя пекла! – Алексей, вспомнив, невольно проглотил слюну. – Обязательно летом поймаю сома и закажу мамане пирог! Во, скажу, Наталья, отведай, ты сроду таких не едала! – И разочарованно усмехнулся над собой: – Страшной самоуверенности человек ты, Леха Огарков. Тебя выгнали из дому, перед тобой ворота запирают, а ты... Страшной самоуверенности человек! – подумал так насмешливо, но сейчас же взыграла казачья спесь: – А хоша бы! – Не "хотя", а именно "хоша", как говаривали отцы и деды. – А хоша бы и прогнали. Прогнали в дверь – влезу в окно, оттуда шугнут – через трубу влезу! Моя Наталья! Не то подпалю этот треклятый дом с четырех углов, а Наталью в одной сорочке из огня-полымя выхвачу! И унесу в общежитие, и сниму квартиру, перейду на заочное, зарабатывать начну!.. Моя Наталья!"
Вот таким непутевым, таким осатанелым сделался Алексей из-за Натальи, чужой жены, почти совершенно незнакомой женщины. Но пока дело не дошло до вторжения через окно или, того хуже, через трубу, он наводит тень на плетень:
– Что у вас за соседи справа, дедушка Агей, сроду у них ворота на засове! – Потряс листком приглашения: – Собственноручно надо, а к ним не достучишься! Это что у вас за соседи, а?
– Мы их, матри, сынок, и сами толком не знаем, – вместо деда отвечает баба Ганя. – Откуда-то они из поселка, летось купили этот дом, да и переехали... Ни они к нам, ни мы к ним. Так, здрасьте – до свидания иногда и все...
– Я оставлю вам приглашение для них, будьте добры, передайте из рук в руки... иначе с меня голову по самые пятки снимут! Или стипендии лишат.
– Айда, давай, – посмеиваясь, забрал приглашение дед Агей. – Он по утрам завсегда дрова в избу несет – крикну поверх забора, передам...
Алексей ушел от стариков успокоенный, но не совсем. Для верности решил подключить соседку с другого боку. В Куренях все друг о друге знают, не осталась для Алексея тайной житейская история этой самой соседки с проворными, озорными глазами. Муж ее был бакенщиком на Урале, опытным бакенщиком, даже на войну его не брали – за бронью сидел. А насчет брони хлопотал какой-то важный начальник из пароходства. Хлопотал потому, что – и смех и грех! – влюбился в жену бакенщика. Ему б лучше в таком случае спровадить мужа, а он ему – бронь. Болтали, будто такое условие начальнику жена бакенщика поставила: будет бронь – будет и любовь моя! Муж – на бакены, а он – к ней, муж – на бакены, а он – к ней. Говорят, бывало, и заставал, да как-то полюбовно все обходилось, миром. На подначки бакенщик, болтают, вроде бы нисколько не обижался, дескать, не убудет, мол, от того море не запоганится, что пес полакал...
Да опять же – смех и грех! В день, как объявили окончательную победу над фашистами Германии, бакенщик напился, пошел в пароходство и до полусмерти избил того пса-начальника. Дал волю своим рогам!
Когда Алексей спросил, где муж, вносить ли его в списки избирателей, Порфирьевна маленькими хищными зубками блеснула: "В командировке он! На пять лет..." – и крутнула глаза на портрет в тисненой картонной рамке – с него угрюмо смотрел щекастый мужик, стриженный под ежа. Рогов Алексей не заметил.
"Паразит, трус, гад!" – так костерил его Алексей в мыслях. Ведь "хоша" он и в "командировке", а все ж целый, живой. Порфирьевна уверена, что к октябрьским праздникам он вернется по амнистии.
Через дорогу от Порфирьевны живет в мазанке ее ровесница, которую не по отчеству зовут все, а просто тетя Паша. Тете Паше тридцать пять годков, да выглядит она на все пятьдесят с хвостиком. Хлебнула лиха в войну! И сейчас хлебает. Еще бы: на руках шесть голодных гавриков от пяти до тринадцати лет. Посмотришь – лицо простенькое, худенькое, не обратил бы внимания, но глаза... Больно, жутко смотреть в ее вдовьи выплаканные глаза. В них, кажется Алексею, сосредоточилась вся скорбь матерей и жен России.
Муж у Паши был первоклассным капитаном буксира на Урале. Лучше бы ему дали бронь! Под Сталинградом в его бронекатер угодила тяжелая бомба... Ей бы его, Алексея, любовные заботы! Сказала б: дурью маешься, парень... А может, и не сказала бы? Даже наверняка – не сказала бы. Разве она не была молодой? Разве она никогда не любила? Осудить может лишь тот, кто никогда сам не любил.
Порфирьевна оказалась более осведомленной соседкой, чем дед Агей с бабой Ганей. На Алексеево "служебное" возмущение затворничеством Старцевых она тихонечко посмеялась:
– Шабер пуще огня Порфирьевну боится! Возьму и сшибу его супружницу с панталыку. Баба-т она, я те дашь, красивая. А он... – И Порфирьевна пренебрежительно мотнула рукой. – Знаешь, где он работает? Черпаем в санобозе. Деньгу агроме-е-енную зачерпывает, в достатке холит Натальюшку. Я б на ее месте!.. – Вновь сквозь мелкие стиснутые зубы сыпнула смешком. – Он же по ночам с бочками, а она одна средь двух подушек. Взвыть можно в ее-т годы!
Алексей с оценивающим, более пристальным любопытством посмотрел на Порфирьевну: да, у пароходского начальничка губа не дура! Говорят, сорок лет – бабий век, сорок пять – баба ягодка опять. Порфирьевна и в пятьдесят останется ягодкой! Ну, а сейчас, в три с половиной десятка... Нет-нет да и распахнется вроде бы невзначай байковый пестрый халатик, дескать, глянь – не ослепни, холостой, вона какая ножка у бабоньки, вон какие коленочки, какие роскошные, лакомые, как спелые дыни, груди, вся-то я наливная, сытенькая, а талия-то, талия, видишь, экая дивная? Тонкая, вперехват. А черная бровь примечаешь, как зовет, играет?..