355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Михайловский » О Шиллере и о многом другом » Текст книги (страница 1)
О Шиллере и о многом другом
  • Текст добавлен: 15 марта 2017, 20:00

Текст книги "О Шиллере и о многом другом"


Автор книги: Николай Михайловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Николай Константинович Михайловский
О Шиллере и о многом другом

Известный знаток литературы и тонкий критик г. Полетика {1} , который всегда

В Шекспире признавал талант

За личность Дездемоны

И строго осуждал Жорж-Занд

За то, что носит панталоны,

предал меня однажды анафеме по поводу некоторой моей ереси о таланте и «искре божией». Как ни ужасна перспектива вновь подвергнуться сокрушительной логике и громоносному красноречию почтенного затрапезного оратора, но если Бог не выдаст, так, может быть, и г. Полетика не погубит. Так уж, впрочем, нам, профанам, на роду написано подвергаться анафеме специалистов и вообще знатоков. Им, конечно, и книги в руки. Но, с другой стороны, что же и мне-то делать, когда мне попались в руки книги, вновь поднявшие во мне ересь «искры божией»? Что делать?! Говорить, писать и опять выносить громы сокрушительной логики и красноречия затрапезных ораторов.

Недавно вышло пятым изданием «Полное собрание сочинений Шиллера в переводе русских писателей» (издание г. Гербеля). Кстати, почти одновременно явилась по-русски книга Шерра «Шиллер и его время» (М., 1875). Пятого издания русские книги, если не считать учебников и сказок вроде «Гуака» или «Милорда английского», вообще почти не доживают. Поэтому пятое издание Шиллера уже само по себе составляет факт, чрезвычайно занимательный. Пронял же, значит, нас, россиян, этот великий немецкий человек с рыжими волосами и голубыми глазами, этот «современник всех эпох», как он сам говорил о себе, отнюдь, впрочем, не думая пророчествовать. Принимая в соображение, что французов, англичан, не говоря уже о немцах, Шиллер пронял еще сильнее, чем нас, было бы любопытно выследить секрет этого могущества и живучести. Конечно, если свести дело к случайному щедрому дару природы, к стихийной силе таланта, гения, так оно, пожалуй, даже вовсе не любопытно: по известным нам причинам у заурядного вюртембергского офицера родился в 1759 году сын огромных умственных и поэтических способностей – вот и все. Физиологи могут биться и ломать головы над этим фактом, но нам, профанам, делать с ним нечего. Нас занимает другая сторона дела. Мы знаем в истории литературы, в истории политической немало людей с огромными умственными силами, ничуть, может быть, не меньшими, чем те, какими обладал Шиллер; и, однако, растративших эти силы либо почти совсем даром, либо оставивших по себе память позора и ненависти. Далее: «таланты от Бога», но нет ли чего-нибудь в шиллеровской мощи и «от рук человеческих»? Если бы удалось с достаточною точностию определить и выяснить эту человеческую сторону обаяния великого поэта, мы были бы в большом выигрыше. Мы не идолопоклонники, которые норовят разбить себе лоб перед величавым или грозным явлением природы (каков сам по себе талант, гений). Нам в особенности дорого то употребление, которое делается из таланта; те мотивы, которые заставляют человека обращать свои силы на такое или иное освещение тех или иных фактов; те цели, которые преследует человек, вспомоществуемый щедрым даром природы. Выясненный с этих сторон обладатель таланта перестает быть чем-то недосягаемым, чуждым, доступным только волнам фимиама и восторженным гимнам. Он перестает быть идолом и становится идеалом, образцом, маяком. Из нескольких тысяч одному удается оставить по себе яркий след и служить светочем целому ряду поколений, но это не мешает и простым смертным, изучая условия работы гениального человека, заимствовать у него что возможно, то есть то, что не связано непосредственно со стихийной силой таланта. Взять себе примером, образцом шиллеровский талант нельзя, если в собственных творческих силах недохваток, но то употребление, которое Шиллер делал из своего таланта, содержит – можно с уверенностью сказать заранее – урок поучительный и доступный.

Мы уже давно знаем фантастический образ художника, вольно, изящно и почти бессознательно порхающего в надзвездной лазури, охлаждающего наши земные боли единственно ароматным прикосновением своей легкой, из чудных невесомых материалов сотканной одежды. Мы давно его знаем, и он нам очень надоел, потому что на поверку всегда как-то так выходило, что из-под невесомой одежды выглядывал кончик уха гг. Болеслава Маркевича, Фета или Авсеенки {2} . Этот образ, когда-то (очень уж давно) привлекавший к себе столько нежных сердец, улетучился, но ныне после него осталось мокрое место. Повторяю это не совсем изящное выражение «мокрое место», потому что не могу иначе назвать критические упражнения большинства наших литературных хроникеров. Говорится что-то слякотное о том, как вредно стеснение для поэта, как всякие строго определенные нравственно-политические тенденции сковывают талант и проч. Не все, впрочем, говорят это. Приведу один пример, касающийся «Отеч. записок». Когда одновременно с появлением «Подростка» «Отеч. зап.» выразили моими устами {3} сожаление о некоторых печальных поползновениях чрезвычайно талантливого автора и заявили, что не могли бы допустить у себя появление его романа, если бы упомянутые поползновения переходили известную границу, газетные хроникеры были чрезвычайно взволнованы. Волновались между прочими хроникеры «Киевск. телеграфа» и «Спб. ведомостей» {4} . Хроникер первого напустился на нас за самое напечатание «Подростка» и в оговорке нашей увидел только лицемерие. Хроникеры же «Спб. ведомостей» (сначала сальясовский, а потом и баймаковский {5} , прочли в весьма строгом стиле противоположного свойства нотацию, что как, дескать, мы смеем стеснять талант г. Достоевского? Привожу это только как пример разноголосицы требований и спутанности понятий. От всяких комментариев воздерживаюсь и спрошу только: не своевременно ли будет обратиться к изучению задач и условий творчества признанных всем миром великих мастеров, дабы узнать, как следует вести себя нашим художникам? Шиллер для этого, мне кажется, особенно удобен. Во-первых, он – несомненная звезда первой величины, так что тут и споров никаких нет и быть не может; во-вторых, он писал сочинения по теории искусства. Значит, мы имеем здесь как бы собственные признания и эстетические desideria [1] первоклассного мастера. Выгоды – до исключительности редкие, и грешно было бы ими не воспользоваться. Не велика еще важность, если какой-нибудь г. Соловьев отстаивает ту или другую эстетическую теорию {6} . Может быть, он и совершенно прав, но его собственные поэтические произведения по крайней мере не служат гарантией пригодности теории. Шиллер – другое дело. Он создал произведения великие, создал их, соображаясь с известной эстетической теорией, а следовательно, эта теория дала плод вполне осязательный.

Чему же можно поучиться у Шиллера? Может быть, форме? Конечно, как и у всякого гениального художника. Однако только до известной степени. Возьмите, например, знаменитых «Разбойников». Карл Моор самым нелепым образом верит подложному письму якобы его отца, ни на минуту не сомневается в его подлинности, хотя признает его чудовищным и никогда ничего подобного не ожидал; мало того, это ни с чем не сообразное письмо вдруг побуждает его принять страшное решение – обратиться в разбойничьего атамана. Он разражается невероятными монологами, из которых вот один навыдержку: «Люди! люди! лживое, коварное отродье крокодилов! Вода – ваши очи, сердце – железо! На устах поцелуй, кинжал в сердце! Львы и леопарды кормят своих детей, вороны носят падаль птенцам своим, а он, он… Я привык сносить злость, могу улыбаться, когда озлобленный враг будет по капле точить кровь из моего сердца… но если кровная любовь делается изменницей, если любовь отца делается Мегерой, о, тогда пылай огнем мужское терпение, превращайся в тигра кроткая овца и всякая былинка расти во вред и погибель!» Полагаю, что нынче и Дьяченко не решился бы вложить в уста герою такие напыщенные монологи и не мотивировал бы события так психологически неверно и, наконец, просто так плохо. Скажут, что «Разбойники» – юношеское произведение. Положим, что, даже оставляя в стороне «Разбойников» и однородные с ним драматические вещи: «Заговор Фиеско», «Коварство и любовь», мы увидим указанные недостатки в Шиллере: более или менее вытянутые монологи и странную внезапность, немотивированность решений и поступков действующих лиц. Таков длиннейший монолог Вильгельма Телля, когда он поджидает в ущельи Геслера, такова измена Бутлера в «Валленштейне», играющая в драме существенную роль, таково внезапное зарождение земного чувства в Иоанне д'Арк, когда она, «пораженная видом Лионеля, стоит неподвижно, и рука ее опускается», а между тем и этой внезапностью существеннейшим образом определяется дальнейшее течение драмы, и проч. Но не в этом совсем дело. Спрашивается: почему, несмотря на крайнюю незрелость и вместе с тем с теперешней точки зрения обветшалость форм «Разбойников», драма эта остается великим памятником и прочтется теперь, в 1876 году, всяким мыслящим человеком с несравненно большим наслаждением, чем бесчисленное множество современных и вполне «приличных» драм? Скажут, такова сила таланта. Но – это не ответ, это – только одно из все решающих и ничего не объясняющих таинственных выражений, как «судьба», «случай», «счастье», «несчастье» и т. д. Для современников Шиллера, в том числе и для таких, как Гёте, «Разбойники» ничуть не выделялись из целой массы этого рода произведений, вроде «Ардингелло», «Ринальдо Ринальдини» и т. п. И действительно, таланта, то есть собственно творческой способности, в них не больше. Но в них есть, кроме того, нечто, давшее Шиллеру дальнейшие толчки и оставившее вместе с тем на «Разбойниках» печать вековечности. Это нечто я называю – извините, г. Полетика, – искрой Божией. В чем она состоит, мы увидим сейчас несколько ближе.

Если мы обратимся к другого рода трудам Шиллера, то встретим нечто совершенно аналогичное. Шиллер писал сочинения исторические, философские, и они в высокой степени поучительны, несмотря опять-таки на крайнюю незрелость и вместе с тем обветшалость как его исторического материала, так и многих его точек зрения. Кто ищет знаний, тот не станет читать Шиллера «Историю отпадения Нидерландов от испанского владычества», а кто ищет образования философского – может смело обойти «Философские письма». И история, и философия имеют более компетентных и ярких представителей. Но Шиллер и в эти произведения вложил ту же искру Божию, которая блестит и поныне и невольно приковывает к себе всякого, кто станет просто перелистывать теоретические его сочинения.

Надобно заметить, что г. Гербель совсем напрасно утверждает, будто его издание «может быть названо действительно полным, так как в нем не опущено ни одной строки и не изменено ни одного слова против подлинника». Не говоря уже о том, что перевести всего Шиллера, не опустив ни одной строки и в особенности не изменив ни одного слова, нет никакой возможности, г. Гербель упустил из виду теоретические сочинения Шиллера. В пятом издании переводов «русских писателей» имеются многие труды Шиллера по истории, философии и теории искусства, но, во-первых, далеко не все, а, во-вторых, далеко не самые важные. Издатель, как видно из предисловия, именно для пятого издания приготовил и заказал многие переводы, но решительно невозможно понять, почему он выбрал одни вещи и отбросил другие. Например, «Философские письма» переведены, что составляет уже роскошь, мелкие эстетические опыты переведены, а капитальные вещи, как «О прелести и достоинстве» (Uber Anmuth und Wurde) и письма об эстетическом развитии человека, – нет. Таким образом, имея под руками «Полное собрание сочинений Шиллера в переводе русских писателей», я все-таки должен буду обращаться к немецкому подлиннику, и притом за самыми важными из теоретических сочинений.

Философские и исторические работы никогда не были для Шиллера той смесью дела с бездельем, которая называется дилетантством. Каковы бы ни были достигнутые им результаты, но он работал упорно, целыми годами, со страстью. Для человека, одаренного такою громадною творческою силою, было бы очень соблазнительно отдаться ей одной и творить образ за образом, песню за песней, драму за драмой, наскоро приготовляя свой материал. Шиллер избежал этого искушения. Он никогда не отделял своей поэтической способности от жажды познания и выработки нравственно-политического идеала. Это бросается в глаза уже при одном перечне его сочинений. Рядом с трилогией «Валленштейн» стоит «История тридцатилетней войны», рядом с «Дон Карлосом» – «История отпадения Нидерландов», рядом с поэтическими произведениями – эстетические опыты. Никогда никакой сюжет не заинтересовывал его исключительно с поэтической стороны, исключительно как нечто красивое. Этот мировой гений, один из величайших поэтов, каких видел род людской, просто не понял бы эстетической теории уединения, обособления прекрасного от истинного и справедливого. Заметьте, что он погружался в исторические исследования и в эстетические изыскания совсем не для того только, чтобы лучше освоиться с материалом и техникой. Это – само по себе, а главное – он вечно стремился растворить эстетическое наслаждение, подчинить его, отдать на службу нравственно-политическим целям. Это – замечательно выдающаяся, характернейшая черта Шиллера и как мыслителя, и как поэта, и как человека. Искусство он ценил чрезвычайно высоко, да и мудрено было бы ему ценить его иначе – ему, в душе которого бил неисчерпаемый родник образов и песен. Но высоту эту он полагал именно в служебной роли искусства. Того из острогов «искусства для искусства», который носит название бессознательного творчества, Шиллер совсем не знал. Прочтите его «Письма о Дон Карлосе» (они есть в русском издании), и вы будете поражены готовностью, с которою он объясняет свои цели и каждый шаг своих действующих лиц. Все обдумано, все преднамеренно, все подлежит отчету. В первом же письме он ставит такое общее положение: «Дурно для автора и его пьесы, если действие ее зависит от догадливости и снисхождения критика и если автор допускает, чтобы впечатление пьесы производилось качествами, доступными весьма немногим головам. Что может быть ошибочнее положения художественного произведения, когда оно поставлено на произвол наблюдателя и он может дать ему произвольное толкование и когда нужна помощь, чтобы поставить его на настоящую точку зрения? Если вы хотите намекнуть мне, что моя пьеса находится в независимом положении {7} , то этим вы говорите мне нечто очень дурное». Следовательно, Шиллер требовал, чтобы поэтическое произведение отразилось в среде читателей или зрителей непременно известным образом, соответственно намерениям автора, дало соответственные результаты, произвело соответственное действие. Задача, бесспорно, чрезвычайно трудная, принимая в соображение разнокалиберность массы читателей. Но сам Шиллер ее разрешил блистательно, потому что все его произведения несомненны, если можно так выразиться. Он владел тайной зараз и подниматься на самые вершины творчества, и говорить со всеми, быть всем понятным. Сила и значение этой несомненности лучше всего выяснится сравнением. Читатель помнит, конечно, как в старые годы каждое новое произведение г. Тургенева комментировалось с самых разнообразных сторон и часто совершенно противоречивым образом. Припомните, например, баталию из-за «Отцов и детей». Одни видели в романе оскорбление детей и апофеоз отцов, другие, наоборот, апофеоз детей и принижение отцов, третьи, наконец, просто радовались художественной стороне романа, потому что вот, дескать, настоящий художник «объективировал» факты без любви и ненависти и предоставляет кому угодно толковать произведение и так, и этак. Сам г. Тургенев, несмотря на большую охоту заявлять о себе по самым ничтожным поводам, упорно, долго и двусмысленно молчал. Таких толков произведения Шиллера никогда не возбуждали. И это – совершенно понятно. Потрудитесь попробовать истолковать «Дон Карлоса» или «Вильгельма Телля» в каких-нибудь двух различных смыслах. Это – просто невозможно. Это не значит, чтобы Шиллер не давал работы критике. Напротив, он и до сих пор дает ее желающим сколько угодно. Но роль критики ограничивается при этом, во-первых, чисто эстетической и психологической оценкой, а во-вторых, нравственной оценкой идеалов Шиллера. В этих пределах возможны всяческие разногласия, но сомнений в том, что хотел сказать поэт, что он любит, что ненавидит, – таких сомнений быть не могло. Маркиз Поза, Вильгельм Телль, Валленштейн, Иоанна д'Арк и проч. несомненны, и несомненность эта достигается не тем, что автор исполняет обязанность громким шепотом подсказывающего суфлера, не тем, что он грубо и аляповато навешивает на своих героев ярлыки, а внутренним планом работы. Для иного, может быть, и заманчива роль великого жреца искусства, который, совершив поэтическое таинство, отходит в сторону, предоставляя другим доискиваться его смысла. Но Шиллер называл это «фальшивым» положением. Художественное творчество было для него не каким-нибудь самостоятельным богослужением, а гражданским актом, вследствие чего он, естественно, должен был желать несомненности своих произведений. Гёте был невысокого мнения о философских занятиях Шиллера. Он писал Эккерману: «Грустно было видеть, как такой даровитый человек носился с философскими идеями, которые, в сущности, ему ничего не дали» (цит. у Шерра «Шиллер и его время»). Можно с уверенностью сказать, что «философские идеи» дали, напротив, Шиллеру очень многое. Я не внешний успех имею в виду, хотя и то надо заметить, что, например, в «Прелести и достоинстве» сам Кант увидел «мастерскую» руку. Но главное, что дали Шиллеру философские занятия, это – внутренний мир. Они показали ему, что его жажда ясных, несомненных отношений как к объектам поэзии, так и к читателям имеет свои вполне рациональные основания, что она законна. В том же письме к Эккерману Гёте совершенно справедливо замечает: «Не в натуре Шиллера было относиться бессознательно и инстинктивно к вопросу, занимавшему его, – напротив: он рассматривал его со всех сторон и подвергал анализу». Представьте себе человека, в котором постоянно идет сильнейшая работа, так сказать, образования поэтических клеточек. Постоянно слагаются в нем образы, песни, звуки, рифмы – словом, все разнообразные элементы поэтического произведения. Органический процесс выработки этих элементов сам по себе составляет наслаждение, в котором весьма соблазнительно замкнуться, и в таком случае человек творит, по старинному сравнению, как соловей поет и роза благоухает. Есть другие поэты, в которых рядом с творческою способностью ярко горит нравственная «искра Божия». Они стремятся дать своей поэтической силе совершенно определенное русло. Таков и был Шиллер. Чтобы читатель видел, до какой отчетливости доходил он в этом отношении, я приведу следующие слова из упомянутых уже писем о Дон Карлосе: «Я выбрал совершенно доброжелательный характер (речь идет о маркизе Позе), неспособный ни на какое эгоистичное стремление, я придал ему высокое уважение к чужим правам, я вложил в него цель добыть для всех наслаждение свободой и, мне кажется, не впал в противоречие с обыкновенным опытом, допустив его сойти с пути и зайти в деспотизм. В план мой входило, чтобы он затянулся в петлю, приготовленную для всех, идущих по одинаковой с ним дороге. Чего бы мне стоило благополучно провести его и доставить читателю, полюбившему его, чистое наслаждение всеми остальными красотами его характера, если бы я не считал более выгодным придерживаться человеческой природы и подтвердить его примером опыт, всегда мало принимаемый в соображение». Направляя свою творческую силу так сознательно и так настойчиво к нравственно-политической цели, Шиллер естественно должен был считать плохим, неудачным произведение, допускающее различные толкования, хотя бы даваемое им эстетическое наслаждение было очень велико.

Это удовлетворение требованию личной своей природы Шиллер возвел до высоты всеобъемлющей теории. Едва ли кто-нибудь выше его ставил искусство, относился к нему восторженнее, до такой степени, что многие из его стихотворений покажутся нам даже приторно-плоскими, если не иметь в виду основных задач искусства по Шиллеру. Например, в известном стихотворении «Раздел земли» Зевс говорит опоздавшему поэту:

…вся роздана земля

Уж больше не мои ни воды, ни поля.

Но если в небесах захочешь жить со мною,

То небо навсегда отверзто пред тобою

В «Идеалах», в «Могуществе песнопения» и проч. выражаются подобные же мысли и чувства. На первый раз они могут поразить довольно неприятно. Достойно ли, в самом деле, Шиллера петь на такую изъезженную и плоскую тему, как лишение поэта даров земли и предоставление ему неба. Какая мелюзга не пела этих чувствительных вещей и не купалась в этой скудной и в конце концов просто вздорной аллегории (небезынтересно заметить, что «Раздел земли» переведен на русский язык восемь раз, именно: Жуковским, Мейснером, Струговщиковым, Крешевым, Гербелем, Зотовым, Алмазовым и Соловьевым). И если бы мы имели в виду только подобные отдельные стихотворения, так пришлось бы сказать, что этот человек слишком часто облекал в изящнейшие формы довольно скудное содержание. Заносчивые или приторно-сантиментальные восхваления поэта – вот ведь это что такое само по себе. В сущности же, однако, здесь нет ни заносчивости, ни приторности, ни пустоты. Правда, Шиллер говорил часто почти те же самые слова о небесном величии поэзии, которые испокон веку говорятся бессчисленным множеством поэтов и поэтиков. Но он разумел под поэтом совсем не того идеального ротозея с венком из роз и незабудок на голове, которому обыкновенно приписывается небожительство. Он редко оговаривал это обстоятельство, потому что был для этого сам слишком полон мыслью об истинно великом значении поэзии. В большинстве случаев он просто забывал, что есть поэты, не похожие на него нравственным складом. Иногда, впрочем, он выражался на этот счет очень саркастически. Например: «Многие из наших романов и трагедий, особенно так называемых драм и любимейших семейных картин… производят только опорожнение слезных мешочков и сладострастное облегчение нервных сосудов, но дух выходит из этих упражнений совершенно пустым» («О патетическом»). Очевидно, что опорожнителей слезных мешочков Шиллер либо совсем не считал поэтами, либо по крайней мере не их имел в виду, когда в «Разделе земли» отдавал поэтам небо, не их поэзию разумел, когда гордо говорил в «Художниках»:

Лишь светлыми прекрасными вратами

В мир чудный знанья вступишь ты,

Чтобы высший блеск снести очами,

Постигни прелесть красоты.

Думаю поэтому, что весьма многие переводчики «Раздела земли» и т. п. жестоко ошибаются, полагая видеть в этого рода стихотворениях свою profession de foi [2] , Шиллер действительно высоко ценил поэзию, но только такую, которая подчиняла красоту идеалу нравственно-политическому. На это указывают уже одни заглавия некоторых его статей. Например, «Театр как нравственное учреждение», «О нравственной пользе эстетических нравов». Он рекомендовал «постигнуть прелесть красоты» для того, чтоб «высший блеск снести очами». Поэзия была для него «вратами». Следовательно, небесным величием Шиллер награждал искусство только в таком случае, если оно предварительно послужило земным целям.

Я не считаю, однако, нужным долее настаивать на этой теме. Что Шиллер смотрел на задачи искусства именно так – в этом может убедиться всякий, кто потрудится прочитать хоть один, любой из его эстетических опытов. Доказывать же, что так и должен относиться к своему делу художник, не стоит. «Могий вместити» эту истину, без сомнения, уже вместил ее, потому что об этом было говорено и переговорено, а не могий пусть до поры до времени посидит на вышеупомянутом мокром месте. Я только напоминаю и подчеркиваю факт: Шиллер, мировой гений, поэт, во многих отношениях не имеющий соперников, творил вполне сознательно и видел в искусстве не самостоятельную цель, а великое орудие для достижения высших целей. Это – одна сторона нравственной искры Божией, горевшей в душе Шиллера. Ниже нам еще придется, может быть, к ней вернуться, а теперь обратимся к другой особенности Шиллера, пожалуй еще более занимательной.

Известно, что Шиллер есть поэт свободы. Известны бурные взрывы республиканизма в «Разбойниках», монументальный образ свободолюбивого Веррины в «Заговоре Фиеско», либеральные планы маркиза Позы в «Дон Карлосе», политический протест «Коварства и любви», глубоко демократический характер «Вильгельма Телля» и проч., и проч., и проч. Известно, наконец, что Шиллер наряду с Вашингтоном, Костюшкой, Уильберфорсом, Клопштоком, Песталоцци получил от французского республиканского национального собрания диплом на звание французского гражданина. Из всех этих черт в образованном обществе слагается ходячее, довольно, впрочем, туманное представление пламенного борца за свободу, демократические идеи, прогресс и проч. Особый, однако, вопрос – насколько это представление верно? Среди той поразительной путаницы понятий, которую ныне переживает большинство нашего образованного общества, выработалась какая-то странная идея совпадения свободы, демократических принципов, прогресса с фактическим поступательным движением истории. Я не говорю о тех, совершенно уже нелепых людях, которые радуются каждому шагу истории только потому, что это – еще шаг. Но и гораздо более благоразумные люди склонны думать, что в целом, минус некоторые случайные уклонения, история постоянно предоставляет торжествовать свободе, демократическим идеям, прогрессу. Гр. Л. Толстой говорит совершенно справедливо, что это никогда никем не было доказано, но всеми принимается на веру. Действительно, что идеи Руссо, некоторых социалистов объявлены парадоксами, хотя они собственно никогда не были опровергнуты. Как бы то ни было, но благодаря привычной ассоциации идей мы представляем себе всякого борца за свободу и проч. в виде человека, глубоко презирающего и ненавидящего все старое, прошедшее, только о том и думающего, как бы это все искоренить, уничтожить. Без сомнения, эта ассоциация идей внушена образом действия писателей прошлого столетия и практических деятелей первой революции {8} . Таким мы себе представляем и Шиллера, с известными, разумеется, индивидуальными отклонениями от общего типа революционера. Так, конечно, мы не навязываем Шиллеру ядовитой насмешливости и скептицизма Вольтера или жестокости какого-нибудь Фукье-Тэнвиля. Думаю, поэтому, что многие читатели не без недоумения прочтут, например, такие слова Шиллера: «В ребенке видим мы зачатки и назначение, в самих же себе – исполнение, и последнему всегда бесконечно далеко до первых. Оттого-то для нас ребенок есть воплощение идеала, хотя еще и не исполненного, но заданного, и потому нас трогает в нем совсем не представление его немощи или ограниченности, но, напротив того, представление его чистой и свободной силы, его возможностей, его бесконечности» («Наивная и сантиментальная поэзия»). Надо заметить, что, по общему смыслу статьи и по прямым указаниям, сделанным раньше, рядом с ребенком должны быть вставлены в эту цитату «сельские нравы и нравы первобытного мира». Таким образом, выходит, что Шиллер говорит почти буквально то же, что и гр. Л. Толстой: идеал наш не впереди, а позади нас – в ребенке, в народе, в прошедшем. Прежде чем рассматривать эти воззрения Шиллера подробнее, постараюсь сдвинуть с дороги одно недоразумение. Скажут, может быть, что, конечно, Шиллер был великий поэт, но комментировать стихотворца как политического писателя не годится. Но я напомню читателю, что Шиллер не имел решительно ничего общего с тем увенчанным незабудками и розами ротозеем, который лезет на небо только потому, что ничего не умеет делать на земле. Шиллер пристально следил за современными ему великими политическими событиями и обнаруживал иногда при этом поистине изумительную, почти пророческую проницательность. Например, в 1794 году он писал: «Французская республика недолговечна – она исчезнет скоро, республиканское правление превратится в анархию, и рано или поздно явится гениальный человек, который сделается не только властителем Франции, но покорит и большую часть Европы» (Шерр, 291). И это – не случайное, не единичное предсказание. Для меня, впрочем, несравненно более глубоким свидетельством политической проницательности Шиллера служит то обстоятельство, что он ни в ту, ни в другую сторону не поколебался среди революционного ликования, что он до конца дней своих остался апостолом свободы и вместе с тем твердо и ясно говорил: идеал наш – сзади.

Вот как он развивает, между прочим, эту мысль в письмах «Об эстетическом развитии человека». Я приведу его взгляды довольно полно и почти в подстрочном переводе, потому что сочинение это не вошло в русское издание.

«В старину (главным образом в Греции) при прекрасном расцвете духовных сил чувства и дух еще не поделили своих владений между ними не было раздора. Поэзия и умозрение были родные сестры, которые в случае надобности могли даже заменить друг друга, потому что обе они преследовали истину, только разными путями. Как бы высоко ни поднималось умозрение, оно поднимало вместе с собой и материю, чувственную сторону человека. Правда, мысль разлагала человеческую природу, наделяя в увеличенном виде ее элементами весь круг богов, но она не разрывала природы человека на куски, а только различно комбинировала ее, так что каждый отдельный бог был все-таки цельною личностью. В новые времена совсем не то. И у нас элементы человеческой природы разбросаны в увеличенном виде по отдельным индивидам, но в кусках, а не в различных смешениях, так что для получения родового единства надо было бы слить несколько индивидов. Можно даже сказать, что у нас душевные силы и в действительности разделены так же резко, как делит их в отвлечении психолог, и мы видим не только отдельных субъектов, но целые классы людей, в которых развита только одна часть способностей, а все остальное замерло, едва оставив после себя след».

Шиллер не отрицает преимуществ теперешних людей, взятых в совокупности, над такою же совокупностью людей древнего мира. Но почему каждый отдельный грек мог считаться полным представителем своего времени, а каждый отдельный нынешний человек – нет?

«Сама цивилизация (Kultur) нанесла новому человечеству эту рану. Как только, с одной стороны, расширенный опыт и точное мышление провели демаркационные линии между различными науками, а с другой – сложность государственной машины породила обособление классов и профессий, так порвалась и внутренняя связь человеческой природы, и пагубный спор раздробил ее гармонические силы. Воображение и умозрение настроились взаимно враждебно и стали ревниво следить за неприкосновенностью своих границ. Это раздвоение, начатое внутри человека, завершилось и обобщилось новыми общественными порядками. Нельзя было, конечно, ожидать, чтобы простая организация первых республик пережила простоту древних нравов и отношений. Но вместо того, чтобы подняться на высшую ступень жизни, она спустилась до простой и грубой механики. Полнообразная природа греческих государств, в которых каждый индивид пользовался независимою жизнью и в случае нужды мог обращаться в целое, уступила место чрезвычайно искусной машине, где из бесчисленного множества безжизненных частей возникает механическая жизнь целого. Оторваны были друг от друга церковь и государство, законы и нравы, наслаждение и труд, средства и цели. Вечно прикованный к малому обломку целого, человек и сам развивается только в виде обломка, вечно слыша только монотонный шум колеса, которое он вертит, он никогда не развивает гармонии своего существа и вместо того, чтобы отражать в своей природе человечество, он делается просто оттиском своей профессии, своей науки. Но даже то скудное, частичное участие, которое еще привязывает отдельных членов к целому, зависит от самостоятельно ими выбранных норм (и разве можно бы было доверить их свободе такую сложную и хитрую машину?) – нет, им с строжайшею точностью предписаны известные правила, которыми связана их инициатива. Мертвая буква заменяет свободный разум, наловчившаяся память руководит вернее, чем гений и изобретательность. Когда должность делается масштабом человека, когда мы ценим в одном из своих сограждан только память, в другом только разум, в третьем только механическую ловкость, когда здесь не обращается никакого внимания на характер и ищутся только знания, а там, напротив, духу порядка и легальному поведению способствует помрачение рассудка – то что же удивительного, что все остальные способности заглушаются, чтобы воспитать ту, которая одна дает почет и вознаграждение? Правда, мы знаем, что гений не ограничивает своей деятельности пределами своей профессии, но заурядное дарование ухлопывает все свои скудные силы на выпавшую ему дробную роль».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю